Российский архив. Том V

Оглавление

Переписка И. А. Гончарова с Великим Князем Константином Константиновичем

Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 31 декабря 1890 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 236—237. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Петербург 31 декабря 1890



Я всю зиму стремился поклониться Вашему Императорскому Высочеству и Ее Высочеству Княгине Елизавете Маврикиевне — у Вас во дворце и полюбоваться Вашими дорогими детьми.



Но я внезапно занемог — и самым частым моим посетителем был доктор, по совету которого я брожу для воздуха около своего дома с кем-нибудь из провожатых.



Ныне же, несмотря на свою слабость, я решаюсь принести мое скромное поздравление Вашим Императорским Высочествам как с наступающим Новым Годом, так еще более с рождением Вашего сына, Князя Константина, призывая благословение Божие на весь Ваш дом и Новорожденного Князя.



Я желал бы лично поздравить Ваши Высочества и других, благосклонных ко мне Великих Князей, но если «дух бодр, то плоть немощна!»



Смею надеяться, что Вы примете с свойственным характеру Вашему благодушием мой привет и поклон



Ваших Императорских Высочеств всепокорнейший слуга



Иван Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 8 октября 1890 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 236. — [Т.] V.

И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 8 октября 1890



Я думал, что Ваше Императорское Высочество и Ее Высочество Великая Княгиня, среди забот и удовольствий нынешнего лета, забыли обо мне. И вдруг письмо от Вас — большая мне радость!



Я переехал в город с дачи (т. е. меня перевезли) 5го сентября. Меня не пускают одного, я точно как будто в плену, и могу на каждом шагу упасть — так ноги слабы!



Как только по газетам увижу, что Ваши Высочества переехали в Мраморный дворец, я соберусь с силами и приеду взглянуть на Вас, на Великую Княгиню и милых Ваших детей!



Теперь же у меня все по-прежнему, все на заперти, не исключая драгоценного дара Его Величества, изящной чернильницы и портретов Вашего и Вел. Княгини с детьми. Недостает Княжны Татьяны!



К сожалению, я простудил левое легкое, которое и без того не в порядке у меня. Но доктор скоро захватил и мне получше после того, как я пролежал в постели и просидел дома.



Камердинера, как Вашему Высочеству известно, у меня нет, а нянька моя сбилась с ног и в свою очередь — заболела. Словом, я бедствую! — В добавок дети ее, девочки, в том числе и бывшая педагогичка, уехали на какой-то вечер в Коломенскую Гимназию.



Но все это в сторону. Обращаюсь к другим мотивам Вашего письма, которые очень дороги и важны для меня, как для старого литератора.



Вы трудитесь над большой поэмой, и она, по словам Вашим, стоит Вам неимоверных усилий, то радостных мгновений, то минут отчаяния... Вот эти-то «минуты отчаяния» (что Вы и сами сознаете) и есть или суть залоги творчества. Это глубоко радует меня! Если б их не было, а было бы одно только доброе и прекрасное, тогда хоть перо клади!



Пушкин и Лермонтов, которых Вы пристально изучаете, осветят Ваш путь лучше всех, особенно если к этому присоединится собственное Ваше сердце!



Об этом добром и прекрасном мы, надеюсь, будем говорить подробно при свидании, а теперь позвольте именоваться



Ваших Императорских Высочеств всепокорнейшим слугою



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 25 июня 1889 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 233—234. — [Т.] V.

И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 25 июня 1889



Ваше Императорское Высочество!



Вчера я решился поздравить Вашего маленького новорожденного Именинника, Князя Крови Иоанна Константиновича, также Вас Самих и Ее Имп. Высоч. Великую Княгиню — телеграммою.



Я еще сижу пока здесь, в Петербурге, и вероятно, 26 или 27, перееду на дачу.



Мне писали из Меррикюля, что там поблизости, также и в Гунгербурге, близ Нарвы, можно еще найти помещения, подходящие под мои условия, но тут же прибавили, что в Нарву надо просидеть часов пять в вагоне и потом несколько верст в экипаже.



Эти условия показались тяжелы для моих лет и для моего не совсем удовлетворительного здоровья, поэтому я на них не отважился.



Пока шли эти переговоры с Нарвой, я телеграфировал на предложенную великодушно Вашим Высочеством мне дачу, что она мне теперь не понадобится, именно потому, что я надеялся поселиться на морском берегу.



Но когда это оказалось по состоянию моего здоровья неудобоисполнимым, тогда я, по указанию Вашего Высочества стал искать (не сам конечно) дачи в Царском Селе, где есть и доктор Эберман и всякие минеральные воды, но это село очень похоже на город — и я предпочел ему Павловск, где и нанял в Конюшенной улице 4 и 5 комнат, по своему карману, у какого-то отставного генерала. — Сообщение с Петербургом здесь близкое и удобное и в вагоне мне долго сидеть не придется.



Если у меня достанет сил, то я приду в одно из воскресений во Дворец — поклониться Е. И. В. Великому Князю Константину Николаевичу, Ее Величеству, Ольге Константиновне, и также Вам и Великой Княгине Елизавете Маврикиевне.



В ожидании этого утешения, имею честь быть



Вашего Императорского Высочества всепокорный слуга



И. Гончаров



P. S. Вчера я уже отправил свой багаж в Павловск, в Конюшенную улицу, и завтра или послезавтра явлюсь в Павловск сам.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 13 июня 1889 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 233. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 13 июня 1889



Я, старый инвалид, до слез тронут благосклонным предложением Вашего Императорского Высочества дачи, зависящей от Вашего дворцового Правления в Павловске.



Известная Вам нянька моя, Александра Ивановна, поехала было вчера туда для хозяйственных соображений, которые только женщине могут прийти в голову (о числе тюфяков, посуде и проч.), о чем я, как мужчина, никакого понятия не имею: но прежде нежели она воротилась оттуда, я уже решил про себя, что Ваше обязательное предложение будет мною изменено в том смысле, что я решусь взять дачу Меррикюле близ Нарвы, куда отправились сегодня девочки, мои воспитанницы81, к г(оспо)же Никитенко82 тайной советнице, вдове Академика и профессора Никитенко, и к ее дочерям, пожилым девушкам.



Если же это мне не удастся и я найму в Павловске или Царском Селе, то в первом случае приду сам, во втором — прошу позволения прислать телеграмму 24 июня в день тезоименитства тезки моего, Князя Крови Иоанна.



Вашего Императорского Высочества и Ее Императорского Высочества Великой Княгини всепокорнейший слуга



Иван Гончаров



Простите мне это писание, если оно, если оно писание!



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 11 октября 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 229—230. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 11 октября 1888



Глубоко сожалею, что меня не было дома, когда Ваше Высочество благоволили вчера посетить меня. Дурная погода и была причиной, что я вышел на прогулку так поздно: я все ждал, когда перестанет дождь и я могу выйти дохнуть свежим воздухом, чего вечером я уже никак сделать не могу. Я собирался сегодня же около 4х часов явиться к Вам, в надежде застать Вас в детской комнате и видеть всех: Вас, Ее Высочество Великую Княгиню, Детей — и может быть — Е. В. Дмитрия Константиновича.



А теперь прошу позволения отложить мое посещение дня на два или на три, пока я успею просмотреть Вашу книжку и сказать о ней свое впечатление хоть на словах. На письменный разбор я не смею надеяться: сил нет. Сегодня это — третье письмо с тех пор, как я воротился с дачи. У меня и одышка, и кашель, и слабость.



Между тем начинаются холода и темнота — мои естественные враги.



Я не замедлю долго просмотром Книги и также личным своим появлением, а в ожидании этого имею честь быть



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



ИГ(ончаров)



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 10 октября 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 229. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Мраморный дворец



(Петербург) 10 октября 1888 г.



Дорогой Иван Александрович,



я никак не думал, что выйдете вы из дому в такую дурную погоду и был уверен, что застану вас. Но на поверку вышло иначе, и мне приходится изложить письменно то, что я намеревался высказать вам на словах.



Прилагаемая тетрадь содержит в себе стихотворения, которые я хочу выпустить в печать с минованием нынешнего года. Их пока 55 и многие вам известны, но есть и такие, которых я еще не представлял на ваше обсуждение. Моя нескромная навязчивость вам давно знакома, а потому мне совестно опять, в сотый раз просить извинения за причиняемое беспокойство. Но я надеюсь от души, что вы как и прежде не откажете мне несколько поскучать, потратив некоторое время на просмотр этой тетради. Кое-что в ней уже подвергалось вашему справедливому порицанию, я исправлял, насколько мог, замеченные вами погрешности, но не всегда решался просто выкинуть осуждаемое. Справиться со своим самолюбием нелегко; но еще труднее разочароваться в произведении, может быть, и неудачном, но почему-либо милом авторскому сердцу. Печатаю я, как и прежде, не для продажи, а только чтобы отвязаться от настойчивых просьб многочисленных знакомых, которых я не могу удовлетворить, переписывая для них свои стихи. Кроме того, печатание приносит и некоторую пользу: хотя книгу купить нельзя, отзывы о ней все же попадают в газеты и журналы, что дает мне возможность сличать и сравнивать множество противоречивых взглядов и мнений, du choc des opinions jaillit la verite.



До свидания и, надеюсь, до скорого, милейший Иван Александрович.



Всегда неизменно вас почитающий и любящий. Константин.



Прошу вас, не спешите возвращением рукописи.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 3 октября 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 227—229. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 3 октября 1888



Ваше Высочество сами справедливо заметили о стихотворении Уволен, что в нем со стороны техники заметен шаг вперед. Это натурально: всякое упражнение (exercice) музыканта, певца, стихотворца непременно завоевывает хоть немного успеха. Ваши «домашние» критики строго судили, назвав это произведение «рифмованной прозой». Может быть, им подали повод к такому суду попадающиеся изредка стихи, вроде — «Под бременем страшного горя такого» (стр. 82), или другой: «Их всех породнил тот же полк», и, может быть, еще некоторые — вялые и неловкие. Но есть и очень удачные, живые и счастливые стихи, т. е. большинство таких.



Что касается до замечания о том, что в солдате «образа нет», то оно, пожалуй, имеет долю правды: лицо не взято с натуры, не создано фантазией, а описано, сочинено. Но в этом произведении дело не в образе и характере солдата, а в его драматическом положении, в горьком одиночестве после смерти жены и сына. Все это не разработано, и потому бледно и не затрагивает читателя за живое. Психический анализ его горя при разлуке с женой и сыном и потом после смерти их — отсутствует, автор не стал в положение всех этих лиц, не уловил потрясающих движений души, не заглянул глубоко в их сердце — и не передал той внутренней драмы, какая разыгралась в них и разбила жизнь этого бедняка. Только пережитые самим писателем горькие опыты помогают глубоко видеть, наблюдать и писать чужую жизнь в ее психических и драматических процессах. Вас от горьких, потрясающих опытов охраняют пока юные годы, а всего более высокое, огражденное, обеспеченное и исключительное положение. Может быть — они и настанут когда-нибудь, а лучше бы не наставали никогда. Можно охотнее отказаться от верного творческого воспроизведения горьких и мрачных драм жизни, чем переживать их.



Ваше Высочество полагаете, что Ваше призвание в поэзии — есть особенно лирика. Может быть и так: Вы — лирический поэт по преимуществу, но это не исключает и не должно исключать эпического и драматического элемента в Вашей поэзии. В наше время, впрочем начавшееся давно, рогатки сняты. Лирическая, драматическая и эпическая поэзии — как три сестры — тасуются между собою. В эпос вторгается иногда сильная драма, или лирический порыв нарушает нередко спокойный ход повествования. Лирические излияния тоже не чужды драматизма.



Теперь Вы пока — представитель, носитель и певец — в сфере светлых, высоких помыслов и чувств, чистых и ясных видений и молитв.



Что будет далее: унесет ли Вас на своих крыльях поэзия выше и дальше от мира сего, или низведет в дольние и мрачные, реальные пучины жизни — про то скажет будущее.



Прошу извинения, что не распространяюсь далее: не могу. Глаза и нервы не позволяют. Зима, захватившая весну и часть лета, не дали мне поправиться. Я на даче заболел, слег, но слава Богу — мог оправиться настолько, чтобы добраться домой. Теперь по вечерам вовсе не хожу со двора: астма, попросту одышка мешает дышать свежим, особенно холодным воздухом и делать моцион. Заниматься — тоже не могу, читаю газету и ничего не пишу. Вот мое старческое положение.



Я постараюсь занести около 4х часов дня это письмо и Вашу книжку. Может быть, мне посчастливится застать Ваше Высочество и встретить обычный, благосклонный, добрый и ласковый привет.



Со страхом и трепетом жду холода и тьмы. Что Египетская тьма в сравнении с нашею северною? Та была, так сказать, театральная, балетная тьма — дня на два, на три: а наша 9ти месячная, с морозом.



Прося извинения за все написанное — с глубоким поклоном Вам и Ее Высочеству Великой Княгине имею честь быть



Вашего Императорского Высочества



всепокорнейшим слугой



Иван Гончаров



P. S. Я с удовольствием пробежал в Вашей книжке некоторые черновые стихотворения, между прочим Пигмалиона (вот эпический genre*, а как хорошо) и похороны солдата80, которые помню: это в одном роде с Уволенным. Замечу, в дополнение к вышесказанному, что содержание Уволенного бесчисленное множество раз служило темой для стихов и прозы, особенно в старое время, когда мужиков брали в солдаты на 25 лет, т. е. почти навсегда. От этого драмы не переводились в крестьянском быту.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 30 сентября 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 227. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Мраморный дворец



(Петербург) 30 сентября 1888



Дорогой и глубокоуважаемый Иван Александрович,



по старой памяти прибегаю к вам за советом и поддержкой, зная, что ни преклонные годы, ни слабость зрения, ни болезни и телесные немощи не могут умалить вашей всегдашней доброты и снисходительности.



Но ранее чем заговорить о моей просьбе, позвольте спросить вас, как вы себя чувствуете. Кашляете ли, спите ли по ночам? Хотелось бы знать, могли ли вы воспользоваться ясными и относительно теплыми днями осени, пытавшейся ласково вознаградить нас за холод и сырость всего лета. Удавалось ли вам дышать свежим воздухом, или вас снова заперли в четырех стенах и вы боязливо поджидаете ваших злейших врагов — зимней стужи и тьмы, если не египетской, то петербургской?



Вчера я перевез свою маленькую семью из Павловска сюда и мы водворились в теплом, знакомом, вас поджидающем гнездышке.



Я бы и сам поспешил посетить вас, но ухитрился вчера, свалившись с велосипедом в грязь, зашибить ногу, принужден сидеть дома и не могу ехать завтра хоронить графа Адлерберга79.



Я закладываю эти строки в черновую тетрадь на том месте, на которое попросил бы вас обратить внимание. Это новый мой рассказ в стихах. Мне искренно хотелось бы знать ваше о нем откровенное мнение. Мои домашние советчики назвали стихотворение «Уволен» рифмованною прозой и порицают его за слишком мрачную развязку; говорили мне также, что мой уволенный солдат не живой образ, а бестелесная, бледная тень. Но в том-то и беда, что образа создать я не в силах и мало или вовсе не способен к эпической поэзии. На этот раз нашла на меня почему-то эпическая полоса, и я страстно ухватился за родившуюся в голове мысль, неутомимо укладывая ее в стихотворное повествование и занося поскорее на бумагу. Самому судить о собственных произведениях трудно; мне кажется, что в прилагаемом стихотворении со стороны техники заметен шаг вперед: стих гладкий, все рифмы правильны. Но о содержании судить не могу. То ли дело лирика! Там я чувствую себя в своей области, и лирические вдохновения посещают меня гораздо чаще эпических.



Простите мне это словоизвержение, но вам известно, как я дорожу вашим мнением, так же как знакома моя неизменная, сердечная привязанность.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 8 августа 1888 г. Дуббельн // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 225—226. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



8 августа 1888



Я боюсь, что мой скромный привет со днем рождения Вашего Императорского Высочества появится в массе громких и торжественных поздравлений, как незваный гость, в блестящем кругу родных и близких Вам Особ.



Но я не могу отказать себе в душевной потребности сказать свое слово — не потому, что так принято, что я «должен» исполнить этот долг, а потому, что сердце просится выразить Вам горячие пожелания о продолжении светлой, прекрасной — смею сказать, счастливой жизни, какую Вам и Вашему Дому доселе дарует Бог.



Да благословит же Он Вас и Семью Вашу дарованными Вам благами до конца земного пути и за пределами его — «do konciu swiata u po konciu swiata»*, как говорит Мицкевич в одном стихотворении.



Надеюсь, Ваше Высочество не откажете мне благосклонно представить мои покорнейшие поздравления с «Новорожденным» — Ее Высочеству Великой Княгине Елизавете Маврикиевне: 10е Августа — такой знаменательный день для Нее, для Ваших милых чад, для всех родственных и близких Вам Особ, а также и для тех, кто имеет счастливый жребий несколько близко знать Вас, между прочим и для меня.



С радостью слежу я по газетам за благоприятными бюллетенями о здоровье Ее Величества Ольги Константиновны, после того, как Бог дал ей сына, а Вам племянника. Я от всей души горячо поздравляю про себя Августейшую Родительницу и всю Вашу Семью.



А я, по примеру прежних лет, забился сюда, в Дуббельн, но не на радость. Лето обмануло всех и здесь, как в Петербурге. Дожди, холода, изредка ясные, но опять-таки холодные дни, со свежими ветрами с моря.



Дача, где я поселился, — вся закрыта деревьями, сад большой, тенистый: как бы хорошо было в такой вилле где-нибудь на берегу Босфора, или на Комском озере. А у меня топят каждый день, благо есть печь! Говорят, будто и здесь были жаркие дни: я не заметил, видно, старикам жарко не бывает, а только тепло, и то не от солнца, а больше от сосновых дров.



Холод и сумрачная погода не дают житья, раздражают нервы и располагают — не к мирным занятиям, не к поэзии и перу, а к какой-то свирепости и человеконенавидению. Перо молчит: вот только теперь, в этом письме, я дал ему волю — простите, больше не стану. У меня и письменного стола нет, нет и кабинета, а есть спальня и гостиная, но гостей ко мне не ходит и потому она лишняя. Я жмусь в спальне около печки и жду с нетерпением конца Августа и отъезда в Петербург, находя, что удобнее зябнуть у себя дома, в Моховой, чем здесь.



Благоволите принять уверения в моей глубокой, искренней симпатии и неизменной преданности



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



Дуббельн, близ Риги



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 23 июня 1888 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 225. — [Т.] V.



РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Красное Село) 23 июня 1888



Ваше милое письмо с поздравлением ко дням рожденья и ангела нашего первенца я получил сегодня утром в Красном Селе и спешу ответить вам нежною благодарностью, присоединяя к ней задушевные благопожелания к вашим именинам.



Мне посчастливилось удосужиться и вот я попал под вечер в семейный кружок, оторвавшись на несколько часов от лагерных занятий. Завтра утром мы хотим причастить детей, а там я снова возвращаюсь к своей роте, чтобы бродить с нею по полям и лугам, наступая на мнимого неприятеля и обороняясь от него под песню жаворонка и барабанный бой.



Возымел дерзость попытать свои силы на стихах в подражание древним; с подлинниками я не знаком, но стараюсь догадываться о них по таким же подражаниям у Пушкина, доверяясь его классическому чутью.



За сим позвольте, дорогой Иван Александрович, пожелать вам от всего сердца приятного и здорового лета где-нибудь в тишине, тепле и душевном спокойствии.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 22 июня 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 224—225. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 22 июня 1888



Благоволите, Ваше Императорское Высочество, вместе с Ее Высочеством Великою Княгинею, принять мои сердечные, покорнейшие поздравления с наступающими днями рождения и тезоименитства Вашего дорогого первенца, Князя Иоанна Константиновича.



Не повторяю моих неизменных горячих пожеланий всевозможных в жизни благ — и Вам, Родителям, и милым чадам Вашим, этим лучшим, самым поэтическим Вашим произведениям! Что может быть изящнее, грациознее детства! Младенцы — это цветы человечества! Позвольте также просить Ваше Высочество повергнуть перед Ее Величеством Ольгой Константиновной выражения моей глубокой, почтительной признательности за ее благоволительный прием, которого Она меня удостоила и которого я не забуду.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



И. Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 16 июня 1888 г. Село Красное // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 224. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Лагерь под селом Красным



16 июня 1888



Дорогой Иван Александрович, благодарю вас за милые строки от 14 числа, в которых вы искренно обрадовали меня надеждой на возможность видеть вас в Павловске. Присутствие гостей никак не может помешать принять вас с распростертыми объятиями: состояние здоровья сестры не позволяет ей часто и надолго отлучаться из дому, она помещена вдали от моей свояченицы и ее мужа, так что надо предположить особенно неудачную случайность, чтобы нельзя было с вами повидаться. Но если вам неудобно предупредить о приезде, то вы нас лишите удовольствия оказать вам еще более радушное гостеприимство, выслав вам лошадей на станцию. Не смущайтесь только слабостью зрения и слуха: потрудившись на пользу и славу нашей родной словесности, вы заставляете нас ради этих немощей относиться к вам с еще большею заботливостью, а потому доверьтесь нашим о вас попечениям и примите их как должную вам дань. Чем древнее и немощнее вы будете, тем участливее и нежнее мы вас обласкаем.



Муза ко мне как-то особенно благосклонна; я написал еще одно стихотворение после предыдущего письма. Эти слабые отблески и отголоски летнего солнца, светлых ночей, цветов, соловьиной песни и шепота душистой листвы я вверяю А. А. Шеншину (Фету), внимательному моему наставнику и пестуну моей лирики. За последнее время я зачитываюсь его стихами, находя в них все более и более прелести, понимания природы и задушевной красоты.



До свидания, милый Иван Александрович, и надеюсь, до скорого.



Пожалуйста, если только возможно, выберите для приезда в Павловск воскресный или праздничный день.



Искренно вас любящий



Константин.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 4 июня 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 221—222. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Суббота



(Петербург) 4 июня 1888



Ваше Императорское Высочество конечно изволили получить сегодня мою телеграмму, в которой я прошу извинить меня, что не могу приехать завтра в Павловск. Меня с зимы почти не покидает лихорадочное состояние, и доктор запрещает мне показываться после 6ти часов вечера на воздух даже здесь, в городе. Я собирался ехать в Гунгербург и удержал за собой прошлогоднюю дачу, но должен был отказаться от этого намерения за отсутствием тепла в природе и за присутствием катара во мне.



Но вместе с тем, как я счастлив Вашим добрым ко мне вниманием — и как мучаюсь тем, что не знаю, как выразить Вашему Высочеству мою глубокую благодарность — и за Ваши ласковые, прекрасные письма и за предлагаемую мне высокую честь быть представленным Ее Величеству Королеве Эллинов, честь, которою, к моему горю, я воспользоваться не могу в настоящее, и боюсь, также на будущее время!



Между тем у меня давно заготовлен экземпляр моих сочинений, который я, перед получением Вашего нынешнего письма, только что готовился отнести в контору Мраморного дворца, для доставления в Ваши руки в Красное Село или в Павловск, чтобы через Ваше благосклонное посредство поднести книги Ее Величеству от моего имени.



У меня заготовлено об этом особое письмо, (которое завтра пошлю заказным) к Вашему Высочеству, где я подробно объясняю мотивы, почему я не могу исполнить этого теперь сам. Надеюсь, что Ее Вво и Вы благосклонно простите меня. То письмо запечатано: я не вскрою его и представлю Вам как оно было написано третьего дня. — Боюсь только, что и мои письма и книги явятся невпопад по случаю нового печального события в Германии77, которым теперь озабочены вообще, в Вашем, высшем кругу особенно. Теперь — не до книг и не до нас, маленьких людей.



Между тем я успел прочесть присланное Вами новое стихотворение, хорошенькое, легкое как птичка, как крик веселого жаворонка. Читая его — как будто вдохнешь в себя струю воздуха «зеленых лугов» Вашей лагерной стоянки.



Не найдете ли Вы сами, что нужно бы как-нибудь заменить эпитет «пошлых забот» другим? Не все заботы в «шумном свете» пошлы: есть много необходимых и полезных, даже почтенных, которые приходится нести большинству людей, лишенных возможности дышать свежим воздухом «зеленых лугов».



Простите за это беглое и — может быть — пустое, неверное замечание: в нем я, должно быть, бессознательно почувствовал несколько брезгливое отношение поэта к черновой работе трудящегося люда, как отношение Крыловского Орла к трудолюбивой Пчеле.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



И. Гончаров



P. S. В Мраморный дворец для препровождения к Вашему Высочеству доставлены будут три главные мои сочинения: «Обыкновенная история», «Обрыв» и «Обломов». «Фрегата „Паллады“» в достойном для поднесения переплете, в настоящее время не имеется.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 3 июня 1888 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 221. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Красное Село 3 июня 1888



Милейший Иван Александрович,



сестре моей очень желательно с вами познакомиться, и мы всей семьей просим вас приехать к нам в Павловск в воскресенье 5 июня, с поездом, отходящим из Петербурга в 2 часа. Но не затруднит, не утомит и не обеспокоит ли вас такая поездка? С другой стороны, зная, что вы остались в душном и пыльном городе, хотелось бы заманить вас на свежий воздух.



На Павловской станции вас будут ждать лошади и если, побывав у нас, вам захочется прокатиться по саду, они будут в вашем полном распоряжении на какой угодно срок. Пожалуйста, не откажите нам в удовольствии вас видеть. Позволяю себе присовокупить свое последнее стихотворение.



В ДЕЖУРНОЙ ПАЛАТКЕ



Снова дежурю я в этой палатке;



Ходит, как в прежние дни часовой



Взад и вперед по песчаной площадке...



Стелется зелень лугов предо мной.



Здесь далеки мы от шумного света,



Здесь мы не ведаем пошлых забот:



Жизнь наша делом вседневным согрета,



Каждый здесь царскую службу несет.



Вот отчего мне так милы и любы



Эти стоянки под Красным Селом.



Говор солдатский веселый и грубый,



Шепот кудрявых березок кругом,



Эта дежурная наша палатка,



Этот зеленый простор луговой...



В лагерной жизни труда и порядка



Я молодею и крепну душою.



Простите за непрошенное навязывание вам плодов лагерного вдохновения и порадуйте нас послезавтра любезным посещением.



Искренно и неизменно вас любящий Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 1 июня 1888 г. // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 219—221. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Петербург Ваше Императорское Высочество,



Простите, что я до сих пор не поблагодарил Вас за Ваше благосклонное ответное письмо на поздравление со Днем Вашего Ангела. Я был и есмь нездоров и подавлен, даже могу сказать, раздавлен — прежде всего этой псевдо-весной, должность которой исправляет осень, а весна и лето по-видимому, находятся в бессрочном отпуску.



Несмотря на угрюмое небо, Ваше письмо все-таки меня порадовало, да и прежде того, Вы несказанно порадовали меня, упомянув, при последнем свидании, вскользь, что Августейшей Вашей Сестре, Королеве Эллинов, не безызвестны мои сочинения и что Она изволит придавать им некоторую цену. Это почетная награда писателю: можно сказать занесенный на север с родины лавров один лавровый листок, грациозно брошенный на мою голову.



Это дает мне счастливый повод и смелость просить Вашего благосклонного посредства для поднесения Ее Величеству экземпляра «Обломова», «Обрыва» и «Обыкн. истории», которые я позволю себе представить в Контору Мраморного дворца, для препровождения в собственные руки Вашего Высочества.



Не смею и думать искать чести самому исполнить этот приятнейший долг — прежде всего по старости. Кажется, я один из самых старых стариков на нашей планете — и древнего и нового времени. Были когда-то Мафусаил, Иаред, покойный император Вильгельм76, есть еще престарелая, свыше 90 лет, чиновница в Коломне, у Покрова, а потом уже следую я. — И в газетах недавно назвали меня чуть не 80 летним старцем.



Но не по одной только старости я не смею просить об аудиенции Ее Величества, а еще и по недугам: я слаб на ногах, слаб зрением, но зато крепок на ухо. Когда мне говорят в трех шагах от меня, я не все слышу и принужден переспрашивать, а это невозможно. «Это ничего!» — иногда снисходительно говорят мне знакомые: им, конечно, «ничего», но я конфужусь и про себя мучаюсь — оттого не смею являться почти никуда в свет, тем более перед Высокими Особами...



Вот мое положение и мои мотивы, по которым решаюсь искать авторитетного посредства Вашего Высочества для поднесения моих книг Ее Величеству Ольге Константиновне.



Если же бы Вы изволили найти это почему-либо Вам неугодным — благоволите простить меня за смелость и оставить дело без движения.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



1го июня 1888



И. Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 23 мая 1888 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 219. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Красное Село 23 мая 1888 г.



Дорогой Иван Александрович,



от всей души благодарю вас за милую память и благопожелания ко дню моего Ангела. Хотя доброе письмо ваше я получил еще 20го, но до сих пор не мог найти времени отвечать вам.



Я боюсь, что мне никогда не удастся убедить вас, что каждая строка из-под вашего пера, не говоря уже про личное посещение, приносят и жене и мне только самое большое удовольствие и неподдельную радость. Никакие сильные мира сего не могут помешать нам встречать вас всегда и неизменно с распростертыми объятиями, как милого и дорогого человека. Напрасно же боитесь вы, что ваш голос мог бы нарушить стройность гармонического хора приветствий, услышанных мною в день именин. Голосов этих, если только можно так назвать поздравления по телефону, было более осьмидесяти; но без вашего этот хор был бы для меня не полон. Своим задушевным голосом вы завершили полноту созвучия и мне остается только выразить вам самую сердечную признательность за постоянное внимание и расположение.



Желаю вам приискать удобное и приятное местопребывание на лето и прошу не поминать лихом искренно вас любящего



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 19 мая 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 218—219. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург)



Ваше Императорское Высочество!



Благоволите благосклонно принять мои почтительнейшие поздравления с наступающим днем Вашего Ангела.



Не выражаю своих пожеланий — они неизменно те же: творю про себя обеты и теплые молитвы о Вашем и всего Вашего Дома счастии, благосостоянии, процветании и блеске на всех путях Вашей жизни... и между прочим на пути... поэзии.



Смею ли просить повергнуть перед Ее Высочеством Великой Княгиней выражения неизменного моего глубокого почитания и преданности и мои покорнейшие поздравления?



Поспешаю этими строками забежать вперед и предупредить день 21го Мая, чтобы мое смиренное приветствие не пришло в самый этот день и не произвело диссонанса в гармоническом хоре приветствий, которыми в праздник Св. Константина осыплют Вас, как цветами, близкие и дорогие Вашему сердцу Высокие Особы Царского Дома, дорогие также и всем нам Русским людям.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



19 мая 1888



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 2 мая 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 218. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург)



Ваше Императорское Высочество!



Я не мог и не смел являться перед Вами и перед Ее Высочеством Великой Княгиней — ни до праздников, ни во время праздников: не смею и не могу еще и теперь этого сделать — потому что одержим нескончаемым гриппом, кашлем, еле хожу, шатаясь — словом, никуда не гожусь!



От меня землей пахнет!



Выходя для воздуха из дома — я опираюсь на кого-нибудь, девочку или мальчика, ее брата, иначе бы, пожалуй, пошатнулся.



Благодарю, о как горячо благодарю Ваше Высочество за милый, прекрасный подарок Себастиана. Когда Вы — или другие особы из Ваших вспомнят обо мне, тогда ко мне, в убогую темную келью, как будто проникает ласковый и веселый луч солнца.



Нет! — Я перечту, и не раз, Себастиана, и, вероятно, во мне совершится такая же перемена во взгляде на поэму, какая совершилась по поводу картины, ближе и внимательно мною рассмотренной. Я был строг к поэме, и еще больше строг к картине, которую осудил, а потом вернулся к более покойному, устойчивому, лучшему впечатлению от того и другого произведения.



Девочку я позвал, передал ей благосклонное слово Вашего Высочества (она вспыхнула от радости, глядя на книгу), но я передам ей подарок не теперь, а когда перечитаю, поверю свое впечатление — и может быть, если будут силы и здоровье, изложу, с Вашего позволения, в письме к Вам.



Простите, что я еще пока не могу придти сам поклониться Вашим Высочествам: меня душит даже и весенняя стужа: тепла нет как нет!



Примите Ваше Высочество благосклонно мою благодарность и выражение чувств душевной к Вам и к дому Вашему привязанности.



Вашего Высочества всепокорнейший слуга



2 мая 1888



И. Гончаров



P. S. Я все еще здесь — и не знаю, когда и куда денусь летом. Лета, немощи, душевная усталость, вместе с разными petites miseres de la vie humaine* — совсем одолели меня.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 3 февраля 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 216—217. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Мраморный дворец



(Петербург) 3 февраля 1888



Милый Иван Александрович,



от души жалею, что не мог лично поблагодарить вас вчера за Воспоминания и очерки. Неужели вы действительно думаете, что на прочтение их я не найду времени? Вы и то уже подвергли меня немалому испытанию, запретив читать начало, пока не выйдет февральская книжка «Вестника Европы».



И жена и я пеняем на вас за то, что вы постеснялись зайти к нам вчера — в чем были: не надо нам вашего фрака и нам было бы дорого, если б вы появились у нас запросто, без праздничных одежд.



Прилагаю коротенькое стихотворение. Муза не благоволит ко мне во мрак и стужу, которые и вам так несносны; эти последние стихи вылились как-то случайно и против обыкновения.



***



Не говори, что к небесам



Твоя молитва недоходна;



Верь: как душистый фимиам



Она воздателю угодна.



Когда ты молишься, не трать



Излишних слов; но всей душою



Старайся с верой сознавать,



Что слышит Он, что Он с тобою.



Что для Него слова! — О чем



Счастливый сердцем иль скорбящий



Ты ни помыслил бы, о том



Ужель не ведает всезрящий!



Любовь к Творцу в душе твоей



Лишь бы пылала неизменно,



Как пред иконою священной



Лампады теплится елей.



Простите за непрошенные строки; я знаю, вам трудно читать и писать, пока не настали дни тепла и света, а потому прошу вас не отвечать, если вам не по себе.



Искренно к вам привязанный и любящий вас Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 2 февраля 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 216. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 2 февраля 1888



Представляя при этом два экземпляра отдельных оттисков моей статьи под заглавием На Родине, помещенной в январской и февральской книжках Вестника Европы, имею честь всепокорнейше просить Ваше Императорское Высочество: один экземпляр удостоить места в Вашей библиотеке, а другой представить от меня Вашему Августейшему Родителю. Его Высочество всегда удостаивал благосклонного внимания мои литературные труды: может быть, благосклонно примет и эту безделку.



Не знаю, найдете ли Ваше Высочество свободный час пробежать эти страницы, по-моему, они мало интересны, хотя меня с разных сторон стараются уверить в противном. Но я недоверчив и строг к самому себе. Если я не решаюсь лично представиться Вам, а также Великим Князьям Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу (у меня пока только и есть пять переплетенных экземпляров), то это единственно потому, что я живу еще под гнетом мрака и морозов, никуда не выезжаю, парадного костюма не надеваю, и только недавно начал появляться на воздухе и дышать свободно, без кашля.



Поэтому мне трудно уловить удобный час и явиться, не боясь обеспокоить таким неважным делом, как представление брошюры.



Благоволите извинить меня перед собою, а также перед их Высочествами, что являюсь с маленькими приношениями не сам (т. е. сам, но только до швейцарской). Подожду еще побольше тепла и света, а в ожидании этого осмелюсь просить не отказать мне в благосклонном обо мне воспоминании.



Вашего Императорского Высочества



всепокорнейший и неизменно преданный слуга



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 17 сентября 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 207—209. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 17 сентября 1887



Приношу глубокую и сердечную благодарность Вашему Императорскому Высочеству за доставку нового Вашего произведения и за добрые, теплые выражения Вашей и Её Высочества постоянной, чарующей меня благосклонности.



Я сразу, вслух прочел «Севастьяна» при моей воспитаннице — и она, краснея от удовольствия, не смигнув — прослушала ее и потом просила «списать»; я конечно не дал, но по ней поверил произведенное на меня впечатление.



Успех верный и значительный: силы очевидно развиваются и крепнут.



На прилагаемом при сем листке я сделал несколько общих замечаний о поэме, торопясь и боясь опоздать к назначенному сроку, к воскресенью. Надеюсь, что Вы благодушно примете их и извините за краткость беглого отчета. Времени мало и глаза мешают. На меня наступают два мои врага: тьма и холод. Первая мешает читать и писать, а втор(ой) — дышать. Не знаю, как я переживу осень и зиму. В холод на грудь мне ложится тяжелый камень, которого до наступления летних дней не сдвинешь ничем.



Но полно плакать, не стану, а буду ожидать возвращения Вашего Высочества, в надежде прочесть Вам свои очерки, по Вашему благосклонному обещанию прослушать их.



Позвольте пожелать Вам счастливого и спокойного путешествия на радостное торжество серебряной свадьбы и весело возвратиться домой, в Ваш изящный, семейный приют, где я в ноябре надеюсь поцеловать ласково протянутую мне руку Ее Высочества и с чувством глубокой и неизменной преданности пожать обе Ваши руки.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга
И. Гончаров



В поэме «Святой Севастьян» автор обнаруживает значительные успехи в технике против прежних произведений. В авторских приемах больше уверенности, стих, особенно в первой половине, стройный, звучный, отделанный, нет многословности, больше сдержанности. Римская ночь изображена поэтично, мягко, нежно, без лишних подробностей.



Поэма, по форме и по сюжету, принадлежит прошлому, к эпохе Байрона, Шиллера, к ранним произведениям наших — Пушкина, Лермонтова и их тогдашних подражателей. И я смотрю на нее, как один из этапов, может быть, последний этап, к совершенно сознательному и самостоятельному творчеству, без преобладания лирического чувства в ущерб силе мысли и фантазии.



Поэма несколько длинна, растянута: более сжатая и сосредоточенная на некоторых местах, она бы выиграла в силе, например, в изображении момента, когда Севастьян, непременно силою веры, одолевает физическую муку и т. п. Эта борьба духа с немощью тела ускользнула от живописца-колориста, который, изображая святого с стрелой в груди, очевидно задавался целью написать прекрасное животрепещущее тело... в чем и успел, но мученика не изобразил. Оттого у него, как мне кажется, и вышел «франт-святой», как будто позирующий перед художником.



Я не знаю римской легенды о Святом Севастьяне, и потому не могу решать, что в поэме заимствовано из жития этого святого и что принадлежит фантазии поэта. Например, какие это две жены, которые купили тело у нумидийской стражи: такие же благочестивые христианки, как две «мироносицы», или близкие, дорогие сердцу Севастьяна женщины? Это неясно. Не довольно также ясно и то, живого или мертвого купили они, и выздоровевший ли от ран, или оживший благодатию веры появляется он над мраморной аркадой в окне и грубиянит цезарю вновь, как будто позируя, хвастливо задирает его, тогда как мог бы прямо идти к братьям-мученикам и погибать с ними, не угрожая ему бессильно гневом Христа, которого тот не признает.



Еще: кто этот «юный вождь», который собирает «дружины и ведет», под «стягом креста» для победы на Тибре? Есть ли все это в предании о житии Севастьяна, или создано фантазией поэта — во всяком случае это не ясно, недомолвлено.



По-моему, поэма кончается на 76 странице, 47 строфою и служит прекрасной иллюстрацией известной картине этого мученика.



Я бы, если б писал эту поэму, кончил бы ее тут. Все, что следует далее — несколько ослабляет силу первой части, т. е. силу трагической участи святого, который бессильною угрозою не пугает и не убеждает Цезаря, спокойно идущего вслед за тем на травлю христиан зверями.



Мелочи: 1. на стр. 69 о Венере сказано: «неземным резцом изваяна». Каким же, если не неземным?



Бесподобная жена: эпитет «бесподобная» кажется тут тривиален. 2. Шестикрылый херувим (стр. 73) или Серафим? Это есть и у Пушкина: но зачем это определенное число крыльев небожителя? Как-то странно выходит. 3. На стр. 75 три раза «уж» повторено в близких друг к другу стихах.



Все же эта поэма читается с большим увлечением — как я ее читал: зная предшествовавшие опыты, невольно скажешь, что это — на трудном пути эстетического развития искусства — большой шаг вперед, несмотря на относительную слабость второй половины поэмы против первой.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 15 сентября 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 207. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Петербург) 15 сент(ября) 1887



Многоуважаемый, милый и дорогой Иван Александрович, почти два месяца прошло со дня, когда я получил ваше последнее письмо, а я до сих пор ни единой строчкой не выразил вам радости, наслаждения и благодарности, которыми оно меня преисполнило. Говорю откровенно, что это ваше письмо было чуть не событием в моей жизни за это лето, — так сильно подействовали на меня и согрели мне душу ваши добрые слова. Я не отвечал вам так долго по многим причинам: лагерные занятия, ученья и маневры в Высочайшем присутствии, отъезд сестры63 и переселение в Павловск отвекли меня от переписки с вами, переписки, которою я так дорожу. Но главною причиной моего молчания было следующее: я кончал и отделывал свою поэму, первое свое крупное произведение. Оно давалось мне с большим трудом и мне до сих пор не верится, что я довел свой труд до конца. Со страхом и трепетом посылаю вам «Севастиана-мученика», надеясь, что вы не откажетесь искренно и не жалея моего самолюбия высказать ваше суждение. Очень боюсь, что вы моего воина-страдальца найдете только красивым франтом, позирующим в живой картине, таким же, каким он показался вам на старой картине в одной из моих комнат.



Собравшись с духом и махнув рукой, решаюсь представить его вам, предупреждая, что это произведение мне бесконечно дорого, как взлелеянное в душе в течение долгого времени. По миновании надобности прошу вас послать рукопись в контору Мраморного дворца и если возможно, до воскресенья, так как в начале будущей недели мы с женой уезжаем на два месяца за границу. В октябре, в Альтенбурге будет праздноваться серебряная свадьба родителей жены. Вернемся мы в Петербург, вероятно, в двадцатых числах ноября и тогда, надеюсь, вы по своему обещанию прочтете у меня ваши новые рассказы.



А пока крепко жму вам руку и прошу верить моей искренней, постоянной и неизменной к вам привязанности.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 21 июня 1887 г. Гунгербург, Усть-Нарва // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 197—199. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Гунгербург, Усть-Нарва 21 июня 1887



Позвольте, Ваше Императорское Высочество, напомнить о себе по поводу дня рождения и тезоименитства Вашего Августейшего Первенца, и принести Вам и Ее Высочеству Вел. Княгине мои сердечные поздравления, с горячими пожеланиями светлой, блестящей, счастливой жизни Новорожденному!



День тезоименитства малютки-князя, к великому моему удовольствию, совпадает с моими именинами — и я, в кругу своих друзей и знакомых, поднял бы бокал за здоровье Именинника и его Родителей, если б были здесь друзья, знакомые — и вино.



Но этого ничего нет: пива, квасу, уксусу и т. п. сколько угодно, водки тоже, но вина нет. Я не тужу об этом, а также и об отсутствии знакомых: они нарушали бы глубокий мир и тишину здешней приморской деревни. Она вся прячется в сосновом лесу. Дома и домики, как хутора в Малороссии (которых я никогда не видал) окружены садами и садиками. Тишина невозмутимая!



Все это хорошо, но не достает одного, главного: русской церкви. А Русских людей здесь немало, и дачников, и простых людей, рабочих, извощиков. Русская речь превозмогает немецкую и говор природных жителей, Чуди белоглазой. Петербург по соседству, почти совсем поглотит Нарву. Впрочем отсюда до Нарвы только три четверти часа езды на пароходе по р. Нарве, так что желающим помолиться по-русски стоит сесть и прокатиться.



Название Гунгербург (Hungerburg)* звучит немного грозно: население, за отсутствием рынка, питается провизией, разносимой и развозимой по дачам разносчиками. Если бы они почему-нибудь вздумали не явиться, то, пожалуй, можно претерпеть Hunger**. Но здешняя история подобных примеров не представляет. «Глада», также «труса», «потопа» никто не помнит, зато «огонь» бывает: в прошлом году пожар истребил половину местечка, но оно не пришло в уныние, а храбро отстроилось и отдает в наем неокрашенные и неоклеенные обоями, досчатые домики.



Теперь позвольте предложить Вашему Высочеству нескромный вопрос: что делает Ваша Муза? Творит ли, или покоится на лоне природы и семейного благодушества? Если и так, если она беззаботно почивает в семейном лоне, то это тоже есть «благая часть»45 — и ах, какая благая! Она не только не мешает Музе, но даже побуждает ее к творчеству!



Вот — у меня хотя никакого лона нет, но я похвастаюсь, что тоже сотворил кое-что: и именно написал несколько рассказов или очерков, начав их еще в Петербурге46. Я читал их некоторым «сведущим людям», потому что у меня нет самообольщения, а напротив, есть недоверие к себе — до трусости. «Сведущие люди» нашли очерки «очень живыми», напоминающими, будто бы, «мое перо прежних лет». Это не мои, а их слова, оттого и вставлены мною в скобках. — Рассказы эти назначены для иллюстр. журнала Нива, к январю. Они должны окупить мне дачу и все мое летнее житье.



Относительно этих рассказов — у меня есть следующая мечта. Когда осенью Ваше Высочество и др. Великие Князья воротятся на зимнее житье в Петербург, я — страх как — желал бы прочесть очерка два из вновь написанных Вашему Высочеству и Их Высоч. Сергею, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу: причем желательно бы было для меня присутствие, например, Д. С. Арсеньева47 и И. А. Зеленого. — Говорят, мое чтение этих очерков таково, что они выигрывают на сто и более процентов.



Может быть, Вы и Их Высочества изволите найти возможным уделить мне час-другой для прослушания, чем много утешите старика.



Для Ее Высоч. Великой Княгини, и вообще для дам, это чтение не представляет интереса — по причине мелких, малоизвестных им действующих в рассказах лиц.



Простите меня, Ваше Высочество, великодушно за болтовню — и благоволите принять мои почтительные и сердечные поклоны Вам и Ее Высочеству вместе с выражениями глубочайшей, неизменной преданности



Вашего Высочества всепокорнейшего слуги



Дача баронессы Притвиц



И. Гончаров



Жена просит вам очень кланяться и пожелать здоровья.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 11 апреля 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 197. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург 11 апреля) 1887 Суббота, вечер на Светлое



Христово Воскресенье



Боже мой! Какое неожиданное красное яичко!



Слов нет у меня выразить Вашему и Ее Императорским Высочествам чувства глубочайшей, почтительнейшей симпатии и живейшей признательности за новый, драгоценный знак Вашей и Ее Высочества ко мне благосклонности!



Вы не только простили меня за мое придирчиво-критическое мнение, но еще великодушно одарили меня великолепными изображениями Ваших прекрасных Лиц!



Какая прелесть! Какой подарок!



И я, несчастный, жалкий, больной, не смею ласкать себя скорою надеждою предстать на праздниках перед Ваши Светлые Очи — дорогой мне супружеской четы, потому что недуг не позволяет выходить со двора. Я неистово кашляю, ничего не ем — и осужден сидеть, особенно по вечерам, дома. Сегодня едва нашел время причаститься Св. Таин, а завтра, вместо разговения, опять за пилюли и воду Виши!



Боюсь задержать Вашего посланного и поспешаю отправить эти беспорядочные благодарные строки, повергая себя и мои поздравления и горячие пожелания счастья, которого так заслуживает прекрасная высокая, светлая Чета, благосклонности



Ваших Императорских Высочеств



неизменно преданный, глубоко признательный,



всепокорнейший слуга



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 1 апреля 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 193—196. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 1 апреля 1887



Прежде всего позвольте благодарить Ваше Императорское Высочество за доверие к моему вкусу и мнению. Я прочитал 13 стихотворений — это целый букет свежих цветов — и про себя сделал несколько замечаний, которые предпочитаю изложить письменно42, потому что лично кое-что забудешь, иное не решишься сказать, притом мне нездоровится, я от слабости насилу ноги таскаю, кашляю, почти не ем.



И новые стихи отличаются типическими свойствами Вашей искренней, нежной, любящей натуры. Какою теплотою и сердечностью проникнуто, например, Ваша напутствие Велик(ому) Князю Александру М(ихайловичу)43. Эта душевность разлита и в других стихотворениях: молодость эгоистична и экспансивна, она любит делиться со всяким своим избытком чувств. Вступая в зрелую пору, она уже сдерживает себя, не расплывается, делается трезва и скупа на сентименты.



Таких стихотворений есть несколько, между прочим — Помнишь ли ты, как бродили мы по полю, или молитва Научи меня, Боже, любить, потом Благослови меня. Пронеслось мимолетной грезой — слишком лично субъективное стихотворение и бессодержательное. Автор говорит, что он «отдохнул уставшим умом» (от чего отдохнул — читателю неизвестно), что он «благодарен судьбе за лучезарный (нрзб.) сон и светлые минуты»: опять не видно, какой это сон и какие минуты?



Вообще в этом букете есть несколько хорошеньких, местами трогательных стихотворений, но мало образов, идей. Впрочем, в стихотв(орении) Le bon vieux temps* есть несколько деталей в описании природы, напоминающих Фета44, хотя опять не видно, почему автору дорого это старое время.



Кажется, если не ошибаюсь, для Вашей музы наступает пора самообладания, зрелости мысли, сознательного взгляда на жизнь и ее значение. Когда эта сила, т. е. сознание окрепнет, тогда из-под нее явится для выражения ее и кованый стих. И здесь стих довольно отчетлив, сильнее прежнего, хотя встречаются вялые, прозаичные выражения, наприм(ер) в стихотвор(ении) Помнишь ли ты, как мы бродили по полю — сказано: «Я отвечал тебе нравоучениями, что этим полем бродить и т. д.» Это мало похоже на стих, скорее проза. В стихотвор(ении) Весна есть тоже строка: «И незамеченный, которою она и т. д.» Это прозаично, и все стихотворение несколько длинно.



Два стихотворения обращают на меня особенное внимание: 1) Не ждал я, признаюсь, такого одобрения — и 2) Колыбельная песенка.



Первое — очень оригинально и, простите, нескромно. Вы здесь собрали в один букет все hommages*, которыми со всех сторон приветствовали Ваш сборник (Я поздравления слышу ото всех... Боятся, чтобы я не возгордился.) Стихи эти прозаичны и потом кто боится — читателю неизвестно.



Но это неважно: а вот где — противоречие — указав на друзей Вашей музы (между прочим, сделали и мне честь), Вы потом переходите к генералам, министрам, статс-секретарям (это все прозаично и проникнуто некоторой иронией), которые хотят читать Вашу книгу (даже упомянули, сколько экз(емпляров) роздано).



Вы затем восклицаете: Мне слава кажется ничтожной Перед сознаньем, что свою задачу выполнил я честно. Что? мне хвала толпы людской. Потом: что дар чудесный своею дивною ценой — и утешенье и отрада И несравненная награда Мне за священный подвиг мой.



На это все — (не я, и не генералы и статс-секретари, конечно), а критика может упрекнуть Вас за то, что Вы друзей Вашей музы смешали в одну безличную толпу, к которой относитесь как будто несколько высокомерно.



О стихах «свою задачу выполнил я честно» — она, т. е. критика, заметит, что эта задача только что начинается и оценять выполнение ее будет та же толпа, к которой Вы относитесь свысока, а толпа c’est tout le monde**. И эта же толпа назовет (а не Вы сами) и Ваш подвиг священным, когда Вы его... выполните.



Зато другое стихотворение Колыбельная песенка чудесно, грациозно, нежно. Печальный взгляд Божией Матери, обращенный к ребенку с предвидением жизненного горя — прелесть. Это сравнение подсказало Вам Ваше родительское сердце. Здесь только, кажется, один эпитет неверен слепое (чувство веры): младенческое — так, но не слепое: это большая разница в деле веры.



Я не стану менять ничего из написанного здесь, да и не мог бы, если б хотел, так мне нездоровится, еле держу перо.



«Строго, придирчиво!» скажете, может быть, Ваше Высочество: из глубокой симпатии к Вам, мне, как старшему, старому, выжившему из лет педагогу и литературному инвалиду, вместе с горячими рукоплесканиями Вашей музе, хотелось бы предостеречь Вас от шатких, или неверных шагов — и я был бы счастлив, если б немногие из моих замечаний помогли Вам стать твердой ногой на настоящий путь поэзии.



Писание стихов увлекает многих, потому что самое писание их есть уже искусство само по себе, и покорить его нужно много сильной работы, даже таланта. Но и на этом пути есть много званых, но мало избранных. Нередко те, кому дана лира (или кто сам взял ее), остаются при одних стихах, без поэзии. Как в музыке играющих на фортепиано множество, но не все доигрываются до настоящей музыки. Впрочем — к утешению поэтов должно заметить, что часто в одной уже форме стиха, независимо от глубины содержания, есть такая прелесть поэзии, которая нередко важнее самой идеи. Какая масса таких сочинений, чисто лирических, субъективных, у Пушкина, Лермонтова, Фета, Майкова, Полонского и — еще очень у немногих. Они умеют находить поэзию, часто — в листке, бабочке, птичке, ручье, ниве, etc., etc., т. е. уловлять ее искры и указывать их — не видящим без их указаний.



Что такое поэзия — это безбрежный, неисчерпаемый океан: у кого есть поэтическое око и чувство, тот видит ее в себе и во всех явлениях около. Другие например, Лермонтов, добывают ее из глубоких недр жизни и своей собств(енной) натуры. Но на эту тему никогда не кончишь писать.



Если изволите припомнить, я указал при первых шагах Вашей музы — где в ней признаки поэзии: именно в нежных чувствах, в страстном влечении к искусству, т. е. ко всему, что есть прекрасного, изящного, великого в природе и жизни. Вы так чутко относитесь к этому изящному (во всем) и — притом так искренно, что сама природа создала Вас прямо поэтом по латинской пословице: poetae nascuntur*. Вы действительно рождены с огнем поэзии. Остается чутко всматриваться, вслушиваться, с замирающим сердцем, где — она, в ее звуке точнее приметы, заключать в стих, или прозу (это все равно: стоит вспомнить тургеневские стихотворения в прозе) и — творить — и может быть — или пленять прелестью формы, или, «глаголом жечь сердца людей» — со временем... Искренних поэтов, кажется, и много, но у большей части из них эта искренность — не искренняя; они художественно, иногда очень сильно (напр. Пушкин, Лермонтов и некотор(ые) другие) подделываются под искренность, но под нею иногда таится равнодушие. Например, Тургенев был самый равнодушный ко всем и ко всему в душе человек, но тонко наблюдательный художник, умевший находить искры поэзии во всем, особенно в природе. Выше всего он ставил свой талант и самолюбие. У других тоже много напускной искренности и таланта. Только Пушкину, Лермонтову давалось будить в себе чувство и то не всегда, а из новых искреннее всех я нахожу Фета, Полонского, графа Кутузова и еще немногих. У Вашего Высочества — это драгоценный, природный дар.



Надеюсь, Ваше Высочество простите за это письмо. Меня следует простить: я, во-первых, болен, даже нет сил переписать написанное, а — во-2х — я готовлюсь к исповеди и Св. Причастию — не знаю только достанет ли сил. К сожалению — я не могу присутствовать на всех церковных службах и не знаю, буду ли также счастлив, чтобы придти на праздник до Ваших дверей и повергнуть перед Вами и Е. И. В. Великой Княгиней мои почтительные поздравления.



Вашего Императорского Высочества



всепокорнейший слуга



Иван Гончаров.



P. S. Я замедлил своим ответом, потому что ожидал из Редакции Вестника Европы нескольких оттисков своей статьи из Университетских воспоминаний, которая должна выйти только завтра, 1 апреля, а сегодня она пока еще — контрабанда и потому помечена завтрашним числом. Статейка эта так пуста и бессодержательна, что я едва решился представить ее Вашему Высочеству, но однако решился и имею честь приложить ее при этом, вместе с возвращением Ваших 13 стихотворений. Не извольте искать в ней ничего прежнего, моего, кроме имени. Не знаю, решусь ли я представить ее Вел. Кн. Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу — я думаю — нет, слишком плохо, и Вашему Высочеству подношу — не как Велик(ому) Князю, а как литератору. Отдать ее в печать я решился, уступив только настояниям редакции.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., март 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 193. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Петербург) март 1887



Многоуважаемый Иван Александрович,



когда я имел удовольствие навестить вас, вы изъявили согласие познакомиться со стихотворениями, написанными мною по издании сборника и, следовательно, не вошедшими в его состав.



Пользуясь вашей благосклонностью и даже, может быть, злоупотребляя ею, прилагаю целых тринадцать стихотворений; простите мне такую назойливость. Но зная, как я дорожу вашим мнением, вы, вероятно, не откажете мне выразить его со всею откровенностью, словесно или письменно. Нам — начинающим — необходимы строгие, справедливые пестуны и потому-то я и решаюсь тревожить вас. Старушка Александра Ивановна41, напоившая меня у вас таким вкусным чаем, наверно, осудит меня за то, что я утруждаю ваше слабое зрение и будет совершенно права; но в свое извинение скажу, что желание знать ваше мнение слишком сильно и заглушает во мне все остальные соображения.



В надежде скоро с вами свидеться крепко жму вам руку.



Константин



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 18 марта 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 192—193. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Петербург) 18 марта 1887 Мраморный дворец



Милейший Иван Александрович,



еще раз от души благодарю вас за приветливый, ласковый прием и за подарок Альбома Пушкинской выставки. Мне весьма отрадно, что я мог доставить вам хотя маленькое удовольствие, побывав у вас, в вашем теплом, уютном уголку.



Искренне признателен за ваши добрые строки и за упование, которое вы возлагаете на мою музу; но это упование, бесконечно льстя моему самолюбию,повергает меня в ужас и трепет перед задачей, которую мне пламенно хочется выполнить добросовестно и с честью. Я понимаю, как высок, труден и свят подвиг истинного художника, именем которого вы так сочувственно и снисходительно счастливите меня. Мною невольно овладевает робость, и руки опускаются при сознании своего бессилия перед таким страшным долгом. Остается терпеть, не возноситься и смиренно работать, даст Бог, я и оправдаю ваши ожидания. Вы мне подаете прекрасную мысль вызвать творческою фантазией тень Пушкина и дать ей светлый поэтический образ в лучах его славы. Но сладить ли мне с такой задачей? Я еще значительно не дозрел и мало верю в свои силы. Быть может, со временем, окрепнув и оперившись, я буду в состоянии последовать вашему совету. — Велю переписать для вас четким почерком те из моих последних стихотворений, не вошедших в сборник, которые не слишком стыдно подвергнуть вашему дорогому мне суждению. А пока прошу вас по-прежнему верить моей неизменной привязанности, глубокому уважению и благодарному почитанию.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 18 марта 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 192. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 18 марта 1887



Удостойте, Ваше Императорское Высочество, принять выражения сердечной признательности старика за драгоценный подарок, сделанный ему Вашим посещением.



Сохраню дорогое воспоминание об этом до конца моих дней и постараюсь перенести его за пределы оных, так как дней моих остается, вероятно, уже немного.



При этом беру смелость представить альбом Пушкина40. На Вашем письменном столе он будет на достойном его месте. Может быть, сделанные Пушкиным наброски, рисунки, также собранные здесь о нем предания — не дадут заглохнуть мысли Вашего Высочества написать — не биографию его (это проза), а творческой фантазией вызвать тень поэта и дать нам его светлый поэтический образ в лучах его славы!



Это может сделать только поэт же — художник, и притом в цвете лет и сил, как Вы. Теперь уже пора: для него настало потомство; образ его ясен, определителен, остается только осветить его творческой фантазией.



Кроме этих светлых упований, возлагаемых друзьями поэзии на Вашу музу, я смею надеяться лично, что альбом этот будет по временам напоминать



Вам о неизменно преданном,



глубоко благодарном и всепокорнейшем слуге



Вашего Императорского Высочества



И. Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 3 ноября 1886 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 192. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Петербург) 3 ноября (18)86 г.



Милейший Иван Александрович,



ваш силуэт доставил мне большое удовольствие, хотя, к сожалению, А. Г. Рубинштейн удался г-же Бем лучше, чем вы. Все же мне очень приятно иметь этот портрет прямо из рук автора «Обломова» и «Обрыва» и я воображением буду дополнять то, чего в ваших чертах не уловила художница.



От души спасибо вам за милые, теплые слова и добрые советы, в которых так нуждаюсь. Вот бы «вашими устами да мед пить»! Вы повторяете мне слова Гете: Greift nur hinein. Легко сказать hinein greifen — труднее выполнить. Но надежду терять не следует. Благодарю же вас за поощрение и прошу верить моей неизменной привязанности.



Душевно вас любящий и искренно почитающий



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 12, 13—14—15 сентября 1886 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 186—190. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Ваше Императорское Высочество!



Я не воспользовался Вашим разрешением написать Вам летом из Дуббельна — по причинам, о которых позволю себе упомянуть ниже.



А теперь, прежде и более всего, исполню давно накипевшее у меня в сердце горячее желание представить Вам и Ее высочеству Великой Княгине и мои смиренные, хотя и поздние поздравления с счастливым семейным событием, увенчавшим Ваш брачный союз. Заочно, про себя, я с сердечным трепетом приветствовал это счастливое событие Вашего светлого, теплого, прекрасного семейного гнезда, в котором по благосклонному вниманию ко мне Вашего Высочества и Её Высочества Великой Княгини — находил гостеприимный уголок и ласковый прием.



Появление на свет Князя Иоанна25, моего Августейшего тезки (Иоанн Креститель — и мой патрон) было радостью для меня, как для всякого Русского человека, преданного Царскому Дому, или «легитимиста», как Вы однажды назвали меня, но оно было для меня и личным, великим удовольствием — по отношению моему к Вашим Высочествам. Я радовался и призывал на Вас благословение Божие.



Первым моим движением было написать, подать свой голос из моего не — «прекрасного далека»26, Рижского поморья, робко сказать Вам мой сердечный привет. Но прочитав газеты, я умерил свой пыл: колыбель Новорожденного Князя и Вы сами, счастливые Родители, были окружены таким блестящим ореолом и своих, и приезжих Гостей, Царственных Особ, Вел. Князей, Принцев, Принцесс, что мое слово замерло у меня под пером, не смея пробираться сквозь этот ореол до Вашего слуха. «Не время, думал я, подожду, пока поредеет этот блестящий круг, когда Ваши Высочества останетесь наедине теперь, втроем — тогда и я решусь напомнить о себе.»



Наконец, торжества смолкли, свои и чужие Высокие Гости стали отбывать, настала и моя пора — но увы — пора не писать, а занемочь!



Забыв о своих летах, я, после купания, в начале августа, гулял легко одетый по взморью и простудился. Полагая, что у меня простой грипп, которому и нередко подвергаюсь в Петербурге весной и осенью, я принялся за хину, пилюли. Но доктор, осмотрев меня, нашел, что катар осложнился воспалением левого легкого, с бредом, жаром до 40?, жестоким кашлем и прочими онерами. Он уложил меня в постель и сильными средствами остановил дальнейшее развитие воспаления.



Между тем пора была уезжать. После тропического жара днем наступали темные, холодные вечера. Дачи стали пустеть, все боялись наступления осенних непогод, холода — в тамошних дырявых домишках, без печей, с сквозными, дующими со всех сторон ветрами.



А доктор запретил мне пока и думать о возвращении. Оставаться там — тоже нельзя.



Тогда, вдобавок к остаткам прежней болезни — явилось еще сильное нервное возбуждение от беспокойства, что я — не дома, что могу разнемочься, остаться на неопределенное время.



Наконец — и доктор, и другие добрые люди, видя мое жалкое положение, слабость, упадок духа, нерв, сжалились, уложили меня, как тюк с товаром, в угол вагона — и я кое-как добрался до дому, ускользнув от Эскулапа, небритый, бледный и худой.



Простите, что так долго занимаю собой Ваше внимание. Приношу глубокую благодарность за участие в моей болезни. Теперь мало-помалу прихожу в себя, даже выхожу гулять, но почти никого не вижу, у себя не принимаю: доктор предписывает отдых и молчание, потому что от разговора возобновляется кашель.



13 сент.



Теперь позвольте обратиться к присланному Вами изящному томику Ваших стихотворений. Ваше Высочество сделали мне дорогой подарок — и книгою, и ласковыми словами от Себя и от Великой Княгини. Вы — точно живой модой вспрыснули меня: это действительнее всякой хины, микстур и пилюль действует на здоровье! Книгу Вашу, вместе с письмом, прижимаю пока к благодарному сердцу, а потом, когда отдохну, окрепну и оправлюсь, позволю себе уже головой ценить и разбирать достоинства и недостатки — и высказать при свидании откровенно свои впечатления и мнения. Теперь еще не могу: сил нет — ни физических, ни моральных.



Однако, я успел перелистать книгу и кое-что заметить. Прохожу молчанием Манфреда и несколько библейских сказаний (Манфред — мне знаком — я или слышал его в чтении от Вас самих, или он уже был напечатан не помню). Этот Манфред, потом переложения библейских сказаний и даже перевод Мессинской невесты28 — между прочим и изучение древних классиков — есть не что иное, как подготовка к самостоятельному творчеству, воспитание, школа. Эту школу необходимо проходить молодому таланту, как необходимо живописцу копировать с античных статуй и бюстов, чтоб усвоить приемы и вообще технику великих образцов, прежде, нежели он начнет создавать сам. Затем в книге собрано много — чисто субъективных лирических излияний молодой музы, слышатся нежные, грустные, томные, как в Эоловой арфе, звуки. Такая Эолова арфа есть у всех молодых поэтов: она еще неясно, неопределенно высказывает впечатления, мысли, мечты, желания молодой неокрепшей в жизненном устое души. Потом, когда устоится и окрепнет сам поэт, Эолова арфа превратится в Давыдовы гусли — и будет, может быть, как у Пушкина, Лермонтова глаголом жечь сердца людей.



Об особенности Ваших лирических излияний, если изволите припомнить, я когда-то писал в письме к Вам — и отнес это к счастливым признакам таланта. Это — искренность.



Она не часто встречается. Пишущих стихи — масса. Большая часть пишут подражательно с чужого голоса; в них действует пленной мысли раздраженье, по выражению Лермонтова29. Они не из себя добывают содержание для своей Эоловой арфы, а с ветра, лишь бы вышли стихи.



У Вашего Высочества — наоборот. Вы сами — источник Ваших излияний — и оттого они нежны, трогательны, задушевны, хотя порой незрелы, но искренни... В каждом Вашем стихотворении присутствуете Вы сами. Поэтому я и признал эту искренность, вместе с страстью Вашей к поэзии, вообще к искусству, к литературе, одним из значительных признаков таланта.



Есть еще у нас (да и везде — кажется — во всех литературах) целая фаланга стихотворцев, борзых, юрких, самоуверенных, иногда прекрасно владеющих выработанным, красивым стихом и пишущих обо всем, о чем угодно, что потребуется, что им закажут. Это — разные Вейнберги, Фруги, Надсоны, Минские30, Мережковские и прочие. Они — космополиты... (жиды, может быть, и крещеные, но все-таки, по плоти и крови оставшиеся жидами). Откуда им взять этого драгоценного качества — искренности, задушевности? У их отцов и дедов не было отечества и они не могли завещать детям и внукам любви к нему. В религии они раздвоились: оставили далеко за собой одряхлевшее иудейство, а воспринять душою христианство не могли. Отцы и деды — евреи не могли воспитать своих детей и внуков в преданиях Христовой веры, которая унаследуется сначала в семейном быту, от родителей, и потом развивается и укрепляется учением, проповедью наставников и наконец всем строем жизни Христианского общества.



Оттого эти поэты пишут стихи обо всем, но пишут равнодушно, хотя часто и с блеском, следовательно неискренно. Вон один из них написал даже какую-то поэму о Христе, о Голгофе, о страданиях Спасителя. Вышло мрачно, картинно, эффектно, но бездушно, не искренно. Как бы они блестяще ни писали, никогда не удастся им даже подойти близко и подделаться к таким искренним, задушевным поэтам, как, например, Полонский, Майков, Фет, или из новых русских поэтов — граф Кутузов.



Обращаюсь опять к Вашей книжке и к ее кульминационной точке. Перелистывая ее, я остановился внезапно на двух, Даже пожалуй, трех стихотворениях: это — 1е Письмо из-за границы (Гой, измайловцы лихие), 2е Лагерные заметки и 3е Умер.



Не знаю, какую цену Вы сами изволите придавать этим трем стихотворениям, но что касается меня, я нахожу, что это три перла Вашей юной музы и что в них, таких маленьких вещах, заключено, сжато — больше признаков серьезного таланта, нежели во всем, что Вами написано, переведено и переложено прежде.



14 сент. Почему? Потому что эти очерки взяты из Вашей собственной личной жизни и взяты прямо, непосредственно. Не через мрачный мистицизм Байрона, не через восторженный пафос Шиллера, словом, не через чужие очки, а собственным, наблюдательным и поэтическим оком взглянули Вы на Вашу жизнь, Вашу среду и всю обстановку, словом, Вы писали с натуры — и потому очерки вышли живы, верны, колоритны, словом, жизненны, полны искренности, т. е. художественной правды. Что за прелесть все эти детали, картинки, сцены, силуэты фигур, фельдфебели, писарь, новобранец и разносчик со сластями, и примерный бой с «петрушками», и отдых — все это движется, кипит и живет. И Вы сами тут — с любовью к военному делу, с сердечным влечением к этой бивуачной жизни, к боевым «товарищам»! Во всем пробивается и трепещет «военная жилка». Если изволите припомнить, Вы, в прошлом году писали мне в Дуббельн, о Вашем житье-бытье в Красном Селе, где описали лагерь, военные упражнения, смотры и проч. — так живо, картинно, что я тогда же в ответе своем заметил, что Вы — в однообразие лагерной жизни, воинских учений, упражнений, внесли поэтическую струю — и дали живую картину, занимательную даже для постороннего, хладнокровного зрителя.



Теперь Вы пишете с натуры то, что Вас окружает, поглощает: военный быт, нравы, дух этой среды, среди которой живете, которую любите — и выходит тепло, правдиво, реально. Потом будете писать опять-таки с натуры и другую, невоенную, всякую жизнь и среду, которая окружает Вас, с которою соприкоснетесь, сблизитесь и полюбите. Пройденная Вами подготовительная, авторитетная школа Шиллера, Байрона, Гете и др. будет, неведомо для Вас самих, служить Вам, помогать Вашему самостоятельному творчеству. Рабски подражать этим образцам, переводить, продолжать, дополнять их — полезно только в смысле упражнений в творческой работе. Но возвращаться к отжившему, восстановлять их, стараться итти по их следам, притом еще не имея силы их гения — бесполезно, даже невозможно. Это значит «вливать молодое вино в старые мехи»32. Жизнь не стоит, она движется, меняется — и сами эти гении — Байрон, Гете, Шиллер, живи они теперь, — писали бы не то и не так, как они писали в свой век. Силою своего гения они искали бы и, конечно, нашли бы новые пути и новые формы для своего творчества.



Третье стихотворение Умер — слабее первых двух, оно не отделано, набросано небрежно, без всякой отделки стиха, но в нем звучит грустная нота Вашей искренности. Это стихотворение напоминает некрасовские стоны и слезы о народе: но они у него были неискренни, сквозь них пробивался холод, он собственно сам не любил народа, он увлекся на этот путь общим возникшим в его время демократическим стремлением народолюбия. Он был искренен только тогда, когда «ненавидел и проклинал» (Умолкни муза мести и печали!). Такова была его натура — и тогда он был силен, правдив. В остальном у него было много напускного, деланного, хотя выходило эффектно, талантливо, но неискренно.



15 сент. Перехожу на 3й лист — единственно за тем, чтобы просить извинения за это письмо, если только можно назвать письмом это неумеренное и непрошенное писание.



Что делать: я был рад Вашему письму, как дорогому гостю, рад Вашей книжке, Вашей ласке — и дал себе волю побеседовать с Вами на бумаге. Не знаю, когда мне доведется, и доведется ли еще — беседовать лично? Вон доктора находят, что у меня, не только легкое, но и вся левая сторона груди, le coeur y compris*, действует слабо, и что это хроническая болезнь. Кроме этого я болею еще другою, неизлечимою болезнью — это старостью. Листки эти я пишу медленно, несколько дней, в несколько присестов: слабость после болезни и плохое зрение не позволяют перу резво бегать по бумаге. Если Вы изволите найти это мое писание неуместным, благоволите принять его за бред больного — и будьте снисходительны.



В заключение повергаю к ногам Великой Княгини, Вашей супруги, вместе с моими поздравлениями, и почтительным выражением признательности по поводу участия Её Высочества в моей болезни, и вместе, с чувством глубокой симпатии — пожимаю Вашу, ласково протянутую мне руку.



Имею честь быть Вашего Императорского Высочества



всепокорнейшим и неизменно преданным слугой



Иван Гончаров



P. S. Смею ли просить напомнить, при случае, обо мне их Импер. Высочествам Великим Князьям Сергию и Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу — и засвидетельствовать перед Ними о чувствах моей к Ним почтительной, глубокой и неизменной симпатии?



12, 13—14—15 сентября 1886 г.



С.-Петербург



Моховая, № 3.



Том V ) Переписка И. А. Гончарова с Великим Князем Константином Константиновичем



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Павловск 9 сентября 1886



Милейший Иван Александрович,



с искренним сожалением узнал я о Вашей тяжелой болезни. Говорят, теперь вы поправляетесь, и я от всей души этому радуюсь. Надеюсь, что только мы переедем в город, нам удастся повидаться. Жена моя тоже принимает в вас живейшее участие и не менее меня рассчитывает, что вы по-прежнему не откажетесь заглядывать в наше гнездышко.



Прошу вас принять со свойственною вам снисходительностью прилагаемый сборник моих стихов24. Чувствую, что поступаю крайне опрометчиво и дерзко, навязывая вам эту книжонку, но мне было бы так лестно знать, что мой труд попал даже в вашу библиотеку. Соблазн слишком велик, и я не могу устоять перед искушением; итак, посылаю вам эти стихотворения, в надежде, что вы взглянете на них благосклонно.



От души желая вам полного и скорейшего выздоровления, крепко жму вам руку и прошу верить моей неизменной привязанности. Сердечно вас любящий



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 6 марта 1885 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 184—186. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 6 марта 1885



Я прочел возвращаемую при этом рукопись «Возрожденный Манфред» и поспешаю благодарить Ваше Высочество за доставленное мне удовольствие и за доверие к моему мнению.



Вам угодно, чтобы я отнесся к новому Вашему произведению «сочувственно и строго»: отнестись не сочувственно — нельзя, а строго — можно и должно бы по значительной степени развившегося Вашего дарования, но не следует, как по причине избранного Вами сюжета, так и потому, что Вам приходилось копировать Ваш этюд с колоссальных образцов — «Манфреда» Байрона и «Фауста» Гете. Не мудрено, что внушенный ими сколок вышел относительно бледен.



Извините, если скажу, что этот этюд — есть плод более ума, нежели сердца и фантазии, хотя в нем и звучит (отчасти) искренность и та наивность, какую видишь на лицах молящихся фигур Перуджини22. — Но если есть искренность и наивность, то нет жара, страстности, экстаза, какие обыкновенно теплятся в уме и сердце горячо верующих, оттого и кажется, что это, как я сейчас сказал, есть более плод ума, пожалуй, созерцательного, но не увлечения и чувства. По этой причине — мало силы, исключая двух-трех монологов, один Аббата и другой — Астарты (стр. 12 и др.). Если бы, кажется мне, посжать, посократить, иные диалоги свести в одно — от этого исчезли бы повторения и этюд выиграл бы в силе. Теперь он кажется — не свободно, без задней мысли начертанной широкой картиной художника, а скорее правильно, холодно исполненной задачей на тему о тщете земной науки и о могуществе веры в вечное начало и т. д.



Но тема эта хотя и не новая, но прекрасная, — благодарная — и для мыслителя и для поэта. У Вас она отлично расположена: душа, сбросившая тело, внезапно очутилась над трупом его; над ним горячо молится монах; бессмертная, «другая» жизнь уже началась: какой ужас должен охватить эту душу, вдруг познавшую тщету земной мудрости и ложь его отрицаний вечности, божества и проч.! И какое поле для фантазии художника, если он проникнет всю глубину и безотрадность отчаяния мнимого мудреца, все отрицавшего и прозревшего — поздно. Раскаяние по ту сторону гроба — по учению веры — не действительно: он, перешагнув за этот порог, должен постигнуть это — т. е. что нет возврата, что он damnatus est*.



Вот это отчаяние одно, по своему ужасу и безвыходности — могло бы быть достойною задачей художника! Образцом этого отчаяния и должна бы закончиться картина! Пусть он погибает! Он так гордо и мудро шел навстречу вечности, не верил вечной силе и наказан: что же нам, православным, спасать его! Если же всепрощающее божество и спасет, простит его — то это может совершиться такими путями и способами, о каких нам, земным мудрецам и поэтам, и не грезится! Может быть, в небесном милосердии найдут место и Каин, и Иуда, и другие.



А у нас, между людьми, как-то легко укладываются понятия о спасении таких героев, как Манфред, дон-Жуан и подобные им. Один умствовал, концентрировал в себе весь сок земной мудрости, плевал в небо и знать ничего не хотел, не признавая никакой другой силы и мудрости, кроме своей, т. е., пожалуй, общечеловеческой — и думал, что он — бог. Другой беспутствовал всю жизнь, теша свою извращенную фантазию и угождая плотским похотям — потом бац! Один под конец жизни немного помолится, попостится, а другой, умерев, начнет каяться — и, смотришь, с неба явится какой-нибудь ангел, часто дама (и в Возрожденном Манфреде тоже Астарта) — и Окаянный Отверженный уже прощен, возносится к небу, сам Бог говорит с ним милостиво и т. д.! Дешево же достается этим господам так называемое спасение и всепрощение!



За что же другим так трудно достигать его? Где же вечное Правосудие? Бог вечно милосерд, это правда, но не слепо, иначе бы Он был пристрастен!



Притом же «Возрожденный Манфред» и в небо, в вечность (стр. 8, 12 и др.) стремится через даму и ради ее и там надеется, после земного безверия, блаженствовать с нею и через нее, все-таки презирая мир. Но ведь он, мудрец, должен знать, что в земной любви к женщине, даже так называемой возвышенной любви, глубоко скрыты и замаскированы чувственные радости. Зачем же искать продолжения этого в небе, где не «женятся, не посягают» и где, по словам Евангелия, живут как Ангелы23. Она хотя возражает ему (стр. 12), что надо любить не ее одну, а все живущее, однако же уверяет потом, что она будет с ним вдвоем неразлучна. Эгоисты оба!



Олицетворение туч, молнии и проч. — Это старая дань поэмам такого рода. Их разговор между собою, так же как и судеб не совсем понятен — показалось мне — значительно растягивает эту мистерию.



Но у нее, т. е. у мистерии, есть будущность (как и у самого ее автора).



Со временем, когда рукопись пролежит года два в Вашем портфеле — Вам будет ясно, что нужно в ней прибавить, и что убавить. Это шаг вперед и значительный по пути труда над своим талантом, который я не устану приветствовать! — Есть прекрасные монологи, счастливые стихи, а есть, между последними и неловкие: я взял смелость отметить в рукописи против карандашом NB.



Простите за все здесь мною — искренне написанное (и, может быть, неверно) от всепокорнейшего Вашего Императорского Высочества.



Иван Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 25 ноября 1884 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 184. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 25 ноября 1884 г.



Поспешаю довести до сведения Вашего Императорского Высочества, что я вчера ездил к г. Стасюлевичу поговорить о «Мессинской невесте».



Он изъявил полную «готовность помещать, как прежде, в своем журнале новые произведения Автора, доставлявшего свои сочинения через И. А. Зеленого»20. Это его подлинные слова.



Я прибавил, что слышал часть перевода и нашел слышанное прекрасным. Имею честь быть Вашего Высочества всепокорнейшим слугою



Иван Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 7 октября 1890 г. Павловск // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 235—236. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Павловск 7 октября 1890



Дорогой Иван Александрович,



мы с женой оба по вас соскучились, так давно не имел об вас никаких известий. Теперь вы, вероятно, перебрались на зиму в Петербург и со страхом ожидаете наступления темных и холодных дней. Так бы хотелось знать, как вы себя чувствуете, приятно ли провели лето в Петергофе и когда переехали в город. Я знаю, что вам трудно писать, но может быть барышня Трейгут, бывшая слушательница Педагогических курсов, с ваших слов напишет несколько строк для нашего успокоения.



Когда мы переселимся в Мраморный дворец, я постараюсь найти свободную минуту, чтобы заглянуть к вам на Моховую.



Как быстро и незаметно промелькнуло лето! В начале его гостила у нас сестра Ольга; но мне редко случалось пользоваться ее обществом; я по-прежнему жил в Красносельском лагере. Наших двух мальчиков доктора посылали на три месяца в Гапсаль; жена провела с ними там около трех недель, а я два раза туда к ним съездил на несколько часов.



Большие маневры в присутствии нашего Государя и Императора Германского были большим удовольствием несмотря на неблагоприятную погоду и долгие переходы по глубоким болотам на протяжении пути от Нарвы до Красного Села.



Я продолжаю писать стихи по мере того, как осеняет меня вдохновение, и после издания моей книжки у меня написано штук 20 мелких лирических стихотворений, а за последнее время принялся трудиться над поэмой. Говорю трудиться, потому что крупные произведения (разумеется, судя по размеру, а не по достоинству), вроде моего Севастиана, стоят мне неимоверных усилий, долгого времени и целого ряда то радостных мгновений, когда сделанное кажется удачным, то минут отчаяния, когда теряешь веру в свои силы и тщетно стараешься преодолеть препятствия. Но такое уныние только временно: когда теплится творческий огонек, невозможно остановиться на полупути; остановки бывают кратки и стремишься неизменно к намеченной цели, а цель эта — служение всему доброму и прекрасному.



Но я боюсь утомить ваши глаза и заканчиваю свое письмо. Жена искренно вам кланяется, а я прошу вас верить неизменной моей привязанности и глубокому почитанию.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 30 сентября 1889 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 234—235. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 30 сентября 1889



Ваше Императорское Высочество!



Подарок новой книги Ваших стихотворений84 драгоценен для меня во многих отношениях. Там, во 1х, есть одно послание, которое я читаю с умилением, во 2х, так пишет только верующий — теперь так не пишут более, почем знать, может быть, Вам суждено рассеять нигилизм, эту печальную болезнь нашего века... Будущие шаги Вашей поэзии покажут это: они все будут зрелее и зрелее. Не даром я указал Вам на графа Голенищева-Кутузова, как на подходящего Вам более товарища по лире, нежели Майков (больной), Фет и Полонский, оба старые. Гр. Голенищев-Кутузов написал между прочим одно стихотворение:



«Так жить нельзя»



т. е. без идеала, без убеждений! Сколько искренности, благородства, и таланта тоже!



Но я боюсь, что он погиб для поэзии: он теперь сделан Управляющим (вместо Картавцова) Советом Дворян(ского) Банка — и предан весь своему делу85, а о поэзии не помышляет. Я сам не видал его, но мне сказывал кн. Цертелев86.



Недавно я имел маленькое сведение о Вашем Высочестве от воспитанницы Женских Педагогических курсов, где Вы, как Августейший Шеф и Покровитель, к общей радости девиц, удостоили присутствием их классы.



Кстати о воспитанницах.



Одна из них, именно Трейгут находится на 3м курсе87. Смею ли, если сам не доживу, завещать Вам наблюсти, чтобы она выпущена была после этого 3го курса: т. е. чтоб ее не задержали какие-нибудь вопросы чересчур строгих экзаменаторов. Конечно, она не выйдет, как девица Полотебнова, с золотой медалью, и может быть кончит вовсе без награды... Лишь бы она вышла — ибо должна зарабатывать себе хлеб, и кроме того смотреть за младшей сестрой-гимназисткой. Между тем она очень старательная, умная и развитая, но робкая и застенчивая девушка.



Она молится и занимается деятельно и старательно.



Простите, что осмеливаюсь заранее ходатайствовать перед Вами о таком неважном предмете.



Благодарю Ваше Высочество за заботливый вопрос о моем здоровье. Я с ужасом ожидаю приближения осенних дней и зимних холодов и молю Бога, чтобы мне терпелось и страдалось, пока настанет желанный конец!



Еще раз с душевным умилением благодарю за книгу и имею честь именоваться



Вашего Высочества и Ее Высочества Елизаветы Маврикиевны
всепокорнейший слуга Иван Гончаров



P. S. Я не сейчас отвечал на письмо Вашего Высочества, потому что вновь прочитал всю Вашу книгу и нахожу:



1. Что поэму Себастиан нужно бы посжать: она слишком пространна. Но это придет при следующем издании или новой поэме. Между прочим мое внимание остановила (стр. 92, строфа XXXV) где Автор говорит: Этот Рим порочный и мятежный, с ханжеством, с безверием своим, утопавший в неге сладострастной и т. д. Не правда ли, что это описание идет и к современному Лондону, Парижу, к Петербургу, и вообще большому современному городу? Значит древний Рим ничем не отличался от новых, больших городов?



2. Вдовцу, Жениху и т. п. новые стихотворения, или я не помню их совсем.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 11 июня 1889 г. Павловск // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 232—233. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Павловск) 11 июня 1889 г.



Дорогой Иван Александрович,



в последний раз, что мы с вами виделись, мне было очень жалко, когда я понял из ваших слов, что вы лишены возможности провести лето на даче. Я стал наводить справки и поиски увенчались успехом: здесь в Павловске нашлась дача, никем не занятая, с пятью комнатами и ванной. Дача эта находится в распоряжении нашего Павловского правления, а потому может отдаваться бесплатно кому бы мы ни пожелали. Позвольте же мне предложить ее к вашим услугам. Если мне удастся доставить вам тихий уголок, в котором вы бы могли приятно и спокойно провести лето и начало осени, я бы был вполне счастлив. Позвольте же надеяться, что вы не откажете мне в удовольствии и согласитесь на мое предложение переселиться к нам в Павловск.



Телеграфируйте мне в Красное Село о вашем согласии и о дне, когда вы пожелаете переехать, чтобы мне успеть предупредить кого следует и все будет готово к вашему водворению.



Надеюсь, что вы примете это предложение, крепко жму вам руку и прошу не забывать по-старому.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 14 октября 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 230—232. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 14 октября 1888



Возвращая при этом тетрадь со стихами Вашего Высочества и прилагая несколько беглых моих замечаний — прошу о снисхождении к моим придиркам.



Все прекрасное, и между прочим и поэзия — теперь мало меня трогают, а иное, например музыка, даже раздражает нервы. Поэтому, может быть, я и бываю строг и придирчив.



По сим причинам я прошу позволения сложить с себя щекотливую обязанность критика поэтических произведений Вашего Высочества, чтобы не впадать в напасть и в искушение — иногда невольно уязвить авторское самолюбие благодушнейшего и дорогого моему сердцу поэта.



Быть только приятным и льстивым — я, по натуре своей, тоже не могу, между прочим и потому, что этим еще больше можно повредить молодому таланту. Перед ним теперь открыто обширное поприще, на котором, самопомощь и самообразование, путем неустанного труда, чтения, наблюдений и сличений — без руководителей — (даже лучше без них) отведут ему блестящее место.



Всякая любовь сильна — между прочим и любовь к искусству, захватывающая много других любвей — в свою сферу. Она много может.



Я сам занесу это письмо и эту Книжечку, в надежде увидеть Ваше Высочество.



К сожалению, здоровье мое не улучшается. Выйду на воздух на полчаса и приобретаю одышку: легкие не выносят холода.



Не знаю, как проживу зиму, сидеть дома, на арестантском положении, скучно — но делать нечего, надо покориться.



Nul n’est tenu a l’ impossible!*



С глубоким поклоном Вам и Ее Высочеству Великой Княгине Вашего Императорского Высочества



всепокорнейший слуга



И. Гончаров



12 октября 1888



Из вновь присланной мне тетради стихотворений может составиться интересный и симпатичный томик, если автор подвергнет его собственному строгому анализу и довершит отделку.



Нужно, кажется, прежде всего свести разнообразие стихотворений в некоторую систему, собрать в один букет. А то внимание читателя разбрасывается и развлекается в разные стороны, ни на чем не сосредоточиваясь. Тут вперемежку —
и сонеты, и послания, и обращения любви (какой — иногда трудно понять, наприм., в сонете 1-м), (где так изобилуют рифмы на Я). Есть несколько и бессодержательных стихотворений (отмеченных мною черточкой в заглавии): как первые опыты — они очень милы, местами звучны, но при известной зрелости поэта позволительно пожелать большего веса в содержании и тщательной отделки в форме. Желательно, чтобы вместе с чувством или ощущением присутствовала душа, мысль. (Таковы II-й и Лагерный сонеты). Затем следуют очень хорошенькие стихотворения до 32 стр. — и между ними особенно две молитвы хороши, между прочим знакомая мне На Страстной неделе. На 32 стр. есть стихотворение Ю. А. К.: это интимное, семейное обращение к какой-нибудь воспитательнице или няне, пожалуй, очень трогательное, но для постороннего читателя не имеющее интереса. Зачем ему являться в сборнике, назначаемом, между прочим, для публики? Точно так же читатель останется равнодушен и к спасибо автора, сказанное кому-то за то, что он «душу отвел» с нею, или с ним.



Вел. Кн. Константин Константинович с детьми — кн. Константином и кн. Татьяной. (1893 г.)



Вел. Кн. Константин Константинович
с детьми — кн. Константином и кн. Татьяной.
(1893 г.)



Кажется, я в прошлых письмах упоминал, что однородные по содержанию Письма к дежурному и Товарищу несколько однообразны, хотя и интересны, а однообразны, потому что длинны. Их бы надо еще сократить.



О патриотических стихотворениях позволю себе заметить, что в них влечение к Родине, тоска по ней и т. п. выражается слишком общими местами, иногда почти официальными фразами, вроде: «В душе все чувства светлые такие, И ворвалася радость в грудь больную, Недалеко теперь моя Россия» и т. д. Чувства эти обязательны, так сказать, для всякого патриота и о них нет надобности повторять наивно общие восклицания: нужно — или умалчивать, или говорить сильно, тонко, оригинально, горячо и убедительно или образно. Этими же общими, мало говорящими местами блещет и следующее стихотворение: Здравствуй, матушка Россия. Вообще, в чувствах к Богу, к Родине и другим высоким предметам — нужно исторгать из души вдохновенные гимны и молитвы и «ударять по сердцам с неслыханною силою», или — сознавая бессилие, умалчивать, чтоб не впасть в бесцветную похвалу и аффектацию.



В стих. К И. А. Гончарову — прошу позволения обратить внимание Автора на две первые строки и на слово величьем во второй строфе. Нельзя, мне кажется, назвать творцом бессмертных образов, венчанных нетленною славой писателя, который дал литературе несколько портретов, характеров, лиц и сцен русской жизни — хотя бы более или менее удачных. Что же после того сказать о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, с их гениальными и действительно «нетленными образами»?



И о «Лире Полонского» в послании к нему есть также некоторое преувеличение.



Если бы о нем и обо мне — снять слегка губкой слишком яркую краску — было бы ближе к правде, и нам с ним приятнее бы было явиться в свет с ласковым поэтическим приветом такого певца.



Не простираю своего придирчивого анализа далее. Пора приступить к сознательному синтезу: это должен сделать сам поэт, призвав на генеральный смотр свои силы и проверив сделанные им успехи — с первых шагов и до последних авторских работ. Такая проверка успехов необходима: она поможет определить, измерить и оценить свои силы, и вместе указать, на что может автор надеяться впереди.



Нянек и руководителей более не нужно, как при первых робких шагах; необходима самопомощь, которая одна может вывести на прямую и верную дорогу. До сих пор поэт терялся в деталях: приглядывался (прибегая к сравнению из военной службы) к каждому солдату в своем отряде, наблюдал, так ли он держит себя, как следует, так ли марширует, пригнана ли исправно амуниция, в порядке ли оружие; потом замечает, как единицы группируются, стройно ли движутся и т. д. Но вождь еще не касался, по-видимому, вопросов о том, сколько у него сил, на какие цели назначаются они, довольно ли оружия, каков дух, энергия и боевая готовность? и т. д.



Теперь на очередь наступают эти высшие вопросы — и пора от внутреннего распорядка своих сил обратиться к их значению и назначению.



Теперь предстоит путь — не только екзерциции пера, но и путь неустанного и нескончаемого чтения всей и всякой (своей и чужих) литератур, критик, полемики, крупных и мелких произведений, чтобы путем аналогических наблюдений выработать в себе тонкий, критический анализ, уметь ценить других и себя и знать не только как надо, но и как не надо писать. Пора!



И. Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 14 августа 1888 г. Павловск // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 226—227. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Павловск) 14 августа 1888



Дорогой Иван Александрович,



ваш милый голос был первым приветствием, поздравившим меня со вступлением в четвертый десяток лет моей жизни78. От души желаю услыхать этот голос еще через десять лет, когда мне стукнет 40 годов. Хоть вы и считаете себя и отжившим, и забытым, и ненужным, — но искренно любящие вас, хранящие к вам нежную память и нуждающиеся в вашей поддержке не могут не желать, да продлит Господь вашу жизнь.



Жена и сестра вместе со мною искренно благодарят вас за доброе внимание.



Кончились маневры, прошла лагерная пора, христолюбивое воинство водворено на покой по деревням, а мы — мужья — возвращены к нашим семьям и до начала октября можем спокойно и беззаботно греться у домашнего очага. Пора отдохнуть. Много исходили мы верст за большие маневры, были верст 25 за Гатчиной, бродили, плутали и ноги дают себя знать. Теперь моя рота расположена неподалеку отсюда, в Федоровском посаде, так что мне легко навещать ее на прогулке с женой и детьми.



Ваш маленький тезка подрастает и хотя еще не говорит, но все понимает и по-своему объясняется знаками. Тихая жизнь в Павловске имеет большую прелесть осеннею порою; свободного времени много, душа и тело отдыхают после летней работы и набираются свежих сил на зимние суетливые треволнения.



Надеюсь, что и вы вернетесь в Моховую здоровым и по старой памяти будете почаще навещать нас. А в ожидании скорого свидания мысленно обнимаю вас и от всей души желаю, чтобы хоть конец августа вознаградил вас за холодное и неприветливое лето.



Искренно вас любящий и благодарный



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 14 июня 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 223—224. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Петербург



Не знаю, как благодарить Ваше Императорское Высочество за представление моих книг Ее Величеству Ольге Константиновне и за сообщение мне, в Вашем добром письме от 10 июня, приятнейшего известия о благосклонном принятии их.



Как дорого бы было для меня услышать самому приветливое слово из Ее уст — того и сказать не умею.



Но я боюсь и не смею надеяться на такую отраду. Буду, однако, думать усердно о том, как бы мне, если наступят теплые дни, добраться до Павловска, явиться в приемную Дворца и положиться на счастливый случай. Не буду предварять о своем намерении, которое по непогоде или по нездоровью, может внезапно измениться, а приеду сам, преимущественно в праздничный день, когда Ваше Высочество бываете в Павловске, а если этого сделать нельзя, то и в будни: может быть, Ее Величество, предупрежденная Вами, удостоит меня 5-ти минутной аудиенции.



Я не «преувеличиваю» своих немощей, как Вы изволите предполагать: я действительно плохо слышу тихий говор в трех-четырех шагах от меня (и между прочим, к прискорбию моему, на церковной службе) — и смущаюсь в обществе, а в разговоре с Высокими Особами конфужусь сугубо.



Я пока все еще сижу в Петербурге, в темной своей пещерке на Моховой, и не знаю, что мне делать. Доктор посылает меня на воздух — для нерв, и вместе велит беречься сырости и холодной вечерней погоды — ради катара в легких и бронхита: а как и то и другое согласить между собою — он не говорит, наука этого не указывает. Я нанял было пошлогоднюю дачу в Гунгербурге но ввиду холодной погоды и вечно дующих там северных ветров, отказался, потеряв значительный задаток. Поселиться в Петербургских окрестностях — будет то же, что и в Гунгербурге, а ехать дальше, в Дуббельн, Либаву и т. п. — рискованно и сил мало, переезд труден. Из дома меня тоже гонит необходимость поправки печей, полов и т. д. Словом, невзгоды со всех сторон — и это на старости лет, когда нет никаких сил биться с волнами житейского моря.



Вы написали еще несколько стихотворений: заранее радуюсь дорогим гостям, как прилету летних пернатых певиц, — и их радостным кликам и песням в приволье свежих «зеленых лугов». Такие лирические напевы у Вас легки, светлы, грациозны — и я ожидаю много искр поэзии — но читать их теперь пока не могу, т. е. не могу сосредоточиться на них, вникнуть и сказать свое впечатление: я в таком настроении, или лучше сказать, расстроении, что меня никакая поэзия не проймет и не успокоит. «Дух не бодр, а плоть немощна!»



Позвольте сказать «до свидания», если мне посчастливится попасть в Павловск — в противном случае буду иметь честь написать в скором времени еще письмо, которое, смею надеяться, Вы изволите принять благосклонно.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



14 июня 1888 И. Гончаров



P. S. Сейчас прочитал в газетах, что в Павловск из-за границы пожаловала Гостья, Принцесса Шаумбург-Липпе, сестра Ее Высочества Великой Княгини Елизаветы Маврикиевны: это наводит меня на некоторое размышление о том, уместно ли в настоящее время для нас, маленьких, скромных людей, являться в Павловский дворец, где теперь, конечно, — не до нас.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 10 июня 1888 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 222—223. — [Т.] V



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Красное Село 10 июня 1888



Дорогой Иван Александрович,



сестра поручила мне искренно поблагодарить вас за присылку ваших сочинений Она, да и все мы были очень огорчены известием о вашем нездоровье. Ольга все-таки не теряет надежды с вами познакомиться; может быть, с наступлением теплых дней вы поправитесь и будете в состоянии заглянуть к нам в Павловск. Поезда ходят туда каждый час, так что к 6-ти вы давно будете дома. Если вы почувствуете себя бодрее и крепче, пожалуйста, побалуйте нас, приезжайте хотя на один час; павловская зелень и чистый воздух наверное подействуют на вас благотворно. Обнадежьте нас хоть тем по крайней мере, что если здоровье ваше станет лучше, вы известите меня о такой приятной перемене и позволите рассчитывать на ваше посещение. А слепоту и глухоту вы положительно преувеличиваете, приписывая себе разные небывалые немощи.



Очень благодарю вас за ласковый отзыв о моем стихотворении «В дежурной палатке» и за меткое замечание, согласно с которым я заменю неподходящее слово. Расцветающая сирень, душистые тополя и светлые ночи опять навеяли на меня вдохновение и я написал еще два стихотворения, которыми не решаюсь утруждать вашего внимания.



Крепко жму вам руку и прошу верить моей неизменной привязанности.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 6 февраля 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 217—218. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 6 февраля 1888



Меня очень порадовало доброе письмо Вашего Высочества, с ласковым упреком, зачем я не явился к Вам лично с книгою. Я не решился войти сам не потому только, что был непарадно одет, а и потому, что был неурочный час, близкий к обеденной поре. Радуясь небольшой оттепели, я поехал прокатиться по воздуху и кстати завез только что отпечатанные брошюры «На Родине» Вашему Высочеству, а также Великим Князьям Сергию, Павлу Александровичам и Дмитрию Константиновичу.



В мороз мне дышится тяжело, и я не отхожу далеко от дома: но лишь только потеплеет немного, я поспешу явиться и поклониться Вам и Ее Высочеству Великой Княгине.



Присланные мне стихи (Не говори, что к небесам Твоя молитва не доходна), просты, искренни и трогательны, согласно натуре Вашей, и еще, может быть, потому, что набросаны случайно, против обыкновения, т. е. вылились прямо из сердца на мотив: «не тратить, молясь, лишних слов».



Мне кажется — хорошо бы было: взять это стихотворение и, присоединив к стихам мотивов, взятых Вами из молитв Страстной недели, собрать их в один молитвенный букет — и напечатать к Великому посту. Можно бы было (как я однажды намекал) переложить в стихи «Господи, Владыко живота моего! Дух праздности и уныния» и т. д. У Вас это, я полагаю, вышло бы очень хорошо.



Великопостные богомольцы и говельщики, особенно говельщики, затвердили бы Ваши переложения наизусть — и чего доброго — творя земные поклоны, вместо славянской прозы, молились бы Вашими стихами. Отчего же не так: немцы-лютеране распевают же в церквах, под звуки органа, переложения библии в стихах Гердера74 и других?



Издатель «Нивы» Маркс уже подбирался ко мне с вопросами и намеками на то, как бы он был счастлив, если б мог получить произведение Вашего Высочества для его издания. На это я ему — ни гу-гу, не считая себя в праве дать ему какой-нибудь совет или ответ.



Подражая Вашему Высочеству, прошу позволения послать этот мой ответ также по городской почте; послать мне не с кем, ибо — хотя я и вызвал из прошлого тени «Слуг», но живого слуги не имею.



Прошу извинения за такое письмо: стар и немощен бо есмь.



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 8 января 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 215—216. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 8 января 1888



«О, пой нам, пой, не умолкая!»70



Я так легко прочел маленький стихотворный альбом, который Ваше Высоч(ество) прислало мне. Закрыв книжечку, и глаза вместе, я впал в приятные раздумия, думая о Вас, об этих последних Ваших звуках, вибрация которых еще свежа, не замерла, слышатся кроткие, нежные тоны. Вы от природы поэт, самородок-поэт. Вы неудержимо дорываетесь до ключа живой струи. Молодые силы взрывают почву, вода бежит пока еще вынося с собой песок, ил, каменья, сор. Но Вы (я смотрю вдаль) добьетесь, когда ключ забьет сильным и чистым фонтаном без посторонних и неизбежных при работе примесей71. Вы доработаете, дойдете, додумаетесь до одной только чистой и сильной поэзии. Не говорю — дочувствуетесь, потому что сердце, чувство — есть основа Вашей светлой, прекрасной, любящей натуры. Опасности нет, чтобы чувство завело Вас в какую-нибудь сентиментальную Аркадию. От этого остережет Вас ум, образование и отчасти наш вовсе не сентиментальный век. Теперь Вы проходите еще трудную школу, пытаете свои силы, увлекаясь пока легкой, доступной Вам стихотворной формой, в которой в самой есть уже своя поэзия. Вы набиваете руку, как музыкант-пианист, энергически одолевая упрямую технику, и когда эта работа свершится, вот тогда Вам ясно будет, где есть творчество, а где его нет. Вы будете не бессознательный и беспечный трубадур-певец, который (wie der Vogel Sing)* — нет, Вы будете знать, что, когда и как петь. Вы станете строгим к себе творцом, художником, маэстро, может быть, великим! Это нелегко, не вдруг дается. О! Тяжела ты, шапка Мономаха!



В помощь Вашей работе я позволил себе в последнем «строгом» моем письме указать слабые стороны предпоследних Ваших стихотворений и приложил даже вырезку из газеты о тех недостатках, которые свойственны молодым стихотворцам. В этих вырезках приведены также некоторые общие мотивы, которые необходимо иметь в виду для всех пишущих стихами. Смею надеяться, что Ваше Высочество не пренебрегли, не отбросили в сторону ни моего ворчливого письма, ни газетной вырезки, а пытливо и глубоко вдумались в то и другое — и приняли к сведению и соображению. Газета приводит общие мотивы, остерегающие молодых поэтов от банальностей, общих мест и вообще от стихов без поэзии. Это все пишущие стихами должны иметь в виду, как ключ в нотах.



Письмо к Г. Божерянову72 — написано очень живо, бойко и куда более лучше Письма к дежурному офицеру и Дежурной палатки! Оно страдает длиннотой. Его надо постянуть, исключить посещение одного или двух взводов (так как они все на один лад), похерить нескольких солдатиков, их слишком много, хотя некоторые из них очень интересны, типичны — это живые иллюстрации — портретики: вот те бы, которые поживее, и оставить. В других стихотворениях (обращенных к родине) отчетливее прежнего, несколько сжатее проговаривается эта любовь, но все-таки местами звучит нотка так называемого «шовинизма», т. е. условного, деланного, обязательного чувства любви к родине. Она же, эта нотка, появляется и в усилительном (как будто нарочно) пристрастии к своей роте и полку. (Заключу кстати, что первый жандарм и первый церкви крест — поставлены слишком близко друг к другу — как будто поэт одинаково радуется одному и другому!)



Стихотворение, обращенное ко мне, я анализирую не критикой ума — а сердцем, сладко над ним задумываюсь и глубоко, умиленно благодарю!



Взываю к Вашей музе — «О, пой нам, пой, не умолкая», если не для света пока, не для печати — то для самой поэзии: она дар Божий! Извольте прочесть, что про нее сказано золотыми буквами на пьедестале памятника Жуковскому (на Адмирал(тейском) бульв(аре)). Это — золотые слова!73



При этом прилагаю обратно книжку и прошу переждать до тепла и света, пока глаза мои будут в силах читать, а рука писать, а теперь более не могу.



Вашего Императорского Высочества



всепокорнейший неизменно преданный слуга



И. Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 4 января 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 214. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Мраморный дв(орец)



(Петербург) 4 янв(аря) 1888 г.



Не могу не поблагодарить вас еще письменно за доставленное нам вчера высокое наслаждение. Сегодня утром я встретился на репетиции Крещенского парада с В. К. Сергеем Александровичем и слышал от него, что вчерашний вечер оставил ему самое приятное впечатление. Про меня и говорить нечего: вы знаете, как я ценю всякое художественное произведение, а ваши очерки притом же в вашем превосходном чтении поражают такою правдивостью и жизненностью, что Валентин и Матвей становятся уж не героями повести или очерка, а живыми, знакомыми и близкими людьми. Примите же мою искреннюю и задушевную признательность за хорошие часы, прожитые благодаря вам вчера вечером. Надеюсь, что чтение не повредило вашему здоровью.



Позвольте просить вас прочитать в прилагаемой книжке последние мои скромные произведения. Может быть, вы не откажете по-старому высказать мне о них ваше беспристрастное мнение. Только бы доброта ваша и снисходительность не смягчили строгости приговора; не щадите авторского самолюбия, браните, порицайте, и я тем более буду вам благодарен, ибо ничто так не способствует совершенствованию, как справедливое осуждение.



Крепко жму вам руку. Константин.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 1 января 1888 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 213—214. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 1 января 1888



Ваше Императорское Высочество несказанно почтили мою старость и обрадовали меня!



Слагаю крестом руки на груди и клоню перед Вами мою благодарную голову, на которую Вы так ласково, с добротой и грацией возложили прелестный, к сожалению, мало заслуженный мною венок.



Крещусь и призываю на Вас, на Ее Высочество Великую Княгиню и на весь Ваш дом в наступающем Новом и в последующие долгие, долгие годы благословения Божия. Один только Бог воздаст Вам достойную Вашего любвеобильного сердца награду. Человек бессилен, я — особенно. Вы великодушно простили меня и за последнее тяжелое шероховатое письмо. Каюсь, зачем я его написал. Из глубокой симпатии к Вам, конечно, из усердия быть полезным. Но и для этого можно бы было (и я хотел так) только сказать кратко, что Ваши интимные, родственные и другие стихотворные излияния особенно многозначащи и дороги тем особам, которым они написаны (очевидно, для альбома), а не посторонней публике, не ведующей Вашей интимной сокровенной жизни. Словом, они не предназначались для печати.



Сказав только это, я сказал бы всю правду. Я мог бы прибавить еще, что в этих стихотворениях теплится тот дорогой огонь, какого у одних или вовсе нет (у стихотворцев-жидов особенно) или очень мало у других поэтов. Этот огонь всеобъемлющей любви («океан любви», по выражению Диккенса), каким горит Ваше редкое сердце, и каким дышит и все украшает Ваше каждое слово, до кого бы и до чего бы оно ни коснулось. В этом и заключается Ваша драгоценная сила и особенность перед всеми нашими современными поэтами, сила, которую не заменит никакое воображение!



Глубоко благодарю Ваше Высочество за благосклонное намерение прослушать в воскресение, 3 января, хоть один из моих новых очерков! Чтением двух других я не только не посмею утомить ни Вас самих, ни Ваших Августейших Братьев.



Хотя грипп не совсем покинул меня, но я постараюсь уберечься в этот холод до воскресения. Никуда не выйду, чтобы прочесть без кашля. Но если бы меня постигло внезапное усиление бронхита и мороз не дал бы мне показаться на улицу, о чем я немедленно поспешил бы предуведомить Вас. Смею надеяться, что Ваше и другие Высочества снизойдете к моей немощи и великодушно простите меня. Потеряю я один, если чтение не состоится: это будет мой, собственно, праздник, лишь бы хоть немного понравилось Августейшим слушателям. С чувством глубочайшей преданности имею честь быть



Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



И. Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 26 декабря 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 210—213. — [Т.] V.

(p)
И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ
(p)
(Петербург) 26 декабря 1887
(p)
В понедельник — от Вашего Высочества я прямо отправился в редакцию Нивы, чтобы согласно выраженному мною перед Вами желанию, подписаться на журнал для Вас и для В(еликих) К(нязей) Сергия и Павла Александровичей и Дмитрия Константиновича: но я встретил неожиданный отпор со стороны издателя г. Маркса. Он сказал, что он «очень счастлив, что такие особы удостаивают внимания издаваемый им журнал и считает лестною обязанностью выразить этим Особам «ses humbles hommages» (издатель русского журнала говорит больше по-французски и по-немецки, а по-русски плохо!), представляя Им журнал в особых, так называемых Царских экземплярах, на веленевой бумаге» и т. д. При этом он мне показал довольно длинный список Высоких Особ, которым доставляется им по почте Нива — в таких изящных экземплярах. В этот список он немедленно внес и Ваши, т. е. всех четырех Высочеств Имена — и наотрез отказался принять от меня уплату, говоря, что он без «оной», т. е. без всякой уплаты представляет «ses humbles hommages» всем другим Высочествам — в виде веленевых Царских Экземпляров. На это я, однако, не согласился и возразил, что как издатель, он может представлять веленевые экземпляры, но право на подписку на эти четыре экземпляра принадлежит мне, так как это мое авторское приношение. Он продолжал спорить, произошла борьба великодушия, которая пока ничем не кончилась. Но как у меня есть с ним счеты по моим статьям, то я надеюсь выйти из борьбы победителем.
(p)
Что бы там ни было, но с Нового Года, после 2го или 3го числа, Вашему Высочеству и трем вышеозначенным Великим Князьям Нива будет доставляться в течение 1888го года. Он, т. е. издатель, в заключение подарил мне царский веленевый экземпляр последнего Рождественского № нынешнего года. Позволяю себе приложить его при этом, как образчик №№ будущего года, которые будут доставляться Вашим Высочествам. Возвращать его мне не следует: он мне не нужен.
(p)
Теперь обращаюсь к заветной, вверенной мне Вами книге: Певца добра милуют боги. Я не случайно открыл повыше заложенной Вами страницы и напал на три прелестных стихотворения: К Фету, Полонскому и Баратынской. Я или не знал, или забыл их. Первые два полны достоинства, с которым Вы, как младший перед старцами, скромно и трогательно выражаете их заслуги и Ваше к ним уважение, особенно призывая благословение «дряхлеющей руки убеленного сединами поэта». Это рисует одну из светлых сторон Вашей души, так редко встречаемую теперь в молодых поколениях, — это поэзия скромности, поклон начинающего деятеля отходящему. В послании к Полонскому Вы, очевидно, вдумались в пройденный путь старого писателя — сняли шляпу перед ним и возложили на него венок — словами: «отчизна не забудет тебя». Вышло поэтично и содержательно. — Почему? Потому что Вы строго вдумались в пройденный обоими поэтами путь, верно сжали в уме Вашем и определили главные свойства их поэзии — и прекрасно выразили.
(p)
Очень грациозно вышло Ваше извинение перед Анной Дав(ыдовной) Баратынской, что Вы не могли быть у нее, особенно очень мил вышел конец, два последние стиха.
(p)
Перечитал я также с превеликим удовольствием стихотвор(ение) На Страстной неделе. Если не ошибаюсь, Вы мне прислали летом не все, только часть, кончавшуюся словами — И да исправится, как дым благоуханного кадила Моя молитва пред тобой. Далее, со стиха: С безнадежною тоской и т. д. — я не помню, не читал. Это прекрасно, потому что опять-таки верно, и притом вдохновенно выражает благоговейное настроение молящегося в великие дни недели.
(p)
Между остальными новыми Вашими произведениями в книжечке есть несколько звучных, нежных, ласковых, полных задумчивой неги или грусти — словом приятных стихотворений: читатель, особенно читательницы прочтут их с кроткой улыбкой. Но — (позвольте быть откровенным) спирту, т. е. силы и поэзии, в них мало: лишь кое-где изредка вспыхивают неяркие искры. Очевидно, стихи набросаны небрежно, как будто второпях, и мало обработаны. Это скорее легкие наброски, глубоко непродуманные и непрочувствованные66. Вы сами пометили их (некоторые) «между Берлином и Франкфуртом», между «Вильно и Мин... станцией»: стало быть, писали в дороге, так сказать, на ходу, занесли в книжечку и по-видимому больше к ним не возвращались, не додумывались и не добирались внутренним, поэтическим чутьем до сути, до живого нерва, до пульса, который бился в момент чувства, думы или пережитого впечатления.



Например, в стихотворениях: Оле, Анастасье, Сестре Вере, В альбом Ильинского, На юбилей старушки везде просвечивает чувство, но тускло и довольно холодно — почему? Потому, кажется мне, что когда родственные и другие нежные излияния и чувства высказываются изустно и искренно, в них у говорящего — взгляд, тон голоса, движения — полны огня и силы. Если он просто запишет, что он сказал, выйдут холодные бледные слова и больше ничего. Но если он поэт и художник, он воскресит в себе, т. е. в воображении момент (или эпоху) пережитого или переживаемого чувства, уловит особенные признаки, веяния (неслышимые и нечуемые не-поэтом, хотя иногда и чувствуемые им бессознательно) — вдумается и верно пересоздаст испытанное — тогда и явится поэзия, в содержании или в форме, в самой мысли, в чувстве или в сильном стихе, будет ли то картина, образ или лирическое излияние. Так делали наши отцы и учители, Пушкин, Лермонтов, Жуковский — эти вечные образцы.



То же можно сказать и об обращениях к родине из-за границы: желалось бы от такого поэта, как Вы, побольше содержания и спирту, т. е. вдумчивости, определенности, строгой сознательности даже самого чувства любви к родине. Например, в стихотворении Цветущий Запад, впрочем звучном и эффектном, все хочется спросить, почему невозделанные степи далекой родины Вам милее всех великолепий Запада? Потому что они родные, конечно, будет ответ. Но ведь это же скажет всякий, не-поэт: это общее место, где же тут пища для поэзии, для отдельного стихотворения? Пища, конечно, есть: это «таинственные силы», на которые Вы намекаете. Опять хочется спросить, какие же это «силы»? Вообще, между звучными, эффектными, нежными стихотворениями есть много недосказанного, недоделанного и немало необработанных стихов; в этом же стихотворении есть выражение: «здесь пользу с выгодой прямою извлечь умеет человек», — не найдете ли Вы сами, что польза и выгода — одно и то же? Это темно.



Затем следует такое хорошенькое, живое, горяченькое стихотворение: «Встань, проснись! Умчались тучи!» Это вылилось под влиянием живого, непосредственного чувства — и оттого вышло так свежо, бодро, тепло.



Ваши военные стихотворения — на этот раз далеко уступают прежним (за исключением, впрочем, На 12 Октября 1887, которое эффектно, сжато и довольно сильно, как дружеское напоминание товарищам о себе). Зато в Дежурной палатке и в Письме к дежурному офицеру Изм. Полка не сверкает тот живой огонь, не блестит теми искрами поэзии, какие рассыпаны в Лагерных заметках: там так чутко и зорко собрали Вы с полей и с лагеря, с природы и с бивуачной жизни живые, характеристические черты и сжали в одной картине, в одной рамке! — здесь же, напротив, в Дежурной палатке и в Письме к офицеру Вы, как будто прозой, обстоятельно рассказываете, шаг за шагом, о том, как происходит развод на Троицкой площади, как проходит дежурный, потом генерал, что делают офицеры в клубе — и т. д. Это простой дневник (извините, ради Бога, за неуместную и, может быть ошибочную оценку), — дневник, скажу, без красок, без огня, без лучей поэзии, хотя вступление и тут не дурно. В Дежурной палатке — картинка ночи «как солнце за морем (не за море ли?) зашло?», пожалуй, не дурна, хотя едва лишь слегка намечена, но заключение уже совершенно прозаично: «все спит, кроме дежурного и часового»! Тут и все. Но ведь это так происходит во всякой палатке, в каждой гауптвахте: это видит всякий и не поэтический глаз, так же, как он видит и парад на Троицкой площади в том виде, как он описан в Письме к офицеру. А поэт чутко видит именно те черты и признаки явления, которых не замечает простой глаз, пока поэт не укажет их — и тогда прозрят другие, не поэты (Кстати замечу, что в Письме к дежурн(ому) офицеру вкрался невозможный стих-гротеск: «С Измайловской душою»).



После сделанных уже Вами сознательных шагов и успехов в поэзии, после зрелых и крупных произведений можно и должно пожелать более сознания и крепости, зрелости и в выборе сюжетов, и в отделке стихов. Много является дум, чувств и образов, которые просятся в душу поэта и в стих: но нельзя же допускать всех «званых», а только избранных, чтоб не плодить стихов без творчества, к чему так склонна ранняя молодость. — На днях мне попался под руку в фельетоне газеты критический этюд Буренина, который я позволяю себе приложить при этом67. Этот Буренин — бесцеремонный циник, часто пренебрегающий приличиями в печати, но он не без таланта, опытен, и у него есть критический такт. В этом фельетоне, как Вы изволите увидеть, он разбирает школу новейших поэтов, особенно не любит из них жидов (и я тоже). Он давно говорил, что между жидами нет искренних, высокого полета поэтов, и никогда не было ни одного гения, не исключая и Гейне, и были и есть только искусники, «виртуозы».



Говоря о недостатке искреннего чувства и вдохновенного увлечения в них, он очень ловко выбрал по строфе у четырех поэтов и сделал из них одно стихотворение, чтоб показать пустоту и беспочвенность их стиходелия. Он, разбирая стихотворения духовного содержания священника Соколова, затрагивает вопрос вообще о сюжетах религиозного содержания.



Он при этом высказывает несколько дельных и метких заметок, мотивов и положений о стихотворстве вообще, которые, конечно, заметят и примут в соображение и Фет, и Майков, и Полонский, да и все пишущие стихами.



Этим кончаю свое невозможно длинное и нескладное письмо, диктуемое мне глубокою к Вашему Высочеству симпатиею и сердечным участием к Вашей поэтической Деятельности, поставить на высокую степень которую — у Вас так много и природных (ума, таланта, образования) и всяких других средств. Вероятно, в последний раз мне выпадает на долю приятный долг и честь беседовать с Вами о поэзии, литературе вообще.



Не могу идти далее, несмотря на все желание: глаз мешает.



Хочется сберечь до конца моих дней — луч зрения и поберечь разбитые летами и жизнью силы. Я все что-то недомогаю.



В заключение позвольте мне принести Вам и Ее Высочеству Великой Княгине мои искренние и почтительные поздравления с праздником Р. Х. и смиренно призывать на Вас и на весь Ваш дом благословение Божие.



Вашего Императорского Высочества(p)
всепокорнейший и неизменно преданный слуга(p)



Иван Гончаров



P. S. Книжечка стихотворений при сем возвращается.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 18 сентября 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 209—210. — [Т.] V



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Петербург) 18 сентября 1887



Милый, многоуважаемый Иван Александрович,



ваше письмо доставило мне большую радость; спешу поблагодарить вас от всей души.



Вы, я думаю, и не подозреваете, как я дорожу вашим мнением о моих произведениях. Посылая к вам Севастиана-мученика, я трепетно и томительно ждал ответа. Меня пугало, что вы найдете мою поэму неудовлетворительной и что следовательно я протрудился втуне. И вот, вы говорите, что в этом сочинении заметен шаг вперед. Если бы вы могли знать, как высоко я ценю ваше суждение, то поняли бы, как я был обрадован.



Искренно благодарю вас и за замечания относительно недостатков поэмы; признаюсь, я ждал, что вы отнесетесь строже к моему труду. Я никогда не забуду, что вы не отказываетесь быть моим руководителем на пути к усовершенствованию.



В защиту содержания второй половины поэмы не могу не сказать, что я его не выдумал, а взял отчасти из Четии Минеи, частью же из романа кардинала Уайзмана «Fabiola», переделанного на русский язык Евгенией Тур под заглавием «Катакомбы»64. В житии св. Севастиана упоминается о том, как по расстрелянии в саду Адониса, мученик был излечен благочестивыми христианками и явился к Цезарю с обличительной речью. О таких речах говорится и в других житиях святых. Например, Георгий Победоносец громил Диоклетиана грозными словами в храме Аполлона. Юный вождь, о котором говорит Севастиан, это Константин Великий, разбивший сына Максимиана Максенция на Тибре немного времени после описанного происшествия.



Я совершенно согласен с вами, что, описывая мучения Севастиана, я более, чем бы следовало, увлекся картиной, тогда как надо бы было изобразить внутреннюю борьбу духа над истощенной плотью. Впрочем я и не рассчитывал на безукоризненное произведение, так что ваши одобрительные отзывы пришли совершенно неожиданно и я глубоко за них признателен.



Мы уезжаем во вторник прямо на Констанское озеро к королеве Виртембергской65, а оттуда в Альтенбург. Там я думаю оставить жену на несколько недель, а сам буду разъезжать по Европе. Хотелось бы побывать в некоторых мне еще незнакомых городах Испании.



Дай Бог, чтобы наступающая зима с злейшими вашими врагами — мраком и стужей — не причинили вам вреда. Продли, Господь, дорогие ваши дни и укрепи в вас здоровье. Жена просит вас не хворать и почаще заглядывать в наше гнездышко, когда мы вернемся из-за границы.



У меня задумана новая работа — драматическое сочинение, чтоб не сказать трагедия. Содержанием я выбрал Царевну Софью Алексеевну, желая обратиться к родной отечественной истории, столь богатой источниками для творческих вдохновений.



Еще раз от всего сердца благодаря за постоянное внимание, крепко жму вам руку.



Ваш неизменный Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 20 июля 1887 г. Усть-Нарва, Гунгербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 204—207. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Усть-Нарва, Гунгербург 20 июля 1887



Ваше Императорское Высочество!



Вы благосклонно принимаете мои простые, сердечные (оттого и простые) и вовсе не литературные писания к Вам, и притом еще «частые» (не упрек ли это — чего Боже упаси!), а я боюсь, уместно ли мне напоминать Вам о себе, когда около Вас, около Её Высоч. Вел. Княгини и Новорожденного Князя собирается блестящий круг Августейших родных посетителей и посетительниц!



Между прочим, по этой причине я нарочно замедлил ответом на Ваше последнее письмо и не решался поздравить 13го июля, ни телеграммою, ни письмом со днем Ангела новорожденного Именинника. А тут подошли другие торжественные дни: Св. Ольги, Св. Владимира; в такие дни Вашему Высочеству конечно было не до моих писем и телеграмм!



Я перечитываю оба Ваши, исполненные душевной теплоты, ума, изящества и дорогой мне личной ласки ко мне, письма, глубоко и искренно сочувствую — кротко и нежно волнующим Ваше сердце семейным радостям, потом пробегаю в газетах бюллетени о состоянии здоровья Ее Высочества и Новорожденного, — и твержу про себя: «Слава Богу! Слава Богу! Бог ведает, что и кому даровать! Он видит, как свято принимаете Вы неоцененный дар — семейное счастье — и благословит Вас, супругов — и тех, кого Вы «с бесконечною отрадою» называете «мои дети!»



Прошу вновь Ваше Высочество и Ее Вво Великую Княгиню — с добротой принять мои душевные поздравления и пожелания.



Обращаюсь к стихотворению: На Страстной неделе. Я прочел его с таким же умилением, с каким оно, очевидно, написалось, или вернее, излилось из души поэта, как изливались и самые оригиналы этих молитв из вдохновенных верою душ их авторов. Такие молитвы есть — поэзия верующей души, поэзия возносящегося к Богу духа. Всякий — глубоко ли, или младенчески верующий и пламенно молящийся — в момент молитвы — есть и лирический поэт. Молясь восторженно, с умилением, он играет на своей лире, не подозревая, не сознавая того, как известное Мольеровское лицо52 «fait de la prose sans le savoir»*, он, наоборот, «fait de la poesie sans le savoir»**. Я говорю о верующих младенческих, простых душах и умах. И на них горит луч поэзии в молитвенном настроении. Стоит только взглянуть на молящиеся фигуры в картинах Беато Анжелико53, Перуджини и т. п. Все эти молящиеся девы, ангелы — кажутся на одно лицо: вовсе нет. На них светится только один и тот же луч: луч веры и молитвы. Это можно поверить в церкви, глядя на лица молящихся, в момент молитвенного настроения, когда, например, при чтении Отче наш, толпа (особенно женщины) опускаются на колени. У всех лица — конечно разные, т. е. черты лиц, но на всех ляжет одно общее выражение, всех озаряет один луч света — это благоговения, молитвы — и все вдруг, на мгновение уподобятся друг другу.



Это я говорю про простые души и младенчески верующие умы. Другое дело — сознательно и глубоко верующие умы и души: эти, при таланте, воплощали поэзию духа, поэзию молитвы — в искусство, начиная с Царя Давида, пророков — и до поэтов и художников нашего времени. Неверующий или «маловерный» никогда не создал бы Сикстинской Мадонны54: Рафаэль был, конечно гений, но тут одного гения недостаточно: нужно было еще другое, чего у других, очевидно, не было, или было не столько, как у Рафаэля. Ни Тициан, ни Гвидо Рени, ни Мурильо, ни Рубенс с Рембрантом не достигали (хотя и гении) той высоты творчества, какой достиг Рафаэль в Сикстинской Мадонне (больше всего) и потом в других своих Мадоннах — матерях и в младенцах. Ни у кого (по моему мнению, или вернее, по эстетическому личному впечатлению) нет такого совершенства в изображении красоты Матери и прелести младенчества, начиная с младенца Иисуса и прочих детей, между прочим, ангелов у ног Сикстинской Мадонны.



Мне кажется, это потому, что Рафаэль писал с видения, с образа, созданного ему верою, а другие изображали с живых женщин, иногда даже с натурщиц.



В этом последнем Саванаролла (в прекрасной поэме Майкова)55 справедливо громит художников (пишущих с натуры), называя их «маловерными».



Простите, Ваше Высочество: я хотел написать краткое письмо и заиграл на своей неуклюжей, непоэтической лире, просто заболтался, и не знаю, как кончить. Позвольте обвинить Вас самих: зачем было присылать мне это стихотворение? Оно дышит и молитвенным, чистым настроением, и сжато, и сильно. Счастливая мысль — совокупить в нескольких строках главные лучшие молитвы прекрасных умилительных молитв Страстной недели. Ваше чувство мгновенно родилось среди их, выпорхнуло, как птичка, из Вашей души и приютилось в немногих словах. Один ум не помог, а скорее, может быть, помешал бы овладеть мотивами и так счастливо сочетать их в краткой поэтической молитве. Ум часто руководит, и должен руководить чувством, но в этом и в подобных случаях, наоборот, чувство освещает путь уму. Порождает мысль, обыкновенно, ум, но он родит и её близнеца: сомнение. Завязывается борьба между ними: птичка-молитва робко улетает, а с ней — вдохновение и поэзия. Она является после борьбы и победы ума и мысли, когда С души как бремя скатится, Сомненье далеко — И верится, и плачется, И так легко, легко...56 Стало быть в молитвенном экстазе чувство умнее ума, который тут служит ему покорным слугою. Когда уляжется в душе моей тревога (борьба с сомнениями и проч.), говорит Лермонтов: Счастье я могу постигнуть на земле, И в небесах я вижу Бога57. Но этого долго ждать: пылкой, верующей, при том юной душе не терпится: пока ум доведет дух поэта, и вообще человека до этих высоких граней, сомнение подсказывает свое, омраченный рассудок называет жизнь пустою и глупою шуткой!58 Не терпится, говорю я — и молящийся поэт слушается чувства и передает, как Вы сделали, его внушения лире — и является стройное, благоговейное излияние, как Ваше.



Почти все наши поэты касались высоких граней духа, религиозного настроения, между прочим величайшие из них: Пушкин и Лермонтов: тогда их лиры звучали «святою верою» (И дышит благодатная святая вера в них и т. д.)59, но ненадолго. Тьма опять поглощала свет, т. е. земная жизнь брала свое. Это натурально, так было и будет всегда: желательно только, чтоб и в нашей земной жизни нас поглощала не тьма её, а её же свет, заимствованный от света... неземного.



Пушкин (Мадонна) жаждал двух картин: чтобы на него, с холста иль с облаков, взирали — Божия Матерь и Спаситель — Она с величием, Он с разумом в очах, но нашел это «величие» не в образе Пресвятой Девы, а в ниспосланной ему Мадонне видел Чистейшей прелести чистейший образец — т. е. в женщине, кажется — в своей супруге, а не видении, созданном верою60.



Саванаролла назвал бы обоих поэтов «маловерными», но какая «святая прелесть» (по выражению Лермонтова) блещет в этих искрах поэзии!



В противоположность поэтам «маловерным» приведу цельно, неразбавленно — ничем — верующего, автора молитвы «Господи, Владыко живота моего! Дух праздности и уныния» и т. д. Св. Ефрема Сирина61. Он не поэт, стихов не писал (кажется, не писал), а между тем в три фразы, в три молитвенные воззвания к Богу, вместил всю Христианскую этику. Что помогло ему? Конечно, ум, мудрость во всей ее глубине, — но под наитием веры и Св. Духа!



Может быть, Ваше Высочество, по поводу вышесказанного мною о Сикстинской Мадонне, заметите мне, что и у Рафаэля, как у Пушкина, был тоже «чистейшей прелести чистейший образец» в лице земной Мадонны — Форнарины, которая могла служить ему идеалом для его картины. Идеалом — пожалуй: т. е. навести на мысль, но никак не образцом, не натурой для копии. Воплотить в одном лице — и Матерь Бога, с «величием», и вместе с смирением в очах («призре на смирение рабы Своея»)62 — до степени «священного ужаса» — (от сознания, Кого Она держит на руках), и тут же изобразить святую наивность и непорочность Девственницы: — нет, для всего этого никакая Форнарина не поможет!.. Боже мой! Я — «с священным ужасом» вижу, что моему письму конца не будет, если дам перу волю высказывать все, что бродит у меня на уме по поводу Мадонны, поэзии, живописи. Простите, я умолкаю — не из боязни только отвлекать Ваше Высочество своими писаниями от кроткого лона Ваших семейных радостей и от Ваших высоких Гостей, но и от того, между прочим, что у меня, когда посижу за пером час-другой, начинают скакать желтые пятна по бумаге — и я бегу прочь от письменного стола в страхе за свое единственное око. Я молюсь, чтобы Бог сохранил мне луч света, остаток зрения, до конца моих дней.



Благоволите принять и повергнуть перед Её Высоч. Вел. Княгиней — выражение моей почтительной симпатии и глубокой неизменной преданности



Вашего Императорского Высочества всепокорнейшего слуги



И. Гончарова



P. S. Я не досказал вполне свою мысль об изображениях художниками Иисуса Христа, Божией Матери, и вообще святых сюжетов: прошу позволения сделать это или в письме отсюда, а еще вернее зимой при свидании. А теперь займусь поправкой и отделкой того, что желал бы прочитать Вашему Высочеству.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 10 июля 1887 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 203—204. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



(Красное Село) 10 июля 1887



Милый Иван Александрович,



нынешнее лето мне как-то особенно везет: никогда еще я не получал от вас писем так часто, а эти письма доставляют мне столько радости и удовольствия.



И жена и я глубоко и искренно благодарны вам за участие, с которым вы отнеслись к нашей новой семейной радости. Конечно, она не могла сравниться с испытанною первою впервые, при рождении первенца: с тем счастием ничто сравниться не может, но этот второй ребенок был нами встречен с бесконечной благодарностию Господу Богу и слезами радостного умиления.



Прежде я с невыразимо сладостным чувством гордости и любви говорил: мой сын. А теперь мне так бесконечно отрадно говорить: мои дети, и в этих словах, кажется мне, сливается вся привязанность и нежность, на какую только способен человек.



Вы не ошиблись: мы назвали новорожденного в честь Архангела Гавриила, но день ангела его будет праздноваться не 26 марта, как вы думали, а 13 июля — ближайшее ко дню рождения число, в которое церковь наша тоже чествует святого Провозвестника нашего искупления.



Вы подаете мне мысль переложить на стихи слова архангела Пресвятой Деве, приведенные в Евангелии от Луки. Представьте, что эта мысль и мне приходила уже давно, и я надеюсь, что когда-нибудь мне и удастся написать этот Ave Maria.



Вы так подкупаете меня снисходительным отзывом о моих стихотворных переложениях из Святого Писания, что я решаюсь представить на ваше обсуждение стихи, написанные мною нынче весною на Страстной неделе. Я старался передать в них впечатления, производимые на нас умилительными молитвами служб святых Страстей; как увидите — у меня перечислены главнейшие из этих молитв. Я пытался — в кратких словах изложить сущность их содержания, но боюсь, что далеко не достиг трудной цели.



Крепко сжимаю вам руку и прошу по-прежнему любить и жаловать. Сердечно к вам привязанный



Константин



НА СТРАСТНОЙ НЕДЕЛЕ



Жених в полуночи грядет...



Но где же раб Его блаженный,



Кого Он бдящего найдет?



И кто с лампадою возженной



На брачный пир войдет за Ним?



В ком света тьма не поглотила?



О да исправится как дым



Благоуханного кадила



Моя молитва пред Тобой!



Я с безутешною тоскою



В слезах взираю издалека



И своего не смею ока



Поднять к чертогу Твоему;



Где одеяние возьму?



О Боже, просвети одежду



Души истерзанной моей,



Дай на спасенье мне надежду



Во дни святых Твоих страстей.



Услышь, Господь, мое моленье



И тайной вечери Твоей



И всечестного омовенья



Прими причастника меня.



Врагам не выдам тайны я,



Воспомянуть не дам Иуду



Тебе в лобзании моем;



Но за разбойником я буду



Перед святым Твоим крестом



Взывать коленопреклоненно:



О помяни, Творец вселенной,



Меня во царствии Твоем!



К. Р.



Петербург. 1 апреля 1887.



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 6 июля 1887 г. // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 202—203. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



6 июля 1887



Счастливую весть о Вашей новой семейной радости, благосклонно сообщенную мне в телеграмме Вашего Императорского Высочества, я приветствовал — как ласковый солнечный луч. — Прежде всего я перекрестился, что событие совершилось благополучно, что Ее Высочество и Новорожденный «здоровы».



Переношусь мысленно к Вам и радуюсь про себя, любуюсь опять, как много раз уже любовался, завидною картинкою Вашего мирного семейного быта.



Поспешаю выразить Вам мою живейшую радость и принести смиренные, но горячие поздравления Вам и Ее Высочеству Великой Княгине — с этим новым знамением Божьей благодати!



Да не оскудеет Божия милость к Вашим Высочествам и к Вашим юным отраслям и да благословит Господь Новорожденного Князя Гавриила, и весь Ваш Дом, такими блестящими, прекрасными, праздничными днями жизни, какими в настоящее время радует нас здесь природа!



Надеюсь, что солнце также радостно играет и над колыбелью маленького принца, как здесь: Нарва — так близко от П(етербур)га и Павловска. Одно небо покрывает и то и другое место, одни лучи согревают их, и бури — тоже общие, как, например, гроза 24 июня, с градом разразилась и здесь и там.



Позвольте присовокупить ко всем моим теплым, добрым пожеланиям по поводу рождения Князя Гавриила, одно пожелание литературного свойства.



Когда маленький Князь станет на ноги, будет молиться, учиться, между прочим и читать стихи — да будет первым прочитанным и выученным им наизусть стихотворением — приветствие Архангела Гавриила Деве Марии — переложенное в стихи даровитым поэтом — его Родителем!



Ваши библейские, и другие молитвенные переложения и стихи отличаются возвышенностью, и вместе простотой, очевидно внушаемой «верой и любовью!»



Я говорю об этом будущем переложении в стихи Ave Maria в том предположении, что Новорожденному дано имя в честь Архангела Гавриила и что тезоименитство будет праздноваться, по церковным уставам, 26 марта, на другой день празднования Благовещения.



«Какое оригинальное желание!» — может быть, подумает Ваше Высочество, но мне почему-то кажется, что Вы его приведете в исполнение: оно представляет прекрасный материал для сильного, звучного стихотворения. Настроить лиру, настроиться самому поэту на этот тон — и выйдет стройный христианский гимн.



Простите за эти, может быть, по причине торопливой радости нескладно выраженные, но искренние чувства и поздравления — и не лишите меня, вместе с Ее Высочеством Великой Княгинею, и впредь навсегда Вашего благосклонного и дорогого для меня расположения.



С чувством глубокой и неизменной преданности, имею честь быть



Вашего Высочества всепокорнейшим слугой



И. Гончаров



Гунгербург



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 28 июня 1887 г. Усть-Нарва, Гунгербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 200—202. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Усть-Нарва, Гунгербург 28 июня 1887



Я боюсь отвлекать Ваше Императорское Высочество от Ваших занятий — от поэзии лагерной, военной и от статской (мученика-Себастиана) и постараюсь ограничиться кратким, душевным выражением глубокой благодарности за добрую, тронувшую меня телеграмму в день моих именин и за милое, прелестное письмо, которым Вы почтили меня в дополнение к ней. Не напомнить этого не могу.



Вся Ваша прекрасная, поэтическая натура отражается, как солнечный луч в капле воды, в этих умных, живых, полных игры и жизни строках. Ваша проза соперничает счастливо с Вашими стихотворными эскизами лагерных сцен. Я не охотник до военных сцен, или впрочем, не знаю их, но — по Вашим очеркам — чувствую, что в них есть своя поэзия: не даром же Шиллер создал свой Лагерь Валленштейна49: стройные ряды войск, барабанный бой и солдатский быт будили и его творческую фантазию. Он даже, кажется, и не служил в военной службе, а очерк этого Лагеря вышел у него реальнее, живее и правдивее всего в большой, несколько натянутой и растянутой трагедии. Нет сомнения, что военные упражнения и житье между фельдфебелями, писарями и артельщиками в полку послужит Вам большим придатком и пособием к реальному изображению разных сторон жизни.



Меня очень радует, что Вы изучили Пушкина, не только с его лицевой, но и с изнаночной стороны. Узнав детали частной, интимной жизни, можно разгадывать яснее мотивы многих его произведений.



Я очень счастлив, что принесенная мною Вам книга о нем послужила Вам маленькой дорожкой к этому капитальному и плодотворному изучению Вашим Высочеством нашего вечного образца и наставника поэзии. Это изучение, я уверен, служит краеугольным камнем Вашего последующего творчества. Позвольте напомнить, что почти все писатели новой школы: Лермонтов, Гоголь, Тургенев, Майков, Фет, Полонский, между прочим и я — все мы шли и идем по проложенному Пушкиным пути, следуя за ним и не сворачивая в сторону, ибо это есть единственный торный, законный классический путь искусства и художественного творчества.



Вы стали уже на этот путь, и мы все усердно, горячо увлекаем Вас туда же, в светлую и заманчивую даль.



Мученик Себастиан, изображение которого в натуральную величину я видел в Ваших покоях50, — мне показался не довольно правдив, хотя и очень красив. Это — мученик-франт, как будто позирующий в tableau vivant*. Прекрасное, колоритное тело, белое, свежее, упругое, как у красавицы — и ни следа мучений, страданий, судорог! По крайней мере мне так показалось.



Елизавета, принцесса Саксен-Альтенбургская, герцогиня Саксонская со своим женихом Вел. Кн. Константином Константиновичем



Елизавета, принцесса Саксен-Альтенбургская,



герцогиня Саксонская со своим женихом



Вел. Кн. Константином Константиновичем



Ваша поэма, от которой жду многого, доскажет все, чего не говорит картина. Я не помню хорошенько биографии этого святого; вероятно, Вы почерпнете в его жизни достаточный и достойный материал для Вашего нового произведения, которое, смею надеяться, Вы благосклонно сообщите мне до появления в печати.



Благодарю всепокорнейше Ваше Высочество за обещание прослушать мои новые очерки, которые, как сказывали мне слышавшие их, не лишены веселости: если Вы и другие Августейшие слушатели пожалуете меня благосклонною улыбкою, а если таковым же «хохотом» (по Грибоедову), то я буду крайне польщен. Я искренне полагал читать их у Вашего Высочества в Мраморном Дворце. Теперь я что-то просматриваю и отделываю.



Не знаю, как просить Вас повергнуть перед Ее Высочеством Вел. Княгиней выражения моей живейшей и почтительнейшей признательности за грациозное внимание и память обо мне. Меня глубоко трогает ее ласковая доброта, конечно, не ради малого значения моего, а ради моих старых лет. Зато как же я и доволен, когда мне выпадает на долю бывать в гостях в Вашем светлом семейном гнездышке.



С молитвой к Богу, горячо желаю Вашим Высочествам дождаться благополучно второй семейной радости!



Вы угадали: мне пока живется здорово и покойно. Все зелено кругом — и я сижу, как заяц в капусте. А главное — тихо, точно в деревне. Море, правда, шумит — по своей должности, но я отделен от него сосновым лесом и защищен от ветров и морского песка.



Прошу прощения за длинноту письма, еще раз прошу благосклонно принять выражение глубокой признательности вместе с выражениями неизменной преданности.



Вашего Высочества всепокорнейший слуга



И. Гончаров



Усть-Нарва



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 24 июня 1887 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 199—200. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Красное Село 24 июня 1887 г.



Милый и многоуважаемый Иван Александрович,



ваше доброе письмо, полученное вчера в Павловске, обрадовало и жену и меня несказанно. Не говоря уже про то, как нас тронула ваша память о маленьком тезке-имениннике, мы оба с большим удовольствием заметили, что вам живется приятно и спокойно. Ваше письмо так светло и радостно, и мы невольно заключаем из этого, что и на душе у вас ясно и тихо. Я недавно случайно узнал, что вы поселились в Усть-Нарове и сам собирался писать вам, как вдруг, совершенно неожиданно приходят ваши милые строки.



Сегодня день вашего Ангела: примите же мои самые искренние поздравления с задушевными пожеланиями здоровья и бодрости духа.



Пишу вам из лагеря при селе Красном, полк перебрался сюда в половине мая, а свою маленькую семью я в то же время перевез в Павловск. Туда я ездил по воскресным и праздничным дням, а остальное время обучал роту строю, всяким тактическим хитростям и стрельбе. Эти занятия, как я не раз говорил вам, преисполнены поэзии, несмотря на их кажущуюся сухость. Но на беду, нынешний год мне не везло: разболелась надкостница челюсти и я две недели промучился. Вы легко поймете, что при этой несносной боли ни ученья в широком поле, ни атаки рощ, ни оборона селений, ни белые ночи, ни полевые ландыши, ни вечерние напевы соловья не могли радовать меня, как обыкновенно радуют вешнею порою. Зубной врач не решался рвать коренных зубов, говоря, что мне следовало бы выдержать хирургическую операцию. Вот я и подвергнулся ей в клинике Ройера, где в продолжение полутора часа под хлороформом мне вытащили целых семь кусков двух зубов. После этого надо было просидеть взаперти в Павловске в течение двух недель.



Отгадайте, чем я занимался все это время? — изучал Пушкина. И этим я обязан вам. Из подаренной вами книги вычитывал его биографию и в связи с обстоятельствами его жизни прилежно просматривал его творения все по порядку, а также и его письма. И вот мне теперь кажется, что я лично знакомлюсь с Пушкиным, он как живой встает перед глазами, со всеми своими слабостями и недостатками, во всем величии своего творчества. Мне кажется, такое изучение последовательного роста и духовного развития гения должно быть очень назидательно нашему брату — начинающему писаке.



Теперь я здоров и снова вернулся к лагерной жизни, к товарищам, к любезной своей роте. Опять пошли беседы с фельдфебелем о цене на сено для артельной лошадки, о больных, о провинившихся, об обличившихся на стрельбе, о капусте и грибах. Опять суеминутно является ко мне ротный писарь, с рапортом, бумагами, списками и сведениями. Опять является артельщик с вечным нерешительным требованием: «денег позвольте». Но эти мелкие подробности имеют большую прелесть: тут в лагере отдыхаешь душой, даже пройдя верст 20 на ученье; тут спится спокойно и даже самая жесткая говядина грызется легко и со вкусом. Тут фельдфебель не задумывается о кознях Бисмарка, писарь не заботится о судьбах вероломной Болгарии и артельщик не разбирает друг ли или враг нашему отечеству издатель «Московских ведомостей». Тут я не слышу о заблуждениях правительства и никто не надоедает рассуждениями о неправильности нашей финансовой системы. Здесь, в лагере, каждый делает свое дело, хотя маленькое и, может быть, незначащее, но все-таки дело и старается потверже идти в ногу заодно с другими. Может быть, мне на это скажут, что нельзя жить такою ничтожною жизнью и не парить в более возвышенные сферы, но я нахожу свое положение весьма приятным и ничего другого не желаю.



Вы спрашиваете про мою Музу? Мне весьма и весьма лестно, что вы о ней вспомнили. Я продолжаю писать; моя поэма «Севастиан-мученик» приходит к концу. Это мое первое длинное произведение; говорят, что первый блин непременно должен лечь комом, вот я и боюсь, что моя поэма оправдает эту поговорку. Врочем, попытка никому повредить не может и мне меньше, чем кому-либо.



Вы написали новые рассказы и желали бы прочесть их нам — братьям и близким знакомым. Нечего и говорить, что у меня слюнки потекли от вашего обещания; но позвольте попросить вас, чтобы это чтение состоялось ни у кого другого, как у меня. Я очень надеюсь, что вы не отнимете у меня этого дорогого права.



Но я непозволительно разболтался и вижу, что давно пора прекратить это бесконечное писание.



Еще раз от всей души благодарю вас за милую добрую память и прошу верить моей искренней привязанности.



Константин.



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 4 апреля 1887 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 196—197. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Мраморный дв(орец)



(Петербург) 4 апреля 1887 г.



Многоуважаемый и милый Иван Александрович, остается немного часов до наступления Светлого праздника, еще нельзя произносить приветствия:



Христос воскресе, — но можно пожелать вам встретить этот великий день радостно, беззаботно и в добром здоровье.



Ваше письмо доставило мне великое удовольствие; вы не поверите, как мне отрадно знать, что я всегда найду в вас внимательного, строгого и беспристрастного пестуна. От всей души благодарю вас за это новое доказательство вашей снисходительности к моей скромной музе. Чем далее, тем более ценю я ваше мнение, и отзывы ваши слагаю в моем сердце.



Сердечно признателен вам за присылку статьи; я не прочитал ее еще, потому что тоже говел на этой неделе и старался избегать всяких развлечений, а читать вас не только развлечение, но и наслаждение, в котором не мешает отказывать себе во время говения.



Жена и я просим вас принять прилагаемые портреты, надеясь, что, попадаясь вам на глаза, они будут напоминать вам о том, что искренно любящие вас супруги всегда рады, когда вам вздумается заглянуть в их гнездышко.



Крепко жму вам руку и желаю не хворать.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 3 ноября 1886 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 190—191. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург) 3 ноября 1886



Ваше Высочество — если изволите припомнить, при свидании изъявили желание иметь мой силуэт работы талантливой художницы госпожи Бем33: без этого, конечно, я не решился бы представить его motu proprio**, т. е. сам.



Я даже побоялся явиться один, а взял в товарищи также прилагаемого при сем Рубинштейна34, чтобы за спиною его смелее прокрасться самому. Художница сделала пока три силуэта: третий Гензельта35. Все трое рядом выставлены у Беггрова36, где я их нашел, и, вероятно, есть и у других. Она будет продолжать эти копии с разных известных лиц.



Силуэты представляются здесь без рамок; au naturel, потому что я не знаю, какое назначение будет угодно им дать: в папке, в каком-нибудь сборном альбоме, или просто у стенки, в малозаметном уголке Вашего великолепного кабинета.



Впрочем, что касается до Рубинштейна, фигура и поза которого так мастерски схвачены художницею, то, может быть, Ее Высочество Вел. Княгиня



Елизавета Маврикиевна, ценя по достоинству знаменитого маэстро, удостоит его лик чести красоваться в Ее покоях.



Теперь прошу позволения перейти к последней беседе, в прошлый понедельник. Возвращаясь по набережной пешком домой, я много думал о замышляемом Вашим Высочеством грандиозном плане мистерии-поэмы, о которой Вы изволили сообщить мне несколько мыслей.



Если, думалось мне, план зреет в душе поэта, развивается, манит и увлекает в даль и в глубь беспредельно вечного сюжета — значит — надо следовать влечению и — творить. Но как и что творить? (думалось далее). Творчеству в истории Спасителя почти нет простора. Все его действия, слова, каждый взгляд и шаг начертаны и сжаты в строгих пределах Евангелия и прибавить к этому, оставаясь в строгих границах Христианского учения, нечего, если только не идти по следам Renan38: т. е. отнять от И(исуса) Х(риста) Его божественность и описывать его как «charmant docteur, entoure de disciples, servi par des femmes»*, «проповедующего Свое учение среди кроткой природы, на берегах прелестных озер», и т. д., словом, писать о Нем роман, как и сделал Renan в своей книге «La vie de Iesus C(hrist)e».



Следовательно, художнику-поэту остается на долю дать волю кисти и лирическому пафосу, что и делали и делают живописцы и поэты разных наций. Даже жиды — и те, в звонких стихах воспевают (разумеется, без убеждения, без веры, и, следовательно, без чувства), страдания Христа, Голгофу и проч.



Всем этим я хочу только сказать, какие трудности ожидают Ваше Высочество в исполнении предпринятого Вами высокого замысла. Но как Вы проникнуты глубокою верою, убеждением, а искренность чувства дана Вам природою, то тем более славы Вам, когда Вы, силою этой веры и поэтического ясновидения — дадите новые и сильные образы, чувства и картины — и только это, ибо ни психологу, ни мыслителю-художнику тут делать нечего.



Я отнюдь не желал бы колебать Вашей решимости или подсказывать свои сомнения в Ваших силах — нет. Читая томик, лежащий у меня под рукою Ваших стихотворений, и между прочим переводов — я все более и более убеждаюсь в несомненных признаках серьезного дарования. Я только хотел сказать несколько своих мыслей по поводу избранного сюжета, которых при свидании, может быть, не сумел бы выразить определительно.



Недавно мне попался на глаза эпиграф из Гете, приведенный Тургеневым в одной из его повестей:



Greift nur hinein in’s voile Menschenleben!



Ein jeder lebt’s — nicht vielen ist’s bekannt,



Und wo ihr’s packt — da ist’s interessant!



(Кстати, замечу: слово «interessant» мне здесь не нравится: Гете мог бы найти более веское и притом чисто немецкое слово).



Брать из жизни: религия и вся жизнь, на ней основанная, — есть по преимуществу — высокая, духовно нравственная, человеческая жизнь, следовательно, «greift hinein», скажу вместе с Гете. Сам я, лично, побоялся бы религиозного сюжета, но кого сильно влечет в эту бездонную глубину — тому надо писать. Имею честь быть Вашего Императорского Высочества всепокорнейший слуга



Иван Гончаров



Романов К. К.  Письмо Гончарову И. А., 20 июля 1884 г. Красное Село // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 183—184. — [Т.] V.



К. К. РОМАНОВ — И. А. ГОНЧАРОВУ



Красное Село. Ильин день (20 июля) 1884



Милый Иван Александрович,



признаюсь, я было совсем потерял надежду получить весточку от Вас, как вдруг пришло ваше письмо; и какое письмо! Целых два листа. Жадно прочитывая ваши милые строки, я сожалел, что они уместились только на двух листах, и чтение, как и все в жизни, так скоро приходит к концу. Не знаю, как и благодарить вас за такое самопожертвование, но вместе с тем не могу не попенять на вас, ибо вы действительно совершили крупное преступление против своего больного глаза.



Жена моя очень тронута тем, что вы ее помните и просит вам кланяться и благодарить вас.



Вы так живо описываете окружающую вас обстановку, что я невольно переношусь к вам и разделяю ваши впечатления, как давно уже привык делить и переживать радости и горести всех действующих лиц ваших несравненных произведений.



Рассказать ли вам про свое житье-бытье? Но вспоминая, кому я пишу, я устрашаюсь и не осмеливаюсь докучать вам своею нескладной болтовней. А отвечать надо, во-первых, из вежливости, а во-вторых, я не могу отказать себе в удовольствии побеседовать с вами. Итак, прошу вашего снисхождения и очертя голову пускаюсь в разговор.



Я веду две жизни: одну — семейную, дачную, а другую — служебную, лагерную. Мы наняли себе недурную дачу, под самым Дудергофом, у опушки соснового леса, покрывающего своей темною зеленью гористые берега живописного озера. Соседство железнодорожной станции и пролегающая у самых наших ворот проезжая дорога нисколько не мешают нашему уединению. Обширные, крытые балконы и тенистый садик защищают нас от нескромных соседских взоров и пыли большой дороги. В свободное от службы время я обыкновенно читаю жене вслух, стараясь посвящать ее в прелести нашей родной письменности. Она уже познакомилась с «Демоном» и «Героем нашего времени» во французском переводе Villamarie, а немецкие стихи Bodenstedt’a дали ей некоторое понятие о «Евгении Онегине» и «Мцыри».



По вечерам обитатели Дудергофа спускаются к озеру и катаются на шлюпках; мы с женой и маленьким нашим двором не отстаем от других. Иногда артиллерийские юнкера распевают прелестные хоровые песни, скользя на катере по гладкой, зеркальной поверхности воды; и все лодки останавливаются, гребцы бросают весла и, притаив дыхание, прислушиваются к чудному пению.



Служба отнимает у меня много времени от этой дачной жизни. Но и тут, в лагере, на ученьях, маневрах, стрельбе и прочих занятиях я чувствую себя, как на даче, и не жалуюсь. Лето у нас стоит хорошее. Я люблю наши воинственные упражнения под палящими лучами солнца, среди полей, где на необозримое пространство кругом расстилается пестрое море цветов, посевов, лугов.



Мне кажется, всюду можно вносить свою поэзию и везде находить хоть долю прекрасного; даже и в такой сухой работе, как наши пехотные занятия, можно сыскать некоторую прелесть, стараясь представлять себе в лучшем виде эти однообразные ученья и упражнения. И это мне вполне удается.



Однако, я боюсь, что мои размышления и описания не могут быть вам любопытны и только утомят ваше слабое зрение, а потому постараюсь прекратить это докучное писание.



Я надеюсь, вы не откажетесь посещать нас по возвращении в Петербург. Дай Бог, чтобы морской воздух и тихая летняя жизнь подкрепили ваше здоровье и возвратили бы вас к нам веселым и бодрым.



Имею передать вам поклон от графини Любови Егоровны Комаровской, одного из членов нашего немногочисленного кружка.



А теперь до свидания; еще раз от всей души благодарю вас, многоуважаемый Иван Александрович, за милое письмо, доставившее мне огромное удовольствие и прошу верить моей совершенной преданности.



Константин



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., 27 июня 1884 г. Дуббельн // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 179—183. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



Лифлянд(ская) губерн(ия)



Дуббельн9, близ Риги.



Господская улица, дом Поссель



Ваше Императорское Высочество!



Вот уже три недели с лишком, как я перенес сюда, в этот немецко-польско-жидовско-латышский угол, свои пенаты, т. е. свою лень, нелюдимость и уединение, и до сих пор еще не воспользовался Вашим разрешением написать к Вашему Высочеству.



Причины тому — невольные. Сначала было холодно, по небу ходили точно моря, беспощадно поливая и землю и воду, в моем Palazzo* без печей, надо было кутаться в плед. Затем начались жары: тело таяло, как масло, на голове точно меховая шапка надета, мысли свертывались, как сливки в жару. А в больном своем, незрящем оке, я чувствовал, и в жар, и в холод, как будто вставленный горящий уголек.



К этому еще надо прибавить питье Мариенбадской воды, которая устами врачей запрещает читать и писать, а если послушать жестокосердых окулистов, то и курить не надо!



Но я взбунтовался против всего этого, бросил Мариенбадскую воду, закурил самую крепкую сигару и взял самый большой лист почтовой бумаги — и с великим удовольствием, с Вашего позволения, приступаю к беседе к Вашим Высочеством.



Пишу прямо, без приготовления, без обдумывания, без черновой: сделай я все это — вышла бы литературная, журнальная, может быть, эффектная статья: но в ней не доставало бы того, что всего лучше в переписке двух лиц — это искренности, интимности. Писать для всех — значит оглядываться, охорашиваться, остерегаться, являться не самим собой. А я желаю явиться перед Вами — au naturel*. Надеюсь, что Вы изволите одобрить это. Простите меня за это длинное, болтливое вступление. Не им следовало бы начать письмо, а глубокою благодарностью за дорогой подарок, которым Вы напутствовали мой отъезд из Петербурга: это день, проведенный у Вашего «семейного очага»! Я робко приближался к Вашему порогу, не имея никакого представления в уме о новой для меня личности — Великой Княгине:10 но Ваш и Ее приветливый прием рассеяли мою робость, а грациозное председательство Ее Высочества за трапезой, очаровательная любезность и внимание, тонкая, изящная обстановка — вместе с блеском красоты и юности Новобрачной Четы — все это окружило меня атмосферою такой нежной, благоухающей поэзии, что я тихо, незаметно для Вас, наслаждался про себя, этою прелестною картинкою Вашего молодого, семейного счастья! Сам Гименей, казалось мне... нет, не Гименей, а православный Ангел Хранитель невидимо присутствует на страже Вашего юного, брачного гнезда! — Эта картинка прекрасно дополнялась присутствием Великой Княгини Екатерины Михайловны11 и Принцессы Елены Георгиевны. Глядя на Ее Высочество, я припоминал образы женщин в портретах Веласкеса, где достоинство спорит с благодушием.



Словом — я чувствовал, что был в гостях — действительно у «баловня судьбы»!12 Конечно, Ваше Высочество заслужили это «баловство»: да не оскудеет же она, по милости Божией, во век! Аминь.



У меня в ушах и в сердце так приятно звучат последние слова Ее Высочества: «Venez nous voir souvent»**.



«Souvent» — нет, это нельзя: я не баловень судьбы — и никогда не отделаюсь от страха — abuser***. Но изредка, изредка, осенью, или зимой, повторение такого дня будет богатым подарком для старика!



Теперь следовало бы мне сказать что-нибудь об этом крае, где я теперь: но сказать почти ничего не могу. О нем много офиц(иальных) донесений, еще больше пишут в газетах — часто разное, одно другому противоречащее. Да оно и быть иначе не может. Край бродит и не убродится, по-видимому, долго. Амальгамма немцев, латышей, евреев, поляков и иных — еще не отливается в одну массу. Пока — все врозь. Немцы, сказывали мне, стараются в поместьях своих не давать Латышам ничего, а Латыши стараются взять себе все, жиды хотят брать как можно больше и у тех и у других и т. д. Все это натурально и практикуется всюду между людьми. И лютеранские пасторы противятся переходу Латышей в православие, теснят наших священников и тех, кто смел перейти в православие. Словом — «борьба за существование», как везде! Дай Бог, чтоб победителем из нее вышел русский элемент!



Эту «политику» я знаю только по рассказам, а сам с балкончика своего вижу только сквозь деревья, как мелькают мимо все эти народности, больше всего Латыши и Евреи, даже не Евреи, а просто жиды. Латыши многочисленны, как волны морские. Жутко станет, когда очутишься в толпе их — точно Папуасов, подданных царя Миклухи-Маклая, или Караибов!



Народ не симпатичный, упрямый, плутоватый — и выпить водки не глуп! Говорят будто их немцы притесняют: не преувеличено ли это? Их, кажется, не скоро притеснишь: они постоят — не только за свои права, но и за то, на что никаких прав не имеют! Скорее, не боятся ли немцы их большинства и оттого стараются, где могут, держать их в руках, даже, будто бы, с помощью Правительства! Не знаю. Может быть, это толки злых газетных и негазетных языков! Что касается до враждебных выходок лютеранских пасторов против русского духовенства и православных Латышей, то это, кажется, вовсе не преувеличено: рассказы об этом слышишь на каждом шагу.



Странно: у Лютеран вообще нет религиозного фанатизма, следовательно, в нерасположении пасторов к нашему духовенству здесь — надо предполагать другую причину — вероятно, убыль доходов, неизбежную с распространением православия. Кроме того они разделяют с баронами и некоторую, впрочем, взаимную враждебность немецкой и славянской рас, подогреваемую в остзейских немцах еще их политическою зависимостью от России. Им обидно (как и Полякам), кажется, зависеть от сильной, великой, но, по их мнению, менее культурной страны, чем... кто? Германская культура и интеллигенция — конечно — старее, обширнее, пожалуй, выше русской; но она есть всеобщее европейское достояние вместе с французской, английской, другими культурами, и между прочим также и русской, внесшей и вносящей значительные вклады в общую сокровищницу европейской цивилизации!



А что же сделала для последней — Рижская, Митавская и Ревельская14 культура? Особенного, кажется, ничего. Она берет все из-за Немана — и воображает, что в каждом Рижанине, Ревельце и Митавце — непременно кроется Кант, Гумбольт или Гете! Ах, добрые, наивные провинциалы! Чего им хочется? Слиться с Германиею: Боже сохрани! Они и руками и ногами от этого! Там, несмотря на парламентаризм, еще не умер режим Фридриха IIго15, — и этих милых баронов там скоро бы привели к одному знаменателю! Они это очень хорошо знают — и не хотят. Нет, им здесь, у нас, под рукой Русского царя живется привольно, почетно, выгодно! Им хочется сохранять status quo* своего угла, жить под крепкою охраною русской власти, своими феодальными привилегиями, брать чины, ордена, деньги, не сливаясь с Россией — ни верой, ни языком, сохраняя за собой значение, нравы и обычаи средневекового рыцарства и тихонько презирая Русских, — будто бы за некультурность. Неправда, это не презрение, а нерасположение, как я выше сказал, слабых к сильным, что нередко бывает. Но это очень некультурно со стороны слабых платить враждою сильным, когда эти последние их щадят и балуют!



Я познакомился с некоторыми из немецких баронов, и не баронов тоже — и правду говоря — не только не заметил никакой вражды: напротив, они показались мне очень порядочными, образованными, предупредительными джентльменами. Они сходятся с нами, Русскими, в парке, на музыке, играют в карты, говорят порядочно по-русски, а «иные, как скалозубовские офицеры, и по-французски!» Мне кажется, есть надежда, что они со временем исправятся, забудут всякий антагонизм — и взамен всех получаемых от России и из России благ — научат нас, Русских, своим, в самом деле завидным племенным качествам, недостающим Славянским расам — это perseverance** во всяком деле (не умею перевести perseverance) и систематичности. Вооружась этими качествами, мы тогда, и только тогда, покажем, какими природными силами и какими богатствами обладает Россия! Другому пока нам у остзейских культур-херов учиться нечему и занять ничего не приходится. Снабжает нас Рига своими прославленными сигарами: но как они плохи не только сравнительно с Гаванскими, но даже с культурными немецкими заграничного изделия сигарами! Я это изведал собственным опытом, куря, с горем пополам, рижский продукт (ибо Гаванские, с нынешним курсом — и не мне не по карману). Мне кажется даже — может быть — из патриотизма, что наши петербургские не хуже! Главным же перлом Рижской культуры — считается Кюммель16, и даже Доппельт-Кюммель, рассылаемый по всей Европе, и даже в Америку!



Помню я этот Доппельт-Кюммель: лет шесть назад я хотел попробовать этой славы Риги и принял в себя рюмку: тут я помянул царя Давида и всю Кротость Его! Это все равно, что принять пару гвоздей в желудок. Как уживается этот яд с добрым пивом в немецких желудках — не понимаю!



Жиды здесь, по своему обыкновению, прососались всюду. Это какой-то всемирный цемент, но не скрепляющий, как подобает цементу, а разъедающий основы здания! Они и слесари, и портные, и сапожники и торгуют, чем ни попало, в ущерб, конечно, местной, не только Латышской, но и Немецкой промышленности! Ох, я боюсь, как бы их и здесь не побили! Их же развелось много: в одной Риге, на 200 тыс. жителей, их считается до 30 тысяч! Да кроме того, они наползают сюда из Витебска, Динабурга, Плоцка — как гости, на летний сезон.



Хороши гости! Когда они, в купальные часы, раздеваясь на морском берегу, разложат на целую версту свое ветхозаветное тряпье, то не знаешь, куда девать нос и глаза.



Но что я наделал! Разве это письмо: это Бог знает что! Два листа кругом! Поло?жим, я в этой письменной беседе душу отвел, отдохнул от своего невольного безделья! Но я совершил два преступления: одно против Вашего Высочества — написав это: но я не претендую (спешу прибавить), чтобы Вы изволили дочитать это до конца. Другое преступление: — против своего больного глаза! У меня по бумаге уже начали прыгать какие-то желто-зеленые пятна, а из глаза сочится от напряжения — непрошеная слеза. Простите, больше не стану! Это грех — на целое лето!



Примите, Ваше Высочество, мой глубокий сердечный поклон — и смею ли просить Вас передать Ее Высочеству, Август(ейшей) Супруге Вашей — в переводе, несколько слов из этого письма о моем впечатлении от проведенного у Вас времени перед моим отъездом.



Ваша передача придаст много цены моим словам.



Имею счастье быть Вашего Императорского Высочества всепокорнейшим



и всепреданнейшим слугою



Иван Гончаров



Гончаров И. А.  Письмо Романову К. К., январь 1884 г. С.-Петербург // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 178—179. — [Т.] V.



И. А. ГОНЧАРОВ — К. К. РОМАНОВУ



(Петербург.) Январь 1884



Первые, стыдливые звуки молодой лиры — всегда трогательны, когда они искренни: т. е. когда пером водит не одно юношеское самолюбие, а просятся наружу сердце, душа, мысль. Такое трогательное впечатление производит букет стихотворений, записанных в книжке при сем возвращаемоей1.



Это горсть руды, где опытный глаз отыщет блестки золота, т. е. признаки таланта. Первый признак — робость, некоторое недоверие к себе, но еще более верный признак — это горячее, почти страстное влечение, какое здесь видно — выражаться, писать!



Что писать? Это скажет потом жизнь, когда выработается вполне орудие писания — перо. Юность и прежде, с старых времен, и теперь начинает стихами, а потом, когда определится род таланта, кончает часто прозой, и нередко не художественными произведениями, а критикой, публицистикой или чем-нибудь еще. Колеи писательского поприща — многочисленны. Например, Gules Ganin2 писал романы, а занял блестящее положение в литературе — великолепными фельетонами. Можно ли поверить, читая Белинского (а его надо читать и художнику, и критику, и публицисту), что он дебютировал какой-то комедией, о которой потом слышать не мог?3 Исключенный из университета за «неспособность», без куска хлеба, он примкнул к журналу Надеждина «Телескоп» и начал писать критические разборы и впоследствии занял первое место в критике отечественных писателей, служащей и теперь руководством для уразумения их достоинств и недостатков.



Тургенев начал тоже стихами, написал какую-то поэму, не имевшую успеха4, перешел с своей поэзией на прозу и приложил и то и другое к действительной жизни, какую наблюдал в близких к нему сферах, сначала в деревне — и воспел, т. е. описал русскую природу и деревенский быт — в небольших картинках и очерках («Записки охотника»), как никто!



Майков, Некрасов и другие остались при стихах и совершили полную карьеру до конца.



Обращаюсь к влечению выражаться, писать, как к признаку таланта. Я, с 14—15-летнего возраста, не подозревая в себе никакого таланта, читал все, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно. Ни игры, ни потом, в студенчестве и позднее на службе — ни приятельские кружки и беседы — не могли отвлекать меня от книг. Романы, путешествия, историч(еские) сочинения, особенно романы, иногда старые, глупые (Радклиф5, Коттень6 и др.) — все поглощалось мной с невероятной быстротой и жадностью7.



Потом я стал переводить массы — из Гете, например, только не стихами, за которые я никогда не брался, а многие его прозаические сочинения, из Шиллера, Винкельмана8 и др. И все это без всякой практической цели, а просто из влечения писать, учиться, заниматься, в смутной надежде, что выйдет что-нибудь. Кипами исписанной бумаги я топил потом печки.



Все это чтение и писание выработало мне, однако, перо и сообщило, бессознательно, писательские приемы и практику. Чтение было моей школой, литературные кружки того времени сообщили мне практику, т. е. я присматривался к взглядам, направлениям и т. д. Тут я только, а не в одиночном чтении и не на студенческой скамье, увидел — не без грусти — какое беспредельное и глубокое море — литература, со страхом понял, что литератору, если он претендует не на дилетантизм в ней, а на серьезное значение, надо положить в это дело чуть не всего себя и не всю жизнь!



Почуяв в прилагаемой записной книжке несомненные признаки таланта, я прочел одному опытному приятелю (не называя автора) из печатной брошюры. Он прослушал с видимым удовольствием и первыми его словами были: «Тут есть талант!» Прочел еще одной, очень литературной даме. «Как это свежо, молодо! Искренно!» — сказала она. Это мне послужило поверкой моего собственного впечатления.



Может быть — и вероятно так будет, со временем автор уничтожит эти первые опыты, когда напишет вторые и третьи, и те уже назовет первыми опытами. И у Пушкина «Бахчисар(айский фонтан)», «Кавказский пленник» — вовсе были не первыми: им должны были предшествовать многие, многие младенческие шаги, которые он, конечно, бросил. Нельзя же сразу, в первый раз сесть да написать «Руслана и Людмилу» или «Кавказ(ского) пленника». К этим первым произведениям вела, конечно, длинная подготовительная дорога — с трудом, разочарованиями, муками одоления техники и т. д.



Я позволил себе отметить крестиками (в записной книжке) более удачные стихотворения, а в самих пьесах слегка подчеркнуть карандашом неудачные или неловкие выражения.



Да простит мне Августейший Автор это длинное писание и да примет его как знак искреннего моего сочувствия и к Нему самому и к Его рождающемуся, может быть, высокому и блестящему дарованию, несомненные искры которого блестят в прилагаемой книжке.



Иван Гончаров



Демиховская Е. К., Демиховская О. А.  Переписка И. А. Гончарова с великим князем Константином Константиновичем // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 176—178. — [Т.] V.



Публикация переписки И. А. Гончарова с Вел. Кн. Константином Константиновичем Романовым (10 августа 1858—2 июля 1915), сыном Вел. Кн. Константина Николаевича, президентом Российской Академии Наук (1889—1915), поэтом и драматургом, печатавшимся под псевдонимом К. Р., вводит в научный оборот литературные источники, остававшиеся вне поля зрения исследователей.



До семилетнего возраста Вел. Кн. был на попечении няни В. П. Михайловой. Затем его воспитателем вплоть до совершеннолетия был И. А. Зеленый. С 12 лет Вел. Кн. знакомился с морским делом, проводя каждое лето (1870—1874) на судах учебной экскадры вместе с воспитанниками морского кадетского корпуса. В 1874 и в 1876 гг. он совершил на фрегате «Светлана» дальние плавания по Средиземному морю и Атлантическому океану, которые оставили сильное впечатление.



В 1877 г. Вел. Кн. Константин Константинович принимал участие в русско-турецкой войне, был награжден орденом св. Георгия IV степени.



К. К. Романов много путешествовал, изучал северную Россию с ее историческими памятниками и своеобразной природой, Грецию, Италию, Палестину.



Исполняя с 1883 г. обязанности командира роты в лейб-гвардии Измайловском полку, К. Р. создает литературно-художественный кружок «Измайловские досуги». На собраниях члены кружка читали литературные произведения, занимались музыкой. На сцене ставились пьесы, происходили «стихийные состязания» офицеров. Основатель «Измайловских досугов» привлекал в кружок поэтов, писателей, артистов, художников.



В 1891 г. К. Р. был назначен командиром лейб-гвардии Преображенского полка. В 1900 г. он назначается на пост главного начальника военно-учебных заведений, а в 1910 — генерал-инспектора военно-учебных заведений. Современники воздали должное деятельности К. Р. в области просвещения военной молодежи. В приказе 1901 г. Вел. Кн. Константина Константиновича к обязательному руководству было рекомендовано поднимать в воспитанниках «сознание человеческого достоинства и бережно устранять все то, что могло унизить или оскорбить это достоинство». Были открыты педагогические курсы для подготовки воспитателей и кандидатов на учительские должности, выработаны новые программы. В 1903 г. был созван съезд преподавателей русского языка, а в 1908 — съезд воспитателей.



Вел. Кн. Константин Константинович был избран почетным членом Академии наук, а в 1889 г. назначен ее президентом. В приветственной речи, приуроченной к десятилетию со дня назначения Вел. Кн. президентом Академии, академик А. Н. Веселовский напомнил о его заслугах в деле изучения Византии, создании специального журнала «Византийский сборник», учреждении Русского Археологического института в Константинополе, о снаряжении полярных экспедиций для исследования Крайнего Севера, об утверждении пенсий нуждающимся ученым и литераторам.



В мае 1914 г. отмечалось 25-летие президентства К. К. Романова. В связи с этим готовилось издание труда, посвященного деятельности Академий за четверть века, развитию ее научных учреждений (библиотеки, музея, лаборатории, обсерватории), а также научного вклада ее действительных членов. На приветственную телеграмму, подписанную академиками А. Ф. Кони, Н. А. Котляровским, Н. П. Кондаковым, Д. Н. Овсянико-Куликовским, В. И. Ламанским, Ф. Ф. Фортунатовым, августейший президент ответил своей, исполненной скромного достоинства: «Горячо растроганный вниманием гг. Членов Разряда изящной словесности в день 25-летия моего служения Академии прошу Вас принять и передать дорогим моим сочленам выражение задушевной признательности за высоко ценимую память. Константин».



Артистизм натуры К. Р. проявился в его музыкально-композиторской и актерской одаренности, но главным его призванием была поэзия. Он считал «священным подвигом» петь «песни русские, родные». Последнее прижизненное издание его произведений составило три тома, включающие его лирику, поэмы, переводы («Мессинской невесты» Шиллера, «Гамлета» Шекспира, «Ифигении в Тавриде» Гете), историческую драму «Царь Иудейский», статьи и рецензии на произведения, представленные в Академию наук на соискание Пушкинской премии.



Переписка Гончарова с К. Р. интересна как психологический и эстетический документ, характеризующий сложные отношения маститого романиста и начинающего поэта из царствующей династии. Они позволяют проследить историю личных и литературных взаимоотношений Гончарова и К. К. Романова на протяжении почти двадцати лет.



История взаимоотношений Гончарова и К. Р. началась задолго до поэтической известности последнего. Пиетет к имени Гончарова-писателя был высоким в семье родителей Великого Князя. Его отец Вел. Кн. Константин Николаевич, генерал-адмирал русского флота, министр, предоставил страницы «Морского сборника» очеркам «Фрегат „Паллада“». В ноябре 1855 г. он благодарил писателя за «прекрасные статьи о Японии». По его же представлению в декабре 1855 г. Гончаров был награжден «вне правил чином статского советника за особые заслуги его по званию секретаря при генерал-адъютанте графе Путятине». В мае 1858 г. Вел. Кн. Константин Николаевич пожаловал Гончарова драгоценным перстнем.



Личное знакомство прославленного писателя и юного Константина произошло, вероятно, осенью 1873 г., когда Гончаров был приглашен Вел. Кн. Константином Николаевичем преподавать русскую словесность его детям в Мраморный дворец. Для прочтения и критики самые первые свои стихи К. Р. посылал Гончарову.



Продолжая традицию посылать в качестве новогоднего подарка свои произведения, в декабре 1883 г. Гончаров поднес Вел. Кн. Константину Константиновичу экземпляр «Обыкновенной истории», а в январе 1884 г. возвратил ему записную книжку с его стихотворениями, сопровождая ее письмом. Это письмо и открывает публикуемую переписку Гончарова и Великого Князя Константина Константиновича Романова.



Под влиянием Гончарова К. Р. обратился к обстоятельному изучению Пушкина. В 1899 году поэт написал «Кантату на столетие со дня рождения А. С. Пушкина». На конкурсе, объявленном Академией наук в 1898 г., наиболее совершенным из сорока было признано стихотворение К. Р., представленное под девизом «Душа поэта встрепенется, как пробудившийся орел».



Несомненна заслуга Гончарова в том, что при участии К. К. Романова, были проведены большие юбилейные торжества в честь столетия со дня рождения А. С. Пушкина. В память А. С. Пушкина при Академии наук был учрежден «разряд изящной словесности». 8 января 1900 г. состоялось первое избрание «пушкинских академиков», и среди первых девяти был поэт К. Р.



Первый сборник «Стихотворения К. Р.» вышел в 1886 г. и, не поступая в книжные магазины, был разослан по списку, составленному самим автором. Томик стихотворений получил и И. А. Гончаров. Начинающий поэт просил маститого писателя отозваться на первые пробы пера, и тот откликнулся подробным письмом 12—15 сентября 1886 г.



Гончаров был самым строгим и объективным не только судьей, но и «учителем», «наставником» К. Р. в школе искусства.



С 1886 г. стихи К. Р. шли к Гончарову непрерывным потоком. 10 октября 1888 г. он принес писателю, который уже давно жаловался на нездоровье, 55 стихотворений. Они должны были составить второй сборник. В ответном письме от 12 октября 1888 г. Гончаров писал, что молодой талант должен развить «собственный строгий анализ». Это был последний отзыв Гончарова на стихи К. Р. Больной, слепнущий писатель просит «позволения сложить с себя щекотливую обязанность критика поэтических произведений» Великого Князя.



Письма И. А. Гончарова (34) и К. К. Романова (22) хранятся в РО ИРЛИ РАН (Пушкинский Дом). Ф. 137, К. К. Романова, № 65.



Фрагменты писем № 1, 4, 5, 8, 11, 15, 23, 27 были опубликованы А. П. Рыбасовым (см.: Гончаров. И. А.) Литературно-критические статьи и письма. Л., 1938. С. 337—349), а позднее — в собраниях сочинений И. А. Гончарова (см.: Гончаров И. А. Собр. соч. В 8 т. М., 1952. Т. 8. С. 483—484.)



Фотоматериалы любезно предоставлены ГАРФ и подготовлены к публикации сотрудником архива З. И. Перегудовой.



Демиховская Е. К., Демиховская О. А.  Примечания: Переписка И. А. Гончарова с великим князем Константином Константиновичем // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 237—240. — [Т.] V.



1 Имеются в виду стихи в записной книжке, посланные писателю к новому 1884 году. Позднее они составили первый сборник стихов К. Р. (1886).



2 Жанен Жюль (1804—1874) — французский литератор, автор романов в «неистово» романтическом жанре; в течение сорока лет работал в крупнейших французских газетах как театральный критик.



3 Драма В. Г. Белинского «Дмитрий Калинин» (1830) явилась действительной причиной гонений, в результате которых ее автор был исключен из Московского университета с резолюцией «за неспособность к учению».



4 Вероятно, имеется в виду стихотворение Тургенева «Разговор» (1845), вызвавшее разноречивые толки. Журналы «Москвитянин» и «Библиотека для чтения» подвергли его резкому осуждению.



5 Радклиф Анна (1764—1823) — английская писательница, предшественница романтизма, автор романов «ужасов», или «черных романов», действие которых часто происходит в старинных брошенных замках.



6 Коттен Мари Софи Ристо (1770—1807) — французская писательница, каждый ее новый роман с запутанной романтической интригой имел большой успех среди читателей.



7 Гончаров вспоминал, как в годы учения в Московском Коммерческом училище он предавался чтению «без разбора, без системы, без руководства, с поглощением всего более романов (Коттен, Жанлис, Радклиф в чудовищных переводах), путешествий, описаний неслыханных происшествий, всего, что более действует на воображение» (Мазон А. Материалы для биографии и характеристики И. А. Гончарова // Русская Старина. 1911. № 10—12. С. 37).



8 Винкельман, Иоганн-Иоахим (1717—1768) — немецкий археолог и историк искусства, положивший начало научному изучению греческой пластики, автор «Истории древнего искусства» (1764). Как историк античного искусства оказал огромное влияние на развитие современной ему эстетики и культуры, в частности на Гете, Шиллера, Гончарова, изучавшего историю искусства по Винкельману. В свою очередь, уже под влиянием Гончарова его ученик Аполлон Майков в конце 1830 — начале 1840-х годов создавал антологические стихи и признал свою приверженность идеям Винкельмана.



Переводы Гончарова из Гете и Шиллера не сохранились. Необыкновенная скромность и требовательность к своим произведениям заставляли Гончарова уничтожать написанное. Один из мемуаристов писал: «Строгость по отношению к своим литературным трудам доводит Ивана Александровича иногда до того, что он прямо уничтожает целые готовые рукописи! Так, например, известно, что уничтожил все свои переводы из Шиллера, Гете, Винкельмана и некоторых английских романистов. Корзина для бумаг под письменным столом Ивана Александровича — это одна из свидетельниц, к несчастью, немых свидетельниц, строгой критики писателя к своим трудам и жестоких над ними приговоров...» (Русаков В. (С. Ф. Либрович) Случайные встречи с И. А. Гончаровым // И. А. Гончаров в воспоминаниях современников. Л., 1969. С. 166). Кроме того известно, что незадолго до смерти сам писатель сжег почти весь свой архив. Об этом свидетельствовала А. И. Трейгут. «Однажды это было зимой. Топился вечером камин, у которого мы вместе сидели. Вдруг смотрю, Иван Александрович встает, подходит к письменному столу, достает всю огромную переписку и просит меня помочь ему палить письма — бросать их в камин. Долго мы тогда сидели, подбрасывая письма в огонь, а камин все топился, ярко освещая вспыхивающим пламенем нашу комнату. Таким образом много, очень много бумаг было тогда сожжено». (Исторический Вестник. 1911. № 11. С. 684).



9 Дуббельн (совр. Дубулты) — курорт в Латвии.



10 В апреле 1884 г. состоялось бракосочетание К. К. Романова с Елизаветой Саксен-Альтенбургской, герцогиней Саксонской (1865—1927).



11 Вел. Кн. Екатерина Михайловна (1827—1894) — герцогиня Мекленбургская, дочь Вел. Кн. Михаила Павловича, жена принца Мекленбургского Георгия. Принцесса Елена Георгиевна — их дочь.



12 Начальная строка стихотворения К. Р. «Я баловень судьбы... Уж с колыбели...» (1883).



13 Караибы (или карибы) — группа индейских племен зоны тропических лесов к северу от р. Амазонка в Южной Америке.



14 Митава — официальное название г. Елгавы до 1917 г. С 1561 г. был столицей Курляндского герцогства.



Ревель — официальное название г. Таллинна до 1917 г.



15 Фридрих II (1712—1786) — прусский король с 1740 г.



16 Тминная водка.



17 Динабург — официальное название г. Даугавпилса до 1893 г.



Плоцк — город в Польше на р. Висла.



18 Боденштедт Фридрих (1819—1892) — немецкий поэт, переводчик. См.: Сборник переводов из русских поэтов Koslow, Puschin und Lermontow — Lpz., 1843. Поэтическое наследие Лермонтова: В 2 т. M. Lermontoff’s poetischer Nachlass..., В., 1852. Это первое зарубежное собрание сочинений Лермонтова.



19 Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826—1911) — с 1866 г. редактор-издатель «Вестника Европы». Здесь имеется в виду перевод К. Р. трагедии Шиллера «Мессинская невеста» (1803). Он был опубликован в Петербурге в 1885 г. Зимой 1909 г. в любительском спектакле «Измайловских досугов» К. Р. играл роль Дон-Цезаря (см.: Дризен Н. В. Встречи с К. Р. Из воспоминаний. // Исторический Вестник. 1915. № 4. Т. 142. С. 815—816).



20 И. А. Зеленый руководил воспитанием и образованием Вел. Кн. Константина до 1878 г.



21 Поэма К. Р. «Возрожденный Манфред» внушена романтической драмой Д. Г. Байрона «Манфред» (1817) и является ее поэтическим продолжением. Поэма Байрона заканчивается смертью героя, а К. Р. описывает его загробную жизнь, его душевные переживания, устремление к вере, к Богу, раскрывая заветную мысль о бессмертии души.



22 Перуджино Пьетро (между 1445 и 1452—1523) — итальянский живописец раннего Возрождения.



23 «Ибо в воскресении ни женятся, ни выходят замуж; но пребывают, как Ангелы Божии на небесах» (Матф. 22, 30; см. также: Лука. 20, 35; 36)



24 Первый сборник — «Стихотворения К. Р.» СПб. 1886 г.



25 Всего у Вел. Кн. Константина Константиновича и Вел. Кн. Елизаветы Маврикиевны было восемь детей: Иоанн, Гавриил, Татьяна, Константин, Олег, Вера, Георгий, Игорь. Первенцу Иоанну посвящена «Колыбельная песенка» (4 марта 1887).



Иоанн, Константин, Игорь погибли в июле 1918 г. вместе с другими Великими Князьями, брошенные живыми в шурф у г. Алапаевска Верхотуринского уезда Екатеринбургской губернии. Олег умер в 1914 г. от раны, полученной на войне. Вера ныне живет в США.



26 Слова из поэмы Гоголя «Мертвые души» (ч. 1, гл. 11).



27 Здесь И. А. Гончаров цитирует по памяти первые строки стихотворения А. С. Пушкина «...В. В. Энгельгардту» (1819):



«Я ускользнул от Эскулапа
Худой, обритый — но живой».



28 Имеются в виду стихотворения на библейские темы: «Псалмопевец Давид», «Царь Саул», «Легенда про Мертвое море», «Сфинкс», «Из Апокалипсиса», «Ты победил, Галилеянин!», «Притча о десяти девах». Во 2 издании (Стихотворения К. Р., СПб., 1889) они составили целый отдел «Библейские песни». Об этом подробнее см. Свящ. Мих. Степанов. Религия русских писателей. Филологические записки. [Т.] V—VI. Воронеж, 1915.



29 Строка из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1839).



30 Вероятно, имеются в виду получившее в это время известность стихотворение С. Я. Надсона «Иуда» (1879), а также поэма Н. М. Минского «Гефсиманская ночь» (1884), запрещенная цензурой и ходившая в списках.



31 Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич (1848—1913) — граф, поэт.



32 Реминисценция из Евангелия: «Никто не вливает вина молодого в мехи ветхие» (Марк. 2, 22; Матф. 9, 17).



33 Бём Елизавета Меркульевна (1843—1914) — художник-акварелист, получившая особую известность благодаря своим мастерски сделанным силуэтам современников. С 1875 г. издано 14 альбомов с силуэтами, пользовавшимися успехом в России и за рубежом.



34 А. Г. Рубинштейн и Гончаров, как и другие представители литературно-музыкальной среды, приглашались в Мраморный дворец и на заседания «Измайловских досугов».



35 Гензельт Адольф Львович (1814—1889) — талантливый пианист, педагог, композитор. В последние годы жизни был профессором Петербургской консерватории, редактором музыкального журнала «Нувеллист».



36 Беггров Александр Иванович — владелец магазина картин, эстампов и художественных принадлежностей; имел литографическую мастерскую в Петербурге.



37 Задуманной мистерией-поэмой оказалась историческая драма на евангельский сюжет «Царь Иудейский». К. Р. подготовил два издания драмы: общедоступное в 1913 г. и «роскошное» — в 1914 г. Автор снабдил текст пьесы примечаниями, указателями, нотами музыкального сопровождения, написанного А. К. Глазуновым. Книга заканчивается «Программой Измайловского досуга 9 января 1914 года», т. е. афишей единственного спектакля в Эрмитажном театре. К. Р. исполнял роль Иосифа Аримафейского, его сыновья Константин и Игорь — роли Префекта и Руфа. Сын Иоанн пел в хоре под управлением Н. М. Сафонова.



38 Ренан Жозеф Эрнест (1823—1892) — французский писатель, автор «Жизни Иисуса» (1863, рус. пер. 1906).



39 Эти слова Гете И. С. Тургенев приводит в статье «По поводу „Отцов и детей“» (Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем. Т. 14. Л.; М., 1967. С. 106).



40 «Альбом Московской Пушкинской выставки 1880 года» был издан Обществом любителей российской словесности в 1882 г.



41 Трейгут Александра Ивановна (ум. 1917) — жена слуги Гончарова Карла Трейгута; после смерти мужа продолжала жить у писателя в качестве прислуги.



42 Восемь из тринадцати стихотворений вошли впоследствии в сборник «Новые стихотворения» (1889). Именно их и отметил Гончаров.



43 Стихотворение написано к 1 апреля 1886 г. — дню двадцатилетия Вел. Кн. Александра Михайловича, двоюродного брата Александра III. («На совершеннолетие ***» // Новые стихотворения К. Р. СПб. 1889. С. 115). В I том «Стихотворений К. Р.» (1913—1915) оно вошло под заглавием «Великому князю Александру Михайловичу».



44 А. А. Фет находил у К. Р. много стихов, которые близки к его идеалу лирического стихотворения. 9 июня 1888 г. он писал: «Вы прислали мне целый подбор самородных перлов. Радуюсь Вашим антологическим стихотворениям тем более, что узнаю в них свой собственный молодой путь» (РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75)



45 Евангелие от Луки. 10; 38—42.



46 Имеются в виду очерки «Слуги старого века». Их чтение состоялось 3 января 1886 г. у К. Р. См.: Слуги (Из домашнего архива) // Нива. 1888. № 1. С. 2—11; № 2. С. 30—35; № 3. С. 62—75; № 18. С. 451—456.



47 Арсеньев Дмитрий Сергеевич (1832—1915) — вице-адмирал; в 1864—1865 гг. состоял воспитателем и попечителем при Великих Князьях Сергее и Павле Александровичах.



48 Поэма «Севастьян-мученик» впервые опубликована в сборнике «Новые стихотворения К. Р.».



49 «Лагерь Валленштейна», трагедия Ф. Шиллера (пост. 1798), первая часть драматической трилогии «Валленштейн», отразившей судьбы Европы эпохи Тридцатилетней войны (1618—1648).



50 Имеется в виду, вероятно, картина Пьетро Перуджино (1450—1523) «Святой Себастьян» (1495).



51 3 июля 1887 года родился второй сын Вел. Кн. Константина Константиновича — Гавриил.



52 Имеется в виду персонаж комедии Жана-Батиста Мольера (1622—1673) «Мещанин во дворянстве». Журден с удивлением узнает, что уже сорок лет говорит прозой.



53 Беато Анжелико (ок. 1400—1455) — флорентийский живописец раннего Возрождения.



54 Посетив в 1857 г. Дрезденскую галерею и увидев там «Сикстинскую мадонну» Рафаэля, Гончаров писал Ю. Д. Ефремовой: «Я от нее без ума; думал, что во второй раз увижу равнодушно; нет, это говорящая картина, и не картина, это что-то живое и страшное. Все прочее бледно и мертво перед ней» (Невский альманах. 1917. Вып. 2. С. 33).



55 Имеются в виду слова из одноименной поэмы А. Н. Майкова (1851):



О, Матерь Божия! тебя ли,



Мое прибежище в печали,



В чертах блудницы вижу я!



С блудниц художник маловерный



Чертит, исполнен всякой скверны,



И выдает нам за Тебя!



(Майков А. Н. Полн. собр. соч. СПб., 1914. Т. II. С. 10).



56 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Молитва» «В минуту жизни трудную...»(1839).



57 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Когда волнуется желтеющая нива...»(1837).



58 Из стихотворения Лермонтова «И скучно и грустно...» (1840).



59 Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Молитва» («В минуту жизни трудную...»



60 Неточная цитата из стихотворения Пушкина «Мадонна» (1830).



61 Великопостная молитва Ефрема Сирина (IV в.).



62 Евангелие от Луки. 1, 48.



63 Вел. Кн. Ольга Константиновна (1851—1931) — с 1867 г. замужем за греческим королем Георгом I (1845—1913), королева Греции.



64 Салиас де Турнемир Е. В. (1815—1892) — русская писательница, псевд. — Евгения Тур. Автор романа «Катакомбы» (1866).



65 Вел. Кн. Вера Константиновна (1854—1912) — сестра К. Р., вышедшая замуж за Вильгельма-Евгения, герцога Вюртембергского.



66 О подобных стихотворениях К. Р. другой его рецензент А. А. Фет, писал: «...там есть стихотворения, носящие более характер личинок, с которых в будущем должно свалиться многое, чтобы им предстать в виде безупречного мотылька, каким явилось «Le bon, le bon vieux temps» (письмо К. К. Романову от 27 декабря 1886 г. — РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75, л. 2).



67 К своему письму Гончаров прилагает газетную вырезку со статьей В. Буренина «Современная стихомания» (Новое Время. 1887. № 4241. 18 декабря).



68 31 декабря 1887 г. Гончаров получил от К. Р. поэтическое посвящение «И. А. Гончарову»:



Венчанный славою нетленной,



Бессмертных образов творец!



К тебе приблизиться смиренно



Дерзал неопытный певец.



Ты на него взглянул без гнева,



Своим величьем не гордясь.



И звукам робкого напева



Внимал задумчиво не раз.



Когда ж бывали песни спеты,



Его ты кротко поучал:



Ему художества заветы



И тайны вечные вещал.



И об одном лишь в умиленье



Он ныне просит у тебя:



Прими его благодаренье,



Благословляя и любя.



69 Чтение состоялось 3 января 1888 г. Гончаров читал в Мраморном дворце свои очерки «Слуги старого века».



70 Первая строка из стихотворения К. Р. «А. Н. Майкову». (1887).



71 Ср. с этим отзыв Фета о поэзии К. Р. в письме к нему от 30 декабря 1887 г.: «Ваше высочество полною чашею черпает прямо из Ипокрены, и я первый с восторгом готов воскликнуть: «Да здравствует освежительная кастальская струя!» (РО ИРЛИ. Ф. 137. № 75)



72 Опубликовано под заглавием «Письмо к товарищу» (Новые стихотворения К. Р. С. 141—150; Стихотворения К. Р. 1913—1915. Т. 1. С. 387—394).



73 На пьедестале памятника В. А. Жуковскому в Петербурге высечены слова из его стихотворения «Камоэнс» (1839): «Поэзия есть бог в святых мечтах земли».



74 Иоганн Готфрид Гердер (1744—1803) — немецкий философ, литературовед и писатель.



75 Трейгут Александра Карловна (1871—1928) — старшая дочь слуги Гончарова, любимая воспитанница писателя.



76 Германский император Вильгельм I Гогенцоллерн (1797—1888) дожил до 91 года.



77 Т. е. кончина императора Вильгельма I Гогенцоллерна.



78 10 августа 1888 г. К. Р. исполнилось 30 лет.



79 Адлерберг Александр Владимирович (1818—1888),, с 1872 по 1881 г. министр императорского двора, приближенное лицо императора Александра II.



80 Стихотворение К. Р. обратило на себя внимание, и для пересмотра положения о солдатских похоронах была учреждена комиссия, в работе которой участвовал и Вел. Кн. Константин Константинович. По новым правилам, выработанным комиссией, солдатские похороны обставлялись торжественностью, соответствующей высокому званию защитника Отечества. Стихотворение, положенное на музыку, стало народной песней. (См.: Сергиевский Н. К. Р. Его жизнь и творчество // К. Р. В строю. Стихотворения. П., 1915. С. 21—22.)



81 Дочери Карла Трейгута — Александра и Елена.



82 Никитенко Казимира Казимировна (ум. 1893) — жена А. В. Никитенко; их дочери: Екатерина Александровна (1837—1900) и Софья Александровна (1840—1901) — переводчица, неутомимая помощница Гончарова в его литературной работе.



83 Старший сын К. Р. Иоанн родился 23 июня 1886 г.



84 Книга «Новые стихотворения К. Р.» вышла в 1889 г.



85 С 1889 по 1895 гг. А. А. Голенищев-Кутузов занимал пост управляющего Дворянским и Крестьянским банками, затем до конца жизни возглавлял Личную канцелярию Императрицы Марии Федоровны. Е. Э. Картавцев — управляющий Крестьянским и Дворянским поземельными банками в 80-х гг.



86 Цертелев Дмитрий Николаевич (1852—1911) — поэт и философ; был связан дружбой и литературными интересами с Вл. С. Соловьевым, А. К. Толстым, К. Р., А. А. Голенищевым-Кутузовым.



87 Хлопоты о выпускном экзамене Александры Трейгут перед Великим Князем были не единственными для Гончарова. Именно благодаря его ходатайству она была принята в Коломенскую гимназию «пансионеркой Е. И. Высочества с 1 июня 1881 г. до окончания ею курса по 200 р. в год» (см.: РО ИРЛИ. РАН. Ф. 134. Оп. 8. № 42)



Публикация Е. К. ДЕМИХОВСКОЙ



и О. А. ДЕМИХОВСКОЙ



Вельяминов Н. А.  Воспоминания об Императоре Александре III / Публ. [вступ. ст. и примеч.] Д. Налепиной // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 249—313. — [Т.] V.



Николай Александрович Вельяминов (1855—1920) — русский врач, академик, основатель первого в России журнала «Хирургический Вестник» (1885 г.), где был не только редактором и издателем, но и корректором и даже разносчиком. Через 25 лет этот журнал превратился в «Русский Хирургический Архив», который вскоре стал называться по имени его создателя «Хирургический Архив Вельяминова». На юбилее издания, в 1905 г. выдающиеся хирурги профессора В. А. Оппель, В. А. Гиле, Г. И. Турнер, Г. Ф. Цейдлер, С. П. Федоров так написали в приветственном адресе: «...25 лет прошло — и из маленького «Хирургического Вестника» вырос большой «Хирургический Архив Вельяминова», без которого русские хирурги уже не могут существовать.



Вот итог Вашей деятельности. За эти 25 лет через страницы созданного и редактируемого Вами журнала прошли лучшие русские хирургические силы. Вы их объединили. Вы дали им возможность проявиться и развернуться, с Вашей помощью они окрепли...»*



Подробнее о жизни Вельяминова можно узнать из воспоминаний С. В. Гольдберга и проф. Г. И. Турнера, опубликованных в «Новом Хирургическом Архиве».** Здесь же мы ограничимся кратким перечислением основных фактов его биографии.



Первое воспитание Вельяминов получил в Германии, учился в гимназии сначала в Висбадене, затем в Варшаве.



В 1872 г. Вельяминов поступил на физико-математический факультет Московского университета, откуда вскоре перешел на медицинский факультет.



В 1877 г. по случаю объявления войны Вельяминов, сдав досрочно экзамены, был выпущен младшим ординатором в Тифлисский военный госпиталь, а затем и в действующую армию, где пробыл с 1877 по 1878 г.



Затем Вельяминов до 1884 г. работал ассистентом у К. К. Тейера в Николаевском Военном Госпитале на Женских Медицинских Курсах.



В 1880—1881 гг. Вельяминов, прервав работу на Женских Медицинских Курсах, отправился в качестве отрядного хирурга в Ахалтекинскую экспедицию ген. М. Д. Скобелева. Свои впечатления об этой экспедиции он описал в «Воспоминаниях хирурга из Ахалтекинской экспедиции».



В 1884 г. Вельяминов начал самостоятельную работу в маленькой больнице Крестовоздвиженской Общины Сестер Милосердия. Помимо работы в больнице и журнале, Н. А. Вельяминов принимал деятельное участие в работе С.-Петербургского Медицинского общества. Опыт военного врача кампаний 1877—1878, и 1880—1881 гг. дал возможность Н. А. Вельяминову служить в летнее время на маневрах консультантом-хирургом при Красносельском госпитале, где его заметил Император Александр III.



В 1894 г. Вельяминов был назначен профессором Академической клиники Виллье, где проработал 19 лет. В 1910 г. Вельяминов был избран начальником Академии и пробыл им до декабря 1912 г., когда он, в силу сложившихся обстоятельств, был вынужден подать в отставку 12 января 1913 г. Конференция Академии путем баллотировки избрала Вельяминова в академики.



В годы Первой Мировой войны Вельяминов принял участие в работе Главного Управления Красного Креста.



Затем он был назначен консультантом — хирургом при Ставке, занимался организацией санитарной службы.



События 1917 г. трагически отразились на жизни Вельяминова. Оказавшись оторванным от врачебной деятельности, Вельяминов всецело посвятил себя литературному труду.



9 апреля 1920 г. Вельяминов скончался.



Воспоминания, которые публикуются ниже, оказались в коллекции рукописей Л. М. Клячко.



Лев Моисеевич Клячко официально числился «аптекарским помощником», но известен был как журналист, сотрудник газет «Речь», «Биржевые Ведомости», «Товарищ», «Новая Жизнь», «Столичная Почта», где печатался под псевдонимом Л. Львов. Кроме того, он — автор книги «За кулисами старого режима. Воспоминания старого журналиста». (Л., 1926).1



История создания его коллекции изложена в памятной записке (РГАЛИ. Ф. 1208. Оп. 1. Ед. хр. 1): «Вскоре после октябрьского переворота я решил приступить к собиранию воспоминаний оставшихся в столице сановников. Вернее, не столько к собиранию, сколько к тому, чтобы заставить написать. Моя преимущественная (но, конечно, неисключительная) установка была такова, чтобы писали о том, что видели люди, сами не игравшие политической роли и вообще не заинтересованные в извращении событий. Именно таким пороком страдают такие данные воспоминания, как например, воспоминания гр. Витте (и др.), который лжет и извращает истину там, где пытается оправдать свои ошибки и двойственные действия.



Получив разрешение Наркомпроса, я организовал редакцию «Мемуаров», состоявшую вначале из пишущего эти строки, секретаря и делопроизводителя-переписчицы. Но уже вскоре после того, как начали поступать материалы, редакция была мною организована по-настоящему в составе: директора Публичной Библиотеки в Ленинграде — А. И. Брауде, ныне покойного, А. И. Изгоева, А. Б. Петрищева, присяжного поверенного Айзенберга, знатока сенатских дел. Эта часть редакции имела своей миссией определить историко-общественно-политическую значимость данного материала, после чего он шел в переписку. Кроме указанных лиц мною были привлечены для проверки правильности написанного бюрократы: департамента общ. дел Министерства внутренних дел — Арбузов, вице-директор департамента духовных дел — Харламов, помощник управляющего канцелярии Совета Министров — Путилов и др.



Нелегко было заставить бюрократов писать. Приходилось применять всевозможные методы. Так например, царский хирург Вельяминов был мною взят на полное «иждивение». Помимо гонорара я взял на себя устройство всех его нужд. Я устроил ему право обедать в Доме литераторов. Кроме того посылал ему на дом провизию, керосин, дрова и даже прачку для стирки белья. Его дело было только писать. И вот блестящий царедворец, фаворит старой царицы, далеко не привыкший к усидчивому труду, написал в течение 1? лет около 40 печ. листов, значительная часть которых представляет большой интерес. Баронессу Икскуль8 (придворная дама, одна из основательниц высшего женского образования в России) мне удалось заставить написать о Распутине (она была его поклонницей*, потом отошла) лишь после того, как мне удалось добыть ей какое-то заграничное лекарство, которого она достать не могла. В общем работал более 3-х лет.



Как я указал, материал прежде чем идти в переписку рассматривался в редакции. Вот почему в тетрадях товарища обер-прокурора Синода Зайончковского имеются сокращения, сделанные Изгоевым и Брауде.



Мне, лежащему в кровати, трудно писать и дать подробную оценку материалов. Могу сказать только, что они дают яркую и правдивую характеристику событиям и лицам и освещают некоторые стороны дореформенной жизни в популярной и интересной форме. Говорю это определенно, потому что ни одна строка не прошла мимо меня. 5 V 1933 г.»



В 1933 г. Клячко, тяжело заболев, передал часть собранных материалов в Литературный музей В. Д. Бонч-Бруевичу. После смерти Клячко его вдова, Цецилия Григорьевна



Клячко, передала в ГЛМ оставшиеся рукописи. В 1941 г. все материалы были переданы в ЦГАЛИ.



Публикуемые Воспоминания составляют часть мемуарного наследия Вельяминова, имеющего общее название «Встречи и знакомства. Воспоминания Н. А. Вельяминова» (РГАЛИ, ф. 1208, оп. 1, ед. хр. 3—7).



«Российский Архив» надеется в дальнейшем продолжить публикацию воспоминаний Вельяминова.



«Воспоминания» публикуются по авторской машинописи, сверенной с автографом, с сохранением всех особенностей авторского стиля. Сокращения, использованные автором, не унифицированы.



Фотоматериалы любезно предоставлены ГАРФ и подготовлены к публикации сотрудником архива З. И. Перегудовой.



ВСТРЕЧИ И ЗНАКОМСТВА



ПРЕДИСЛОВИЕ



Как хирург, практиковавший в течение 40 лет, как профессор и администратор в течение 1/4 века занимавший некоторые высшие врачебно-административные должности, как один из врачей Царской Семьи и как участник 3-х кампаний, я встречал и знал в жизни очень много русских людей самого разнообразного социального положения и самых разнородных политических убеждений, сам всегда стоя вдали от политики. Мимо меня прошли, как в кинематографе, масса русских деятелей разных «рангов» и немало крупных эпизодов из жизни России за эти 40 лет. Я никогда не вел дневника, никогда не располагая нужным для этого временем, но иногда записывал под свежим впечатлением некоторые интересные разговоры и не лишенные исторического значения эпизоды. Теперь, пользуясь этими материалами, оставшимися у меня документами, письмами и своей памятью, я попытаюсь изложить в нижеследующих строках мои воспоминания в виде отдельных отрывков или очерков, в надежде, что воспоминания эти окажутся не лишенными некоторого интереса для более широкого круга читателей, но попрошу смотреть на эти очерки не как на законченные картины и портреты, а лишь как на отрывочные эскизы или наброски, могущие только послужить сырым материалом для более опытных и компетентных бытописателей и историографов.



Петроград



Март 1919 г.



Н. Вельяминов



МОИ ВОСПОМИНАНИЯ



ОБ ИМПЕРАТОРЕ АЛЕКСАНДРЕ III,



ЕГО БОЛЕЗНИ И КОНЧИНЕ



Приступая к изложению своих воспоминаний об Императоре Александре III, я долго колебался — предлагать ли их вниманию читателя, вполне сознавая их громадные недочеты, но с другой стороны, я теперь убедился более, чем когда-либо, что представления об этом монархе-миролюбце, так долго сдерживавшем мир от кровопролития, очень неверны и несправедливы — широкая публика Его мало знала и знает. Он был популярен среди народных масс, которым Он импонировал всей Своей чисто русской физической и нравственной фигурой, фигурой мощного русского богатыря, но Его не знала интеллигенция, которая, как теперь оказалось, так-же, как иностранка Императрица Александра Федоровна, не знала и не понимала России. Может быть теперь, после революции, история Его царствования и Он сам в глазах уравновешенных людей подвергнутся коренной переоценке. Об Александре III людьми не предубежденными и объективными пока написано очень мало, меньше, чем о Его несчастном сыне. Вот почему я теперь решаюсь выпустить эти «мемуары», как бы дефективны они ни были. Во время царствования Александра III я был молодым, скромным врачом, начинающим свою карьеру, которой Он в значительной мере способствовал; тогда я был предан исключительно своей науке, своему делу, стоял очень далеко от политики и государственных дел, интересоваться которыми у меня, к сожалению, не было времени, поэтому от меня нельзя и ожидать даже попыток начертать здесь что-либо, похожее на биографию Государя или историю Его Царствования, но я был близок к Государю, как врач, — видел Его в семейной жизни, в часы Его досуга, ходил за Ним, как за больным и, наконец, присутствовал при Его кончине — момент, в который так сказывается весь человек, кто бы он ни был, когда так вырисовываются характер и мировоззрение человека, особенно монарха-самодержца, принужденного уметь даже умирать на людях, оставаясь монархом. Поэтому я могу передать здесь лишь некоторые отдельные черты Его характера, Его личности; думаю, что внимательный читатель сумеет в этих штрихах, как бы мелки они ни были, почерпнуть материал для воспроизведения представления об исторической личности, 13 лет влиявшей на судьбы всей Европы, может быть — на историю всего мира.



Очень жалею, что в этих моих заметках слишком много личного, но избежать этого недостатка «мемуаров» я на этот раз не мог, потому что они основаны почти целиком на личных отношениях с Государем и, главным образом, на моей личной службе Ему.



I



ВРАЧИ В ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТОРА АЛЕКСАНДРА III



Медицина и врачи при Государе Александре III не были в «фаворе», и в этом, как мне кажется, последние были сами виноваты.



Государь, будучи, как Он думал, всегда здоров, не нуждался во врачебной помощи, не любил лечиться, не особенно верил в могущество врачебной науки и считал медицину «бабьим делом» — уделом спальни и детской, предоставляя все, касавшееся медицины, главным образом, Императрице. Государыня тоже не очень жаловала врачей и предпочитала по возможности обходиться домашними средствами и советами опытной английской «nurse»*, бывшей при детях и, как все англичанки этого типа, располагавшей целой коллекцией патентованных средств и своим «опытом». Для маленьких «бобо» имелся под рукой лекарский помощник или попросту — фельдшер, сначала некий Чекувер, убитый при катастрофе 17 октября, потом — Поляков. Эти лекарские помощники, хотя и состояли в классных чинах, как камердинеры и камер-фурьеры, все-же находились на положении старшей прислуги и были очень удобны в домашнем обиходе, если у кого-нибудь были царапина, насморк, флюс и т. п.



Со времен Александра II, пожалуй, и Николая I, в петербургском врачебном мире образовались две совершенно определенные партии — русская и немецкая; к последней примыкали евреи, явные и скрытые, отчасти и поляки. Во главе русской партии стоял знаменитый проф. С. П. Боткин, во главе немецкой — проф. Э. Э. Эйхвальд и К. А. Раухфус, креатуры Вел. Кн. Елены Павловны. Эти две партии были в непримиримой вражде между собой, и эта борьба и интриги между ними внушали в то время мало симпатий к столичному врачебному миру вообще — трудно было питать искреннее уважение к людям науки, которые постоянно «грызлись» друг с другом и больше занимались своей пресловутой средневековый врачебной этикой и своими партийными счетами, чем интересами своих больных.



По традициям из глубокой старины при Дворе премировала немецкая партия, с упорством защищавшая свои позиции против русских. Государь и Императрица не особенно долюбливали немцев вообще, а следовательно и немцев-врачей, а из русских врачей, кроме Боткина, никого не знали, да к тому-же русские врачи тогда вербовались преимущественно из семинаристов и детей разночинцев и по своему воспитанию мало подходили к требованиям придворных сфер.



Пословица говорит: «каков поп, таков приход», а эта пословица особенно применима в отношении высших слоев общества и Двора, где всегда старались воспринимать тон, даваемый Двором, поэтому и русская аристократия также относилась к врачам, как и Царская Чета.



Врачом Государя и Его Семьи официально состоял Лейб-хирург Густав Иванович Гирш, единственный врач, состоявший одновременно при Императорской Главной Квартире, т. е. в военной свите Государя. Из врачей, призывавшихся ко Двору в качестве консультантов наиболее близкими к Царской Семье были: А. Я. Крассовский — акушер Императрицы, и К. А. Раухфус — врач августейших детей. Консультантами по внутренним болезням были уже состарившийся академик Н. Ф. Зускауер, носивший звание лейб-медика-консультанта, и проф. С. П. Боткин; по глазным болезням — Кобат и Н. И. Тихомиров, по ушным — Вреден, потом проф. Н. П. Симановский. Хирургами считались Г. И. Гирш и А. Л. Обермиллер — медицинский инспектор Министерства Двора, но в сущности ни тот, ни другой хирургами не были и, как таковые, никаким авторитетом не пользовались.



Все вышеназванные врачи, носившие придворное звание, получили таковое, кроме Тихомирова, еще при Александре II, а Зускауер — еще при Николае I, и носили Их вензеля. Государь Александр III был вообще очень скуп на пожалование Своих вензелей и придворных званий и при Нем лейб-медиков, носивших Его вензеля, т. е. Им в это звание пожалованных, было всего 4 врача: проф. Н. А. Круглевский, случайно присутствовавший при смерти раненого Императора Александра II и потом никогда при Дворе не бывавший, Н. И. Тихомиров — окулист Императрицы, И. П. Коровин — врач детей Александра II от морганатического брака Его с кн. Долгоруковой, и я. Все мы носили звание почетных лейб-медиков; в звание действительных лейб-медиков при Государе Александре III никто пожалован не был.



Г. И. Гирш происходил из эстонской крестьянской семьи, был племянником Кареля, лейб-медика Александра II, и по протекции дяди своего был назначен врачом к Наследнику Цесаревичу Александру Александровичу, при котором и состоял до Его смерти, дослужившись при Николае до чина действительного тайного советника и Александровского кавалера. По своему воспитанию Гирш был полунемец и даже с акцентом говорил по-русски, а писал по-русски с трудом; Императрица, несмотря на Свою нелюбовь ко всему немецкому, говорила с Гиршем всегда по-немецки. Гирш считал себя хирургом, но навряд ли в жизни сделал какую-либо операцию, кроме ампутации, а о современной хирургии не имел никакого понятия. Как терапевт, он был довольно знающ, но в Царской Семье никогда никого не лечил — при легких заболеваниях обходились англичанкой и лекарским помощником, а в более серьезных случаях звали консультанта. Когда кого-либо приглашали за его спиной, он являлся сам и говорил всем, что этого консультанта пригласил он. Про него в шутку говорили, что когда кто-либо заболевал, он первый говорил, что надо позвать доктора.



В Царской Семье Гирша очень любили, как человека очень доброго, покладистого, хорошего и терпеливого, но, как с врачом, с ним никто не считался; на него смотрели, как на старого, преданного слугу, больше — как на старую удобную мебель, к которой привыкли. Он был удобен потому, что никогда не обижался и с консультантами всегда соглашался. Припоминаю, как раз, уже при Николае II, Императрица-мать сильно ушибла себе ногу; приехав я застал у нее Гирша, который осматривал ногу и при мне сказал Императрице, что нужно положить на 2—3 недели гипсовую повязку и потом массировать. Не желая вступать с ним в спор, я засучил рукава и начал массировать, доложив, что в таких случаях мы теперь гипсовой повязки не употребляем. Гирш объявил тут-же Императрице, что ему особенно приятно, что мы с ним совершенно одинакового мнения. Когда Императрица стала быстро поправляться, Гирш при мне говорил Ей, что улучшение наступило так быстро потому, что не была применена гипсовая повязка.



До 1892 г. из всех лейб-медиков в интимную жизнь Царской Семьи допускался только один Гирш и он был, таким образом, единственным врачом близким к Государю, но, как видно, являлся очень слабым представителем врачебного мира при дворе, не имея никакого престижа, чтобы защищать интересы врачей пред Государем и сколько-нибудь влиять на роль и значение государственной и общественной медицины в России.



Для лечения собственно ко Двору приглашались С. П. Боткин, Н. И. Тихомиров и К. А. Раухфус. Остальные лейб-медики, из коих наибольшим почетом и уважением пользовались Крассовский и Зускауер, по возрасту и отсталости уже сходили со сцены.



С. П. Боткин, очень почитаемый Государем и всей Императорской Фамилией, бывший очень близким к Александру II и Императрице Марии Александровне, от двора Александра III держался вдали и появлялся только, когда его звали. Государь видимо очень уважал Боткина, как врача и ученого, но навряд-ли симпатизировал ему, как человеку, потому что он почему-то (считался) «левым», вероятно вследствие направления его жены. Во всяком случае Боткин был от Двора далек, считался ученым, но, я думаю, скучным и слишком «большим», ареной-же Раухфуса служили детская, где он, по привычке забавлять своих маленьких пациентов, держал себя полу-шутом, и через Гирша старался интриговать против русской партии.



Из крупнейших врачей-администраторов того времени, которых Государь мог знать, хотя и мало, можно назвать: Главного Военно-Медицинского Инспектора А. Л. Реммерта, Главн. Мед. инспектора флота В. С. Кудрина, Директора Мед. Департамента Мин. Вн. Д. Н. Е. Мамонова, но все это были «тайные советники», бюрократы, «генералы от медицины», но не ученые и не врачи, очень далеко стоявшие от Двора.



Из военных врачей, известных Государю по Красносельскому лагерю, следует упомянуть о Петерб. Окруж. в. м. инспекторе Ф. С. Энкгофе и о корпусном враче гвардейского корпуса К. Г. Фовелине. Первый был добрейший человек, большой охотник, знаток лошадей, коими он торговал, но представлявший собою в медицинском отношении пустое место; последний был алкоголик и посмешище всей гвардии.

Академию Государь не долюбливал за ее революционный дух и считал ее гнездом нигилизма. Как-то Государь с негодованием рассказывал мне, как при посещении Им Академии В. В. Пашутин пригласил Его и Императрицу в аудиторию Славянского, чтобы ею хвастнуть; когда Они вошли, то на стене оказалась громадная таблица с изображением органов женщины, для не врача очень «неприличной». — «Я понимаю, говорил мне Государь, что такие таблицы нужны для лекций, но зачем-же их вешать на стене вне лекционного времени, да еще приглашать Императрицу при студентах, когда это совершенно было не нужно и не интересно».



При посещении Государем больниц, врачи, не привыкшие держать себя с Высочайшими Особами, терялись, не всегда сохраняя свое достоинство, а потому делали промахи, которые объясняли и невоспитанностью и над которыми смеялись. Так, я помню рассказ Императрицы, как д-р Мориц, при неожиданном приезде Государя в Женскую Обуховскую больницу, прибежал испуганный в палату и в попыхах или с «конфуза» первый подал руку Государю и любезно ее потряс, как старый приятель, как проф. Ратимов демонстрировал Государю на блюде «противный» препарат вырезанного им рака желудка, на которого Государь смотрел с отвращением, не понимая, зачем Ратимов его показывает.



Таким образом, как мы видим, вблизи Государя не существовало влияния разумного, образованного и воспитанного, авторитетного врача. Государь только видел и слышал одну неприятную и отрицательную сторону врачебной деятельности, не видел врачей Ему симпатичных и вселяющих Ему доверие и уважение к их науке, не видел и не слышал в этом отношении ничего положительного и интересного. Удивительно ли, что Он относился к медицине индифферентно или даже презрительно и недоброжелательно. К тому-же в то время положение врачей в аристократическом мире и при Дворе было у нас еще какое-то неопределенное и двусмысленное, отдававшее еще временами крепостного права и Петровской Руси, когда врачи приравнивались чуть-ли ни к «брадобреям», — врачи в то время, как и художники и актеры, стояли как будто на границе между «господами» и высшей прислугой, как околодочные в полиции — не то офицер, не то нижний чин; врачей принимали в спальне и детской, но в гостиную пускали с трудом, а за столом сажали на конце стола с гувернерами и боннами; правда, между врачами были тайные советники, александровские кавалеры и лейб-медики, но ведь были камердинеры и камерфурьеры в классных чинах и с орденами на шее, были и лейб-кучера, и врачи не умели себя поставить и провести резкую грань между собой и гувернерами из барабанщиков и боннами. Ведь в таком-же положении было тогда и духовенство, которое не считали равным с «господами», за исключением разве высших иерархов. Помню, как при Дворе Императора Николая II нас врачей на каком-то парадном завтраке посадили за один особый стол с придворным духовенством, а остряк Раухфус смеясь заявил, что это нововведение с тех пор, что Лукьянов стал обер-прокурором Синода...



Вот почему сложилась легенда, что Государь Александр III не любил врачей настолько, что, не желая их слушать, довел себя до смертельной болезни. Между тем Государь относился к врачам с полным уважением, когда они держали себя с тактом и скромно, но не без самолюбия. Так Он очень любил и уважал харьковского профессора-хирурга В. Ф. Грубе, после того, как лично видел его отношение к раненым при катастрофе в Борках; так-же безукоризненно-любезно, милостиво и с большой добротой относился Государь и ко мне, и я мог только гордиться Его обращением со мной, когда я ухаживал за Ним, на Его смертном одре, тогда как проф. Г. А. Захарьина Он любил за его чудачества и ломанье.



II



ПЕРВЫЕ МОИ ВСТРЕЧИ С ГОСУДАРЕМ



Будучи младшим врачом 85-го пех. Выборгского Императора Вильгельма полка, я в 1886 г. был впервые назначен на лагерное время хирургом-консультантом Красносельского военного госпиталя.



Как известно, в Красносельском лагере собирался гвардейский корпус и другие войска Петербургского округа, всего 30—35 000 человек. Работы там было много и она была ответственная, так как она протекала на глазах высшего военного начальства, отчасти и самого Государя, и легко подвергалась критике. По обычаю с весны лагерем командовал командир гвардейского корпуса, тогда Принц Александр Петрович Ольденбургский. В начале июня, ко времени сбора всех частей в лагере, в Красное переезжал Главнокомандующий Вел. Князь Владимир Александрович, а в конце июля или начале августа на время смотров и маневров прибывал Государь Император с Императрицей.



Преображенским полком командовал Вел. Кн. Сергей Александрович, а в рядах этого полка Наследник Цесаревич Николай Александрович, во главе Лб. Гвардии Конного полка находился Вел. Кн. Павел Александрович; кроме того производили смотры генерал-фельдцехмейстер В. К. Михаил Николаевич и генерал-инспектор кавалерии В. К. Николай Николаевич младший. Таким образом все, что делалось в Красном, было известно почти всем членам Императорской Фамилии и самому Государю. Понятно, что все военное начальство было постоянно начеку, и служить в Красном было не легко. В противуположность мнению теперешних «критиков» старого режима, в то время к солдату относились с большой заботливостью, его хорошо одевали, отлично кормили и лечили. Присмотр во всех этих отношениях был самый тщательный. О каждом несчастном случае или случайном ранении мы обязаны были доносить «по команде» всему начальству, о более тяжелых повреждениях нижних чинов и офицеров безразлично представлялись донесения Государю, кроме того при несчастных случаях в шефских частях сведения требовали и шефы. Так напр. о всех случаях в Кавалергардском и Кирасирском полках ежедневно сообщали сведения Императрице, как шефу этих полков. А несчастных случаев за лето, при маневрах, стрельбе боевыми снарядами и т. п., в Красном Селе бывало не мало; все пострадавшие доставлялись в госпиталь, поэтому на хирурга госпиталя ложилась немалая ответственность. Военное начальство, знавшее конечно о заботах Высочайших Особ по отношению к раненым и тяжело больным, тоже очень интересовалось участью пострадавших и постоянно посещало своих больных в госпитале; навещали больных все начальники, начиная от ротных командиров и до корпусного. Служба наша в госпитале была очень тяжелая — помимо большой чисто врачебной работы, приходилось ежедневно принимать, сопровождать начальство, военное и медицинское, и всем давать объяснения и справки. Кроме того, как хирург, я часто получал командировки для присутствования, напр., на скачках, на маневрах, на переправах и т. п. Надо было быть наготове во всякое время и днем, и ночью.



Принц Ал. П. Ольденбургский, всегда особенно интересовавшийся врачебным делом, неутомимый, энергичный, строгий и требовательный посещал госпиталь очень часто, входил во все подробности и был для нас грозой. В июле подробно осматривал госпиталь Главнокомандующий, а в начале августа ежегодно приезжал к нам Государь с Императрицей, в сопровождении Главнокомандующего, Военного Министра и друг. День этот мы ждали и готовились к нему все лето, а удивительно милостивое и благожелательное отношение Государя и Его благодарность были нашей наградой за понесенные труды. Государь осматривал госпиталь очень тщательно, подробно и не торопясь, жертвуя на это часа 2 времени. Госпиталь располагался в бараках и шатрах в саду, и Государь обходил все палаты и шатры, заходил в аптеку, в кухню и даже в покойницкую, пробовал пищу, подробно расспрашивал о состоянии тяжелых больных и много разговаривал с солдатами и офицерами. Он был удивительно обаятелен Своей простотой и добротой и Его все очень любили, хотя почему-то побаивались, это характерная черта русского человека — почитать и любить того, кого он одновременно боится. Все знали, что Государь пуще всего не любит лжи и обмана и что человек, раз попавшийся в неправде, навсегда погиб в Его глазах. Хирургическое отделение показывал консультант-хирург, все остальные отделения — главный врач при помощи ординаторов. Государь требовал, чтобы мы знали каждого больного, какой он части, при каких обстоятельствах им получено повреждение, сколько он лечится и т. д. При 150—200 больных в отделении помнить все это было трудно, но мы готовились к Высочайшему смотру и заучивали эти сведения, как к экзамену.



Я работал в госпитале в 1886 и 1887 г. и с 1890 по 1892 г. и следовательно 5 раз показывал мое отделение и давал объяснения Государю. Помню, что в первый год докладывать Государю было страшновато; эту робость вселяли Его рослая и величественная фигура, но при разговоре с Ним робость исчезала и в Нем чувствовался человек, удивительно добрый и прямой, но хорошо знающий, чего Он хочет. Дни Высочайшего смотра госпиталя были праздником — и для врачей, и для больных. При первом посещении Государь спросил меня, из каких я Вельяминовых и, услышав, что я сын преображенца, спросил, как и почему я сделался врачом. Я ответил, что пошел на врачебное поприще по призванию. Государю это видимо понравилось, и Он сказал: «тяжелый это труд». Помню, как на второй год, когда Государь еще мало меня знал, я чуть чуть невольно не погубил себя. У меня было много выздоровевших, уже бывших на ногах; Государь приказал выстроить их шеренгой на аллеях сада, чтобы самому не обходить шатры. В последних для дачи объяснений мне помогали доски над кроватями, но в саду надо было знать больных в лицо. Я запомнил людей по полкам и по фуражкам припоминал полученные ими повреждения и как они получены.



Но вот мы подошли к кирасиру, я помнил, что у кирасира перелом ключицы, полученный при падении с лошади, и так доложил Государю. Государь спросил, почему он упал; солдатик, не желая заслужить упрек за плохую езду, ответил, что у него ушиб ноги от удара копытом лошади, но что он с лошади не падал. Государь вопросительно посмотрел на меня. Я опешил, но догадался спросить солдата, какого он полка, он объяснил, что гусарского и что кирасирскую фуражку он схватил впопыхах у товарища кирасира. Я откровенно доложил Государю, что помнить 200 человек в лицо невозможно и что я заучил людей по полкам, а они второпях, от радости видеть Государя, обменялись шапками. Государь улыбнулся; я тотчас же нашел настоящего кирасира, бывшего в гусарской шапке и представил его Государю; оказалось, что он действительно получил перелом ключицы при падении с лошади. Государь рассмеялся, и я почувствовал, что моя откровенность Ему понравилась, а у меня совершенно пропала робость пред Ним. В следующие годы мне приходилось несколько раз давать Государю объяснения в случаях, где Он мог заподозрить неправду. Ближе узнав меня, Государь потом верил мне безусловно и как-то при мне сказал по какому-то случаю Императрице: «Это сказал мне Вельяминов, значит это так».



Думаю, что началом этого доверия ко мне послужил только что рассказанный инцидент с кирасиром. Это доверие к людям, которым Государь раз поверил, очень облегчало службу при Нем — нужны были неопровержимые факты, чтобы заставить Его переменить мнение о человеке, которого Он дарил Своим доверием, — напротив, люди, пытавшиеся наговорами пошатнуть Его доверие к кому-нибудь, кому Он верил, только роняли себя в Его мнении. Это свойство характера привлекало к Нему так же, как постоянное недоверие Николая II охлаждало людей и оскорбляло самых преданных Ему.



В первый же год моей службы в Красном Селе я удостоился приглашения, как врач, к Принцессе Евгении Максимилиановне Ольденбургской и Вел. Кн. Владимиру Александровичу, это дало мне сразу известную репутацию в военных сферах. В тот же год, Принц Александр Петрович, узнав, что я сын преображенца, приказал без моего ведома перевести меня из армии в Преображенский полк; это внимание было наградой за мою службу в Красном Селе, которой Принц остался видимо очень доволен. Целый ряд удачных операций и успешная помощь при тяжелых повреждениях упрочили мою репутацию, как хирурга. Вскоре меня приблизили к себе Принц и Принцесса Ольденбургские и меня стали отличать В. К. Владимир Александрович, а потом — и Государь. В эти годы я очень успешно лечил любимца Государя, гофмаршала Кн. В. С. Оболенского, а после катастрофы в Борках — и близкого к Царской Семье флигель-адъютанта В. Л. Шереметьева.



Кажется в 1891 г. Государь посоветовал вернувшемуся больным с Востока, командиру «Памяти Азова», Н. Н. Ломену обратиться ко мне за советом. До того Ломену врачи помочь не могли, мне же удалось вылечить этого смелого моряка очень скоро. Ломен рассказывал мне потом, что когда он, выздоровев, благодарил Государя за совет обратиться ко мне, Государь с улыбкой ответил: «Вы видите, что мои рекомендации не так плохи».



В том же 1891 г. в Красном Селе произошло несчастие: на смотровой стрельбе артиллерии в присутствии В. К. Михаила Николаевича в Донской батарее Гв. Конной артиллерии разорвало орудие и 5 человек красавцев-казаков было ранено, из них двое очень тяжело; эти последние были почти в безнадежном состоянии, но мне все же удалось их спасти, причем Государь очень интересовался этими ранеными и приказал докладывать Ему ежедневно о их состоянии. Это обстоятельство значительно подвинуло вперед растущее благожелательное отношение ко мне Государя.



В то же лето в Петергофе праздновалось двадцатипятилетие зачисления в Преображенский полк Государя. Полк был приведен на этот день из Красного в Петергоф, где состоялся блестящий парад, на котором присутствовали и все врачи полка.



Этот парад был один из самых красивых, кои мне пришлось видеть. Утро было летнее, светлое, яркое. Парад происходил на красивой площадке перед «министерскими домами», у ворот большого дворца, въезда на террасу, на фоне чудного петергофского парка. Здесь были все Великие Князья в Преображенских мундирах и все старые преображенцы в мундирах времени их службы в полку. Государь пешком Сам вел полк церемониальным маршем перед Императрицей и салютовал Ей. На фланге проходил Главнокомандующий В. К. Владимир Александрович, в роте Его Величества — Наследник Цесаревич, в строю были почти все Великие Князья. Шел Государь впереди Своей роты, в которой люди были ростом не меньше Его — это были самые рослые люди во всей русской армии — почти великаны.



Государь шел по всем правилам церемониального марша, широким шагом, сильно вытягивая носок на старый Николаевский лад и красиво салютуя шашкой; полк в приподнятом настроении под личным предводительством своего державного шефа и Верховного Вождя армии проходил блестяще. Получалось удивительное впечатление — шел какой-то полк титанов с повелителем великой России впереди; чувствовалась мощь, которую могла проявить только великанша Россия, со своим великаном-Царем и со своими великанами солдатами; было красиво и внушительно — это проходили представители великой России Императора Александра III.



В этот день мы, младшие врачи, впервые получили приглашение к Высочайшему завтраку, на котором участвовали только члены Императорской Фамилии и Преображенские офицеры, т. е. офицеры первого из потешных полков Петра Великого. До этого по традициям Двора к Высочайшему столу в дни полковых праздников и при подобных случаях приглашался только старший врач, а мы, младшие врачи, в числе 4-х, должны были отправляться домой, и это на глазах офицерства и нижних чинов, что бывало очень унизительно и оскорбительно. Я как-то указал на этот анахронизм гофмаршалу Кн. В. С. Оболенскому, с которым был в близких отношениях. Он вероятно доложил об этом Государю и вот в этот день по личному приказанию Государя впервые была пробита брешь в несокрушимой до того стене, отделявшей офицеров-бар от нас-париев. С этого дня все полковые врачи приглашались наравне с офицерами. После завтрака Государь долго оставался в кругу офицеров и беседовал с ними. Я стоял поодаль совершенно одинокий. Государь, заметив меня, демонстративно прошел чрез группу офицеров, окружавших Его, и спросил меня что-то про санитарное состояние полка. Я ответил, что как младший врач, да еще откомандированный в госпиталь, я о состоянии полка ничего не знаю. Государь удивился, что я младший врач, и спросил меня, сколько лет я на службе. Я ответил, что служу уже 14 лет. «Почему же вас до сих пор не назначают старшим?» — «Не могу знать В. В.» — Государь что-то стал говорить о Красном Селе и осведомился о состоянии казаков, при чем я мог убедиться, что Он очень тщательно читает наши донесения и вполне осведомлен о жизни войск в лагере.



Это мелочь, но она была очень характерна для Государя Александра III: во 1-х, Он сумел показать мне, маленькому врачу, что знает все, а чего не знает, то хочет узнать; во 2-х, Он понял, что немецкое медицинское начальство эксплоатирует меня, чтобы показать в Красносельском госпитале Ему товар лицом, но как русского держит меня в черном теле, и Государь, довольный моей работой, желал меня подбодрить и поддержать. Вскоре я узнал, что в штабе корпуса была сделана справка о моей службе; оказалось, что я уже два года вычеркнут почему-то из списка кандидатов в старшие врачи. В результате в 1892 г. я был назначен на первую открывшуюся вакансию в Гвардии — старшим врачом Семеновского полка.



Я намеренно рассказал этот маленький факт, ибо он хорошо иллюстрирует, почему Государя, с одной стороны, боялись, а с другой — любили, почитали и были Ему преданы, хорошо зная, что Он враг всяких интриг, справедлив, любит скромных тружеников и очень внимателен даже к самым маленьким работникам, если Он их знает — в обиду не даст и справедливо оценит их работу.



Государь Александр III знал жизнь людей и отлично понимал, как влияет на судьбу скромных работников Его открытая поддержка и этим нередко пользовался, чтобы помочь тем, кому помочь Он считал нужным и справедливым.



Все в том же году Царская Чета приезжала 15 июля в Красное Село на именины В. К. Владимира Александровича. После завтрака в большой столовой палатке Императрица при всем военном начальстве вызвала меня из толпы и долго беседовала со мной. Думаю, что это был первый случай такой чести, оказанной младшему военному врачу, что и произвело на мое начальство нужный эффект. После посещения в это лето госпиталя, Государь, уезжая, подал мне руку, так сказать, официально, на службе, и отдельно благодарил за мою работу; обычно Государь после осмотра госпиталя подавал руку только главному врачу и благодарил медицинский персонал в его лице; это было особое отличие для меня и с тех пор мое медицинское начальство забыло, что я русский. Так я постепенно приближался к Государю.



III



СМЕРТЬ ГЕНЕРАЛА ГРЕССЕРА



Зимой 1891/92 г. в Петербурге появился какой-то шарлатан, по фамилии Гачковский, который якобы успешно лечил от всяких болезней какими-то подкожными впрыскиваниями. Секрет его успеха объяснялся тем, что он своим средством будто-бы возвращает пожилым мужчинам силы молодости. Публика, всегда падкая на всякие шарлатанские приемы, особенно столь много обещающие, как средство Гачковского, бросилась к последнему, и конечно стали рассказывать чудеса. Лечение помогало и было, по словам изобретателя, вполне безопасно, ибо впрыскивал он, как он говорил, буру в глицерине.



Официальный муж знаменитой в свое время львицы графини З. Д. Богарн герцог Евгений Максимилианович Лейхтенбергский, видимо испытавший безрезультатно на себе все омолаживающие средства, смеясь рассказывал о действительности средства Гачковского, что даже 80-ти летний Князь Б. Голицын после этого лечения, услышав только слово женского рода, как напр. «газета», «труба», начинал ржать. Не удержался от попытки помолодеть и немолодой уже, тогдашний петербургский градоначальник ген. Грессер. Казалось-бы, что ему следовало выслать Гачковского из столицы, как опасного шарлатана, а он сам прибег к его помощи и жестоко поплатился.



Я ничего не знал о случае с Грессером, с которым не был даже знаком.



Это было в апреле, и я как-то на воскресенье поехал с Г. И. Турнером по Николаевской дороге на глухариный ток. Когда мы на другой день часов в 6 вечера возвращались в город, поезд был переполнен публикой, ездившей на поиски дач; на петербургском вокзале масса приехавшей публики толпилась на платформе и почему-то не могла выйти через подъезд на площадь; оказалось, что подъезд закрыт и через двери полиция в лице пары дюжих околодочных выпускала пассажиров по одиночке — видимо кого-то искали и стремились схватить. Образовался длинный хвост; я торопился на обед в гости и, стоя в охотничьем костюме весь в грязи, после поездки на телеге по грязным дорогам, с ружьем и большим глухарем в руках, громко бранился за бесцеремонность полиции. Велико было удивление мое и Турнера, когда у дверей околодочные меня остановили и отвели арестованным в сторонку; после этого двери открыли и пустили всю публику. Было ясно, что ловили меня.



Меня подвели к какому-то штатскому господину с бритой физиономией, очень похожему на сыщика, в котором я узнал старшего врача полиции д-ра Дункана. Он заявил мне, что ему приказано, согласно Высочайшему повелению, тотчас же доставить меня к градоначальнику. Зная Дункана за оригинала и шутника и ничего не понимая, я недоумевал, что это неумная шутка или какое-то недоразумение, ибо, конечно, никакой вины за собой не знал. Мы вышли на подъезд, у которого стояла всем известная коляска градоначальника с парой серых рысаков. Дункан пригласил меня сесть с ним в экипаж и мы поехали по Невскому.



Публика видя в экипаже градоначальника какого-то грязного господина в охотничьем платье с большим глухарем в ногах и в сопровождении человека похожего на сыщика с удивлением глазела; городовые, издалека завидев экипаж градоначальника, но не видя, кто в коляске, становились во фронт и этим обращали на нас всеобщее внимание публики, которой в воскресный весенний вечер на Невском была масса. По дороге Дункан объяснил мне, что ген. Грессер при смерти, что у него в 6 часов назначен большой консилиум, на который Государь по телефону из Гатчины приказал пригласить меня; узнав у меня в доме, что я на охоте и возвращаюсь с этим поездом, он решил меня поймать там тем способом, о котором я только что сказал, и доставить меня на консилиум прямо с вокзала, чтобы по возможности не заставить профессоров ждать меня.



Я нашел шутку Дункана довольно плоской, но должен был смириться, с трудом упросил его заехать к себе домой на Николаевскую, чтобы переодеться. Он нехотя согласился. Когда мы уже после 7 часов вошли в приемную градоначальника, где толпилась масса его подчиненных, дежурный офицер подошел ко мне и сказал, что сейчас звонили из Гатчины и передали приказание Государя Императора мне, тотчас по окончании консультации доложить по телефону Его Величеству мое мнение о состоянии градоначальника.



В кабинете я застал тогдашних корифеев петербургской хирургии: профессоров Носилова, Ратимова, Павлова и д-ра Троянова, которые ждали меня уже более часа. Чтобы оценить момент, надо знать, что в то время профессора Академии, «официальные светила» относились ко мне и без того с озлоблением, не признавая моей компетенции в хирургии, но считались со мной, ибо я был хозяином единственного в России специального журнала по хирургии, в котором не стеснялся критиковать их, Носилов же и Троянов были мои непримиримые враги; и вот они были принуждены ждать молодого полкового врача, и Государь желал знать мнение его, а не мнение признанных светил. Не скрою, что я чувствовал в этот момент большое нравственное удовлетворение, за что должен был быть благодарен одному только Государю.



При осмотре больного оказалось, что у него, после впрыскивания Гачковского, развилась очень тяжелая форма гнилостного заражения, от которого он погибал. После совещания я приказал вызвать к телефону скорохода и велеть ему передать Его Величеству, что считаю, в согласии с другими, положение безнадежным. Дня через два градоначальник погиб. Расследование не выяснило, что собственно Гачковский впрыснул Грессеру, может быть, это был результат очень грязного шприца. Но после этого исчез и Гачковский. Рассказов о смерти Грессера в городе было много; узнали и о моем приглашении по Высочайшему повелению и это в значительной степени подняло мою репутацию в городе и... улучшило, странным образом, мои отношения с Академией.



IV



МОЕ НАЗНАЧЕНИЕ ДЛЯ СОПРОВОЖДЕНИЯ ГОСУДАРЯ



НА МАНЕВРЫ В ПОЛЬШУ И НА ОХОТЫ В СПАЛЕ



В конце августа 1892 г. после лагерного сбора, я неожиданно для себя получил телеграмму от нового гофмаршала Графа Голенищева-Кутузова, который экстренно вызывал меня по службе к себе в Петергоф. От него я узнал, что мне Высочайше повелено сопровождать Его Величество на маневры под Ивангородом и потом на охоты в Спале, где Государь пробудет весь сентябрь. Отъезд назначен через два дня, все распоряжения уже сделаны и мне остается только приготовиться. Граф Кутузов посоветовал мне взять с собой, кроме военного платья, штатское и, на всякий случай, охотничье платье и ружья. Может быть, что Государь пригласит меня участвовать в охотах, если же не пригласит, то ружья придется спрятать.



Позже я узнал, как произошло мое назначение, совершенно неожиданное для всех. Два года перед тем (Государь охотился в Спале через год) Г. И. Гирш на охоте случайно ранил картечью гостя Государя, германского генерала Вердера, что было конечно очень неприятно Государю и вызвало немало насмешек над бедным Гиршем. На этот раз Гирш был нездоров; действительная эта была болезнь или политическая было неизвестно, но он якобы не мог сопровождать Государя и уехал в отпуск. Нужен был заместитель. Конечно, все окружающие Царскую Чету лица на перерыв рекомендовали своих кандидатов. Интриги шли во всю. Государь по обычаю молчал. После лагеря Он поехал на прогулку в шхеры. Когда приблизилось время отъезда в Польшу, кто-то из близких за завтраком на «Полярной Звезде» спросил Государя, как Он решает относительно выбора врача; начали называть разные фамилии. Тогда Государь коротко ответил: «А у меня есть Свой кандидат» и приказал Графу Кутузову вызвать меня. Для всех это был сюрприз, ибо обо мне конечно никто не думал, но все замолчали. Так рассказывал мне один из присутствовавших при этом.



Конечно, я был очень рад этому назначению и очень польщен им, но отлично сознавал всю большую ответственность, с одной стороны, и те «рифы», в виде интриг, кои мне придется обходить, тем более, что после смерти Кн. Оболенского, у меня при Дворе не было близких друзей и я попадал в совершенно чуждую мне атмосферу, но я уже верил Государю и верил, что Он в обиду меня не даст. Всего больше я боялся Графа Воронцова; в его доме врачом был Алышевский, ученик С. П. Боткина, бывали и другие «Боткинцы»; Граф был под их влиянием, а они считали меня приверженцем немецкой партии, не любили меня и несомненно были недовольны выбором меня.



В назначенный день я приехал в Петергоф, где и поместился в Императорском поезде в назначенном мне купе. Утром в день отъезда я явился Министру Двора, который, как я и ожидал, встретил меня очень сухо. Под вечер я заехал к моей приятельнице, очень близкой к Императрице Княгине Александре Александровне Оболенской, вдове покойного гофмаршала Кн. В. С. Оболенского, которая, как лицо, хорошо знавшее все традиции и правила Двора, дала мне нужные наставления. Между прочим, Княгиня сказала мне, что Цесаревич Николай Александрович, тогда мой однополчанин, обещал ей быть, если можно так выразиться, моим cicerone* в совершенно незнакомой мне обстановке. Часов в 9 вечера я прибыл на Новопетергофский вокзал, чтобы представиться Государю перед отъездом.



Там в Императорских комнатах собрался на проводы весь Двор. Государь, обходя провожавших и увидя меня, подошел ко мне, выразил Свое удовольствие, что может взять меня с Собой и надежду, что я после тяжелой работы отдохну в Спале. Он спросил меня, охотник ли я. Я ответил утвердительно. «Ну, очень рад, сказал Он, а то вам было-бы скучно. Посмотрим, как вы стреляете».



Таким образом я сразу получил и приглашение на охоты, чему очень обрадовался, ибо охоты в Спале и Скерневицах были одни из лучших и богатейших в мире. Подчеркиваю только что сказанное, ибо оно очень хорошо характеризует Государя Александра III — по отношению к маленькому полковому врачу, к Его гостю, Он был так же любезен, как обыкновенный хозяин к своему гостю; Он брал меня с Собой не только, как нужного Ему врача, но вместе с тем желал предоставить мне приятный отдых после тяжелой работы, которую Он ценил, и заботился, чтобы мне у Него не было скучно. Этим Он сразу придал мне бодрости и уверенности в себе и сразу установил мои отношения с окружавшими Его сановниками, из которых я по возрасту почти годился в сыновья.



В Императорском поезде ехали: Государь, Императрица, Наследник Цесаревич, Вел. Княжна Ксения Александровна, В. К. Владимир Александрович, Министр Двора Граф И. И. Воронцов-Дашков, Командующий Главной Квартирой ген. ад. О. Б. Рихтер, дежурный генерал ген. ад. П. Л. Черевин, гофмаршал Граф А. В. Голенищев-Кутузов, Военный Министр ген.-ад. П. С. Ванновский, Фрейлины сестры Графини А. В. и М. В. Голенищевы-Кутузовы. Остальных я не помню, — кажется, больше никого и не было.



В пути свита приглашалась к завтраку в 12? часов, и к обеду в 8 часов вечера. В 5 часов желающие пили чай в столовой; некоторым старшим лицам Императрица сама наливала чай. К чаю можно было и не ходить и пить его у себя в купе, но все ходили, ибо это было время, когда Государь довольно долго проводил в столовой и вел непринужденную беседу на разнообразные темы. Должен подчеркнуть, что Царская Чета удивительно любезна и приветлива; Государь и Императрица держали себя, как гостеприимные хозяева, что придавало обществу тон простоты и интимности; во всяком случае получалось полное отсутствие натянутости, но это нисколько не умаляло величественности Августейших хозяев. Для всех Царь и Царица находили слово и тему для разговора. Все мои спутники были уже давно близки, я же был новый человек, в маленьких чинах, но тем не менее и меня поставили в такое положение, что я уже на второй день не чувствовал себя чужим и не ощущал робости. Государь, видимо, понимал, насколько я должен был чувствовать себя неловко и одиноко в непривычном для меня кругу и бесспорно желал по Своей бесконечной доброте особой приветливостью приручить меня и это трогало и невольно делало меня, уже тогда, самым преданным Ему человеком; чувствовалось, что такою же безграничной преданностью были переполнены и все Его окружавшие, в том числе и боготворившая Его прислуга. Думаю, что именно таким должен был-бы быть и всякий монарх, особенно самодержавный, который желает властвовать над своими верноподданными.



Цесаревич сдержал свое обещание и в первый же день за завтраком посадил меня рядом с собой, но не могу сказать, чтобы он меня «шапронировал»*, и наш разговор не клеился, ибо он конфузился больше, чем я, а потом очень скоро забыл обо мне и мало обращал на меня внимания.



Общий разговор за столом происходил исключительно на русском языке, никаких иностранных языков Государь в своем обиходе не допускал и говорил по-французски только с Императрицей, но, надо признаться, говорил Он по-французски плохо, как часто говорят именно русские. Императрица обычно говорила по-французски с теми, кто этим языком владел, но не стеснялась говорить и по-русски, хотя говорила с акцентом, но правильно и довольно свободно. С детьми Она, видимо, по желанию Государя, всегда говорила по-русски, кроме маленькой Ольги Александровны, которая, будучи на руках у англичанки, часто пыталась говорить с матерью по-английски и не свободно говорила по-русски. Как я заметил, Государь этого не любил. Как-то раз Он спросил меня, на каком языке говорит мой сын, которому тогда было 4 года; я ответил, что пока он говорит только по-русски, но начинает говорить и по-немецки. Государь, обращаясь к Императрице, сказал: «Ты слышишь, сын Николая Александровича говорит только по-русски, так и следует». Несомненно Он держался того взгляда, что дети должны начинать говорить только на своем родном языке и, видимо, не сочувствовал привычке нашей аристократии учить детей говорить на иностранных языках раньше, чем они научатся правильно и свободно говорить по-русски.



Кстати сказать, в противоположность существующему мнению, что Государь Александр III был будто грубоват, я должен указать, что Он первый отказался от привычки, существовавшей при Александре II, говорить со всеми на «ты». Известно, что при Александре II, Он сам и Его братья говорили всем «ты» — что было выражением особой милости; Александр II и Великие Князья Константин, Николай и Михаил Николаевичи говорили «вы» только лицам мало знакомым, и это считалось выражением с их стороны неблагосклонного отношения. Александр III вывел этот обычай и всегда всем говорил «вы». В. К. Николай Николаевич так и не мог к этому привыкнуть, а В. К. Михаил Николаевич отвык от этого с трудом, часто по привычке ошибался и поправлялся, а своим близким говорил «ты» до своей смерти. Кроме того, в своем обращении с окружающими, с прислугой и солдатами Государь Александр III был очень вежлив и мягок; чинов Своей ближайшей свиты и близких придворных Он всегда называл по имени и отчеству и никогда по фамилии, как это было принято при Дворе Его отца и как обыкновенно называл всех еще В. К. Владимир Александрович.



Утром при первой встрече Государь Александр III и Императрица, а также дети, всем «своим» подавали руку, до последнего молодого конвойного офицера. На встречах, при проводах, перед завтраком Государь и Императрица всегда обходили всех собравшихся и всем без исключения давали руку — обычай, который потом отчасти вывела Императрица Александра Федоровна, подававшая руку только избранным. Вообще при Дворе Александра III царила удивительная простота, и вежливость со всеми одинаково. Прислуга обожала Царя и Царицу, что тоже совершенно изменилось при Императрице Александре Федоровне, которую все очень боялись.



V



НА МАНЕВРАХ ПОД ИВАНГОРОДОМ



На второй день нашего путешествия поезд утром остановился где-то в поле, вблизи Ивангорода, там были приготовлены верховые лошади. Государь и Императрица сели на коней и, сопровождаемые всей свитой, тоже верхом, выехали на маневры. Подробностей этого дня я хорошо не помню, но помню, что завтрак был в поле, подан был без столов и накрыт a la fourchette на коврах, покрытых скатертями. К завтраку были приглашены все офицеры ближайших частей. Помню, что мы провели весь день, до темноты, верхом и вечером очень усталые прибыли на ночлег. Где он был, я не помню. Кажется, вторую ночь мы ночевали уже в Ивангороде.



Помню, что войска встречали Государя с очень большим воодушевлением и бесспорной любовью. Наблюдая за Государем в эти дни я заметил, что Он в сущности в душе был не военный и несомненно «игры в солдатики» не любил, но все же входил во все подробности, всем очень интересовался и не показывал вида, что Он устал или что все это Ему скучно, что Он делает это по обязанности. Верхом Он ездил по-домашнему, на специально выезжанных для него лошадях, очень покойных, на трензеле, а не на мундштуке. Тем не менее, благодаря Своей богатырской фигуре, Он перед войсками делал очень величественное впечатление. Одно, что мне казалось несколько своеобразным, это присутствие везде Императрицы, что придавало всему какой-то семейный характер и напоминало несколько пикник. Мне казалось, что это как-то умаляло воинский дух, столь важный для настроения войск. Насколько Государь понимал военное дело, я не знаю, но одно для меня было ясно, что маневры велись довольно беспорядочно и что командный состав был не на высоте. Так я припоминаю, что в одном месте мы видели застрявший на болотистых дорогах обоз, который не мог выбраться, что указывало на недостаточное знакомство начальников с местностью — обстоятельство, как мне кажется, недопустимое на маневрах в местности, которая должна была быть изучена до тонкости.



В другом месте кавалерийский полк потерял направление, о чем можно было судить по тому, что полк пустили в атаку прямо на Государя и Его свиту; полк неожиданно налетел карьером на Государя и чуть не смял нас и Государь едва успел с Императрицей и свитой на рысях оъехать в сторону; у военного министра Ванновского и у меня лошади закапризничали и мы чуть не были смяты атакующим полком и спаслись только тем, что попали в интервал между эскадронами. Наконец в третьем месте, где для разведки находился привязной воздушный шар, не действовал телефон с шара и последний не мог исполнить своей задачи.



Последний день маневров приходился на 30 августа, день именин Государя. Маневры должны были кончиться ночной атакой и штурмом одного из отдаленных фортов крепости, носившего название «форт Ванновский». Вечером после обеда мы выехали в нашем поезде на этот форт. Весь путь от Ивангорода до форта и сам форт были богато иллюминованы, а вокруг форта, расположенного на высоте, царила полная тьма, и где-то там в этой темноте были скрыты войска, кои должны были по сигнальной ракете произвести атаку и штурм. Для Государя на одном из валов форта была построена беседка, с которой Он должен был смотреть на маневр. Но здесь произошла неудача.



По приезде на форт Государь со свитой и командующим войсками Варшавского Округа ген. Гурко прошел в беседку. Гурко приказал пустить сигнальные ракеты, но приказание почему-то долго не исполнялось, и войска не двигались, выжидая условного сигнала. Оказалось, что забыли заготовить ракеты. Государь все ждал. Послали ординарца к войскам, но они где-то исчезали в темноте и видимо не могли добраться до войск. Я слышал, как Гурко «пушил» начальника артиллерии и приказал ему подать в отставку; но это не помогло, конечно, и минута для Гурко получилась очень неприятная. Наконец, кто-то догадался открыть с фронта артиллерийскую стрельбу и осветить местность прожекторами. Войска догадались и повели атаку. Однако вскоре произошла вторая неудача.



В этот день впервые крепостные орудия стреляли бездымным порохом. Я пошел посмотреть на стрельбу и вдруг, подходя к одной амбразуре, в которой усиленно стреляло крупное орудие, услышал раздирающий душу крик. В это время ко мне подошел В. К. Михаил Николаевич и со словами «Пойдемте посмотреть, там что-то случилось» повел меня к орудию. Когда мы подошли, из группы артиллеристов отделился Главн. Воен.-Мед. Инспектор Реммерт и доложил Вел. Князю, что у орудия вырвало замок и убило одного солдата. Подойдя к пострадавшему и в темноте ощупав его руку, я нашел биение пульса, несомненно он был жив, но в темноте ничего нельзя было разобрать.



В эту минуту к месту катастрофы подошел Государь с Императрицей и свитой и, узнав в чем дело, приказал дать фонари, но таковых не оказалось, тогда Государь сам, взяв с догоравшей иллюминации лампион, осветил раненого; последний лежал в луже крови без сознания, одна рука была вырвана в плече и висела на лоскутках мяса. Императрица вскрикнув со слезами бросилась на колени около раненого, взяла его голову, положила себе на колени; я потребовал у появившегося откуда-то фельдшера ножик, чтобы разрезать платье раненого; но в сумке фельдшера не оказалось ни ножа, ни перевязочных средств; кто-то дал мне перочиный ножик, и я при помощи Императрицы, поддерживавшей раненого, и при свете лампиона, который держал Государь, стал разрезать мундир солдата, приказав кому-то позвать из нашего поезда моего лекарского помощника Полякова с нашими перевязочными средствами. Поляков немедленно явился и мы с ним быстро перевязали раненого. Государь потребовал носилки, но и таковых не оказалось. Тогда где-то сняли дверь с петель, уложили раненого и генерал-адъютанты с Гр. Воронцовым во главе понесли на плечах несчастного солдата, по приказанию Государя, в Его поезд. В это время оказалось, что у других орудий ранено еще 4 человека и из них двое очень тяжело. Всех этих раненых уложили в пустой багажный вагон Императорского поезда, который и отошел к Ивангороду, где имелся военный госпиталь. Я поехал с ранеными.



С ужасом вспоминаю я и теперь, через 27 лет, этот переезд в 4—5 верст, показавшийся мне вечностью. Вокруг проходившего Царского поезда горела иллюминация и стояли подошедшие войска, а из вагона, в котором находились раненые, неслись раздирающие душу крики раненых, находившихся в травматическом бреду. Впечатление было очень тяжелое. Думаю, что крики доносились и до вагона Государя. В Ивангороде на платформе нас к счастью встретили носилки и мы отправили раненых на руках в госпиталь, а я с Реммертом в коляске поехали туда-же. Государь и Императрица уехали домой. Сильно сконфуженный П. С. Ванновский пожимал мне руки и горячо благодарил за оказанную помощь.



Госпиталь был расположен где-то лагерем в саду или парке за крепостью. Мы ехали с Реммертом в полной темноте по парку. Он стал упрекать меня, что во всей этой неприятной истории виноват я, доложив Государю, что первый пострадавший жив; если бы я промолчал, и подтвердил бы, что пострадавший умер, то Государь уехал бы и никакого шума не произошло бы. Я, возмущенный, ответил ему, что пока никогда мерзавцем не был и никогда не буду.



В госпитале я потребовал, чтобы раненых по очереди приносили в операционный шатер, дабы я мог подать им немедленную помощь. К великому неудовольствию Реммерта я заявил, что не уеду из госпиталя, пока не сделаю все нужное. К стыду военного ведомства и в госпитале не оказалось ни инструментов, ни перевязочных средств, ни хлороформа. Я принужден был вылущивать раздробленную руку одному из пострадавших и перевязать остальных при помощи своих инструментов и перевязочных средств, принесенных из Царского поезда. Работал я всю ночь и лишь под утро вернулся к себе. Полагаю, что Реммерт провел плохую ночь. Я думал, что его дни, как инспектора, сочтены. Но оказалось, что я ошибся. На другое утро я пошел к помещению Государя, думая, что меня может спросить Государь. Велико было мое удивление, когда я увидел выходящего от Государя Реммерта совершенно спокойного и уверенного. Было ясно, что он спасен. Вероятно его спасли В. К. Михаил Николаевич, креатурой которого он был, и военный министр.



Днем Государь с Императрицей посетили госпиталь, по которому я их провожал и доложил обо всем мною сделанном ночью. К сожалению два тяжело раненых уже умерли, а оперированный был в агонии, спасенными оказались только двое легко раненых. Потом я узнал, что Императрица вернулась ночью с форта вся в крови и в слезах, и что окровавленные Ее перчатки были переданы на хранение в Ивангородский собор. Государь об этом инциденте со мной больше никогда не говорил, а Императрица, недовольная Реммертом в 1900 г. во время нашей экспедиции в Китай, как-то сказала мне, «что же удивительного, что санитарное дело в армии поставлено плохо, ведь вы помните Ивангород, когда Реммерт обвинял вас в том, что вы не скрыли от Государя случившееся несчастие».



В последний день пребывания Государя в Ивангороде состоялся парад, на котором было собрано несколько корпусов. После этого мы уехали в Спалу.



VI



ОХОТЫ И ЖИЗНЬ В СПАЛЕ



История Спальских охот, по дошедшим до меня рассказам, следующая: по своим взглядам, по своему воспитанию и образованию, — по всей Своей натуре Государь Александр III не был создан, чтобы быть монархом. Как известно, вследствие смерти своего старшего брата Николая Александровича, Он унаследовал престол своих предков случайно.



Человек Он был глубоко верующий и религиозный, верил в то, что Он помазанник Божий, что Его судьба — царствовать предопределена Богом, и Он принял Свою Богом предопределенную судьбу покорно, всецело подчиняясь всем ее тяготам, и с удивительной, редкой добросовестностью и честностью исполнял все Свои обязанности царя-самодержца. Обязанности эти требовали громадной, почти сверхчеловеческой работы, которой не соответствовали ни Его способности, ни Его познания, ни Его здоровье, но Он работал не покладая рук, до самой Своей смерти, работал так, как редко кто другой. Эта неустанная, непосильная работа Его очень утомляла, и Он позволял Себе около одного месяца в году отдохнуть и жить так как Ему хотелось. Он любил тишину, уединение, простоту обстановки, семейный очаг и природу, вот почему Он так любил уединение в Гатчине. Но близость Гатчины к столице и необходимость продолжать там занятия государственными делами не удовлетворяли Его, Он искал хотя-бы временного уединения вдали от государственного колеса и возможности жить, как простой смертный. Он уезжал на время, еще будучи наследником, в Гапсаль, в финляндские шхеры, в Данию и, наконец, в Спалу. Как мне говорили, еще наследником, Он как-то возымел мысль провести осень в совершенно неустроенном Своем поместье Спала, расположенном среди богатых лесов княжества Ловичевского. Он поселился там в первый Свой приезд с женой и несколькими самыми близкими лицами свиты в маленьком, почти крестьянском домике. Там оказалась хорошая охота на оленей, и Он заинтересовался ею. Однако правильной охоты и умелых для нее людей там не было, и Цесаревич обратился за советом и помощью к местному жителю, большому любителю и знатоку охоты, к какому-то католическому ксендзу.



Ксендз этот, фамилию которого я забыл, оказался очень симпатичным человеком, устраивал охоты, руководил ими и стал близким человеком к Цесаревичу, а потом Государю. Государь строго говоря не был завзятым охотником, но любил природу, простую обстановку на охоте и «охотничье хозяйство», т. е., любил сбережение дичи, накапливание и разведение ее, строгое соблюдение охотничьих законов и т. п. Спала Ему полюбилась, ибо Он там действительно отдыхал и жил так, как Он любил жить. По восшествии на престол Государь пожелал привести Спальские леса в полный порядок, приказал выстроить там более удобный охотничий дом и стал ездить туда через год осенью. Постепенно в Спале образовалось правильное охотничье хозяйство и Спала сделалась одним из наиболее богатых и благоустроенных охотничьих угодий всей Европы. Так создался при Дворе Александра III обычай через год проводить осень на отдыхе в Спале и охотиться на оленей только в сообществе самых близких лиц свиты и редких гостей.



Царская усадьба «Спала» расположена на открытой площадке среди старого соснового леса, на берегу реки, если не ошибаюсь, Равки, той самой на которой происходили в 1814/15 гг. знаменитые кровопролитные бои под Варшавой. Жилой или охотничий дом, двухэтажный, деревянный на каменном фундаменте, очень простой и скромный в стиле помещичьего дома или, вернее, без всякого стиля. Во втором этаже расположены комнаты Царской Семьи, в нижнем — комнаты для свиты и гостей. Стены внутри оштукатурены и выкрашены белой краской. Так было по крайней мере в 1892 г. Единственная более роскошная комната, это большая и красивая столовая в пристройке. Обстановка самая простая и скромная, обыкновенная помещичья. С одной стороны небольшой, довольно запущенный садик. Перед домом красивая лужайка. Кроме жилого дома еще несколько деревянных домиков для служащих, домик управляющего графа Велепольского, конюшни и другие хозяйственные постройки — в сущности хорошо содержимая помещичья усадьба средней руки.



Вокруг усадьбы бесконечные леса с образцово устроенным лесным хозяйством. Среди этих лесов несколько деревень, окруженных крестьянскими полями. Образцовое охотничье хозяйство с подкармливанием дичи. Масса лесников, лесничих и егерей всех рангов — организована охота на немецкий лад, так, как в восточной Пруссии. Главная дичь — благородный олень, частью местный, частью приходящий сюда на кормежку из соседних германских лесов и даже с Карпат. Много — серн, местами не мало кабанов. Попадаются лисы, а в некоторых участках есть и перотетерева и канадские индейки. Для подкорма оленей скупается у крестьян масса картофеля.



Оленей очень много; встречаются стада (Rudel) по несколько десятков штук, есть редкие экземпляры стариков с чудными рогами. Оленьих маток и коз бить строго воспрещается. Бьют только козлов и оленей с рогами в 8 концов и, как исключение, в 6 концов, (6-ender); если они уже достаточно зрелы (jagdbar*). Меня предупредили, что Государь очень не любит, если по ошибке кто-либо стреляет по молодым оленям и козам, не говоря уже об оленьих матках. Есть парк с кабанами, в котором устраивается один раз облава, но Государь на этой охоте никогда не участвует, считая ее бойней.



Охотятся здесь двояким образом: (нрзб.) и облава. Самая интересная это «purschen» или охота с подъезда во время драки самцов или рева. На эту охоту ездят только Государь и В. К. Владимир Александрович. Состоит она в том, что на самой ранней, утренней заре выслушивают рев оленей. В экипаже едут «на рев», затем в бинокль высматривают ревущего оленя или бой между ними. Обычно ревущий олень стоит на открытом месте, на таких-же местах происходят и драки между двумя самцами. Заметив место, начинают объезжать оленя в экипаже концентрическими кругами, постепенно и незаметно приближаясь к нему. Выбрав хорошее место, оленя бьют на довольно большом расстоянии. Охота эта трудная и требует хорошей меткой стрельбы. Другая охота — облавой с загонщиками, ничего особенного не представляет. В начале загона разрешается бить только оленей, в конце загона — и козлов. Лисицу разрешается бить во всякое время.



День в Спале проходил следующим образом: выезд на охоту часов в 8 утра. Все мы собирались уже готовыми у крыльца жилого дома. Государь выходил ровно в назначенное время, обходил всех, со всеми здоровался и выезжал обыкновенно с В. К. Владимиром Александровичем в Своем шарабане, запряженном парой крупных (нрзб.) в французской почтовой упряжи с почтальоном-французом на козлах. Затем приглашенные ехали попарно в колясках, запряженных польскими почтовыми лошадьми, четверкой цугом, с почтальонами, одетыми в свою почтовую форму, в высоких клеенчатых шляпах. При выезде почтальоны трубили. По приезде на место все одинаково тянули жребий, получали по плану охотничьего участка данного дня и становились на свои места. С одного круга на другой переезжали на экипажах, что было очень легко ввиду хороших дорог и отлично содержимых просек. Распоряжался охотой управляющий граф Велепольский, сам очень редко стрелявший. Около 12—1 час. собирались в назначенном месте, где подавался в палатке завтрак или ранний обед из 4-х блюд с супом. К завтраку обыкновенно приезжали Императрица с В. Княжной Ксенией Александровной и фрейлинами графинями Кутузовыми. После завтрака охота продолжалась до темноты, значит часов до 6. Дамы оставались на охоте и становились на номера с кем-нибудь из мужчин по выбору. Императрица обыкновенно становилась или усаживалась на номере В. А. Шереметьева, В. Кн. Ксения Александровна — на номере Цесаревича. Государь стоял на номере почти всегда один. При возвращении, когда бывало уже темно, дорогу освещали егеря верхом с факелами в руках, почтальоны трубили; это освещение придавало возвращению характер чего-то феерического и было очень живописно.



По возвращении мы переодевались и собирались к обеду в большой столовой, стены которой были все увешаны трофеями охоты — оленьими рогами, под которыми была написана фамилия лица, взявшего оленя. В этой коллекции были чудные экземпляры. Обедали все, кроме Государя, в штатских сюртуках, Государь приходил к обеду в Своей охотничьей блузе или в тужурке. Характерно для этикета при Дворе Александра III было то, что Государь всегда сидел на главном месте в конце стола, где обычно сидит хозяйка, по правую сторону сидела Императрица, по левую Ксения Александровна; в экипаже Он тоже всегда занимал место направо, а Императрица налево. Это показывало, что Государь был Государем и для Императрицы. Обычай этот изменился при Николае II, который в экипаже уступал первое место направо Императрице, как даме.



Во время обеда играл на дворе, под открытым окном столовой, военный оркестр одного из полков, расположенных в окрестностях. Музыканты получали угощение от Двора, вероятно, и деньги. Уходя из столовой, Государь через окно всегда благодарил музыкантов. Когда военного оркестра не было, играл хор австрийских музыкантов, специально приглашенный для этой цели. После обеда все выходили на площадку перед крыльцом дома для осмотра при свете факелов убитой за день дичи, живописно расположенной на лужайке; к каждому зверю была привязана дощечка с фамилией охотника, взявшего этого зверя; это — так называемые в Германии «Strecke». Во время осмотра австрийцы играли фанфары. Церемониал этот продолжался 10—15 минут. После этого все лица свиты шли в приемные комнаты Императрицы и проводили там вечер.



В первый день, не получив приглашения на вечер и не зная, следует-ли ожидать такого приглашения, я спросил Зичи, бывал ли Гирш на этих вечерах. Он ответил, что Гирш и он на вечера не приглашались и проводили обыкновенно вечера одни, что бывало довольно скучно. Я решил, что это вероятно слишком большая скромность со стороны Гирша и по-моему, недостойная врача, а поэтому, считая себя приглашенным гостем на охоты, как и другие, пошел со всеми к Императрице. Как я и ожидал, Императрица, увидев меня, спросила, играю ли я на биллиарде и, получив утвердительный ответ, пригласила меня принять участие в партии «a’ la guerre»*, в которой и Она участвовала. После первой партии, в которой я оказался лучшим игроком, в биллиардную пришел Граф Воронцов и передал мне приглашение Государя играть с Ним в винт, если я вообще играю. Я предупредил, что играю плохо, но игру знаю, попросил Императрицу разрешения отказаться от игры в биллиард и, получив таковое, пошел к игорному столу. Государь успокоил меня тем, что и Он сам играет плохо, и добавил: «по крайней мере вам будет вечером не так скучно у меня». Партию Государя составляли В. К. Владимир Александрович, Граф Воронцов, ген. Рихтер и я. Играли с выходящим при покупке 8 карт, с винтящими коронками; ставки я не помню, но для меня игра была крупная, так как при несчастии можно было проиграть 200—300 рублей, но делать было нечего. Как оказалось, Государь играл Сам через вечер и через вечер после «Strecke» уходил к себе и работал до поздней ночи, так как в эти дни приезжал фельдъегерь с бумагами. В те дни, когда Государь отсутствовал, мы играли вчетвером. Таким образом до возвращения в Гатчину я остался постоянным партнером Государя. В. К. Владимир Александрович и граф Воронцов играли отлично, ген. Рихтер очень недурно, я плохо, а Государь очень плохо и рискованно. Проигрывал больше всех Государь, потом я. Когда мне приходилось играть с Государем, мы ставили неимоверные штрафы, но Он играл очень спокойно и никогда не сердился за ошибки партнеров. В конце вечера денег не платили, а ген. Рихтер записывал результаты в книжку, которую он называл «мерзавка», при чем расчет должен был произойти при возвращении в Гатчину. Хотя я играл плохо и мне порядочно доставалось от Великого Князя и графа Воронцова, которые играли очень скупо и осторожно, мне все-же очень везло и в конце концов я проиграл только 150 рублей за все время, которые мне пришлось уплатить Государю, когда мы подъехали к Гатчине. За нашим карточным столом всегда сидел до 10 часов Граф Велепольский, которого Государь называл (нрзб.) и с которым, в виде исключения, как с поляком, всегда говорил по-французски. Гр. Велепольский, как он мне раз сказал, очень ценил это внимание Государя, так как поляки, как известно, очень не любили и старались не говорить по-русски. Известно, что Государь не любил поляков: но считая Велепольского Своим гостем, желал быть и был с ним особенно внимателен и любезен.



Генерала Рихтера, которого все называли Оттон Борисовичем, Государь и Великий Князь всегда называли почему-то Дмитрием Борисовичем. Я как-то позволил себе спросить Государя, почему Он так называет Рихтера. Государь ответил мне следующее: «Вы знаете, вероятно, что Дмитрий Борисович был воспитателем моим и моих старших братьев, кроме Сергея и Павла. Мы с братьями очень не любили немцев и были недовольны назначением его нашим воспитателем и не хотели называть его Оттон. Тогда мы спросили его, нет ли у него, как у лютеранина, другого, более русского имени. Оказалось, что его звали и Дмитрием. Мы попросили разрешения у него, называть его Дмитрием Борисовичем. Он разрешил, и вот мы, братья, с детства так и зовем его».



Около 11—11? часов партия заканчивалась и все расходились, так как утром нас будили уже в 7 часов.



По воскресеньям утром до завтрака на охоту не выезжали, а все шли к обедне, которая служилась в походной церкви, помещавшейся в палатке; пели, и очень хорошо, конвойные казаки Шереметева, чем он очень гордился. Обедня начиналась в 11 часов и кончалась ровно в 12. В эти дни Государь и все мы бывали в военной форме — в сюртуках без оружия: в той-же форме по воскресеньям и обедали. После раннего завтрака в 12 часов выезжали на охоту, но в эти дни охоты назначались в худших участках и Государь иногда на эти воскресные охоты не ездил, но любил, чтобы другие ездили. В одно из воскресений назначалась охота на кабанов в огороженном парке на заграничный лад. В сущности это была не охота, а только стрельба и довольно трудная; Государь допускал эту охоту, но Сам в ней не участвовал, так как зверь был в ограде, а Он не хотел стрелять по зверю, который был лишен возможности уйти.



Для Императрицы, бывшей отличной и смелой наездницей, раза два устраивались охоты на оленя верхом с гончими, на французский лад — «chasse a cours», но в этих охотах, кроме Императрицы, участвовали только трое: Кн. Д. Б. Голицын, В. Л. Шереметев и Граф Берг. Мне говорили, что охоты эти бывали очень живописно обставлены и велись в строго французском классическом стиле; кавалеры скакали даже в красных фраках. Сколько я знаю, кроме участников, этих охот никто не видел. Мне казалось, что Государь доставлял это удовольствие Императрице, но не особенно ему сочувствовал.



Из гостей, кроме уже указанных лиц, в Спалу в 1892 г. были приглашены: В. К. Алексей Александрович, Принц Альберт Альтенбургский, генерал-адъютант германского Императора фон-Вердер, Барон В. Б. Фредерикс — тогда управляющий конюшенной частью, Кн. Д. Б. Голицын — начальник императорской охоты в Гатчине, флиг.-ад. В. Л. Шереметев — командир конвоя, Граф Берг — племянник покойного фельдмаршала и большой спортсмен, Кн. В. С. Кочубей — адъютант Цесаревича, прибывший только под конец, и Граф Велепольский — племянник управляющего Княжеством Ловичевским.



На всех охотах присутствовал приехавший с нами придворный художник Зичи, известный автор иллюстраций к Лермонтовскому «Демону». Зичи перешел к Государю Александру III, так сказать, по наследству, от Александра II, которому он сопутствовал во всех путешествиях и на охотах. Зичи зарисовывал в альбом разные интересные эпизоды охот и потом исполнял эти рисунки акварелью, собиравшиеся в отдельные альбомы по годам. Иногда он позволял себе изображать и комические моменты на охотах в виде каррикатур, не особенно злых, и снабжать их подписями, не лишенными шуток и острот, но никто, конечно, на эти каррикатуры и остроты не обижался. Таких альбомов в Спале хранилось несколько, и очень жаль, если они пропали, ибо помимо художественной ценности они представляли и большой исторический интерес. Из работ Зичи времен Александра II большая коллекция его акварелей и карикатур карандашом хранилась в Гатчинском Дворце и украшала собой стены так называемого арсенального зала. Кстати сказать, одно время Зичи был очень популярен в России, благодаря его всем известной гравюре «Искушение Тамары», но, ближе ознакомившись с ним и имев случай видеть много его этюдов, рисунков и акварелей, я не находил, чтобы это был выдающийся талант; он был бойкий иллюстратор и только. Самые лучшие его вещи оставались неизвестными публике, кроме любителей, так как они касались самой необузданной эротики.



Известно, что Государь Александр III очень не любил Императора Вильгельма II и вообще немцев; говорили, что Германский Император, бывший большим любителем охоты, на все лады напрашивался на приглашение в Спалу, но такового никогда не получил. Тем более казалось странным присутствие в Спале, в интимном кругу приближенных Государя, двух германских генералов — Принца Альтенбургского и Вердера, но это имело свои причины.



Принц Альберт Альтенбургский, которого в Царской Семье все звали просто «Albert», был довольно оригинальной и в своем роде типичной личностью. Он происходил из бедного германского княжеского рода, кажется, в молодости служил в германской армии, был конечно кавалерист и завзятый спортсмен, жил не по средствам и разорился. Он однако нашел выход и, благодаря своему родству с Русской Царской Семьей чрез. Вел. Кн. Александру Иосифовну, тоже происходившую из Альтенбургского дома (жена В. К. Константина Николаевича), перешел на службу в Россию и командовал одним из кавалерийских полков в Варшаве, вероятно при Александре II. Однако долги его росли, а две девочки, оставшиеся на его руках после смерти его жены, были без присмотра. Тогда он женился на уже не молодой, но очень богатой Принцессе Елене Георгиевне Мекленбургской, дочери В. К. Екатерины Михайловны, и снова вернулся на службу в германскую армию. Он был действительно страстный и ненасытный охотник, кутила, весельчак, остряк, хороший остроумный рассказчик и несколько «шутоват». Сколько я наблюдал, Царская Семья, особенно Государь, не особенно его уважали, но его приглашали, как родственника и весельчака, бывшего «le bout en train»* всего общества в Спале. Он смешил всех, изображая из себя «l’enfant terrible»**, хотя ему было уже под 60, но в сущности хорошо кушал, хорошо пил и стрелял в свое удовольствие, не гнушаясь подчас насмешками над собой за свою жадность и иногда некорректность на охоте — он не мог удержаться от выстрела, когда видел дичь, даже на чужом номере, и иногда бил, как бы по ошибке, маток, несмотря на запрещение, за что Великие Князья звали его «шкурятником», но он только отшучивался и балаганил. Думаю, что он встречал поддержку больше у дам, которых смешил и веселил, а Государь относился к нему не без иронии и не особенно его долюбливал, уже за то, что он был немец. В сущности это был тип интернационального жуира «sans foi ui loi»*, который всю жизнь охотился на чужих, но богатых охотах и за это забавлял хозяев и гостей. Так на него все и смотрели.



Генерал Вердер, будучи свитским генералом при старом Императоре Вильгельме, состоял много лет прикомандированным к Особе Императора Александра II, на правах Его друга постоянно жил в то время при русском Дворе, сделавшись там своим человеком. Государь Александр III приглашал его в Спалу в память Отца и пользуясь близостью Спалы к Берлину. Может быть, что Вердер имел и секретную дипломатическую миссию служить чем-то вроде trait d’union между Государем и германским Двором, сильно искавшим возможности сближения с Двором русским; может быть, Государь, приезжая почти на границу Германии, считал нужным выказать какую-либо любезность Императору Вильгельму, но предпочитал иметь дело с человеком, которого он хорошо знал и потому приглашал Вердера.



Вердер был типичный, сухой, чванливый пруссак, очень мало симпатичный. Охоты он не любил, очень плохо и неохотно стрелял и ездил на охоту только pro forma. После ранения лейб-хирургом Гиршем он почему-то боялся и меня и очень бывал озабочен, когда ему приходилось стоять на номере рядом со мной, что служило не раз темой для карикатур и острот Зичи. Если Вердер был умен, то он во всяком случае скрывал свой ум. При Николае II, ген. Вердер был короткое время послом в Петербурге; он был назначен на этот пост вероятно потому, что хорошо знал все общество в Петербурге и был близок ко Двору, но вскоре заслужил за что-то неудовольствие Императора Вильгельма и был отозван.



В сущности казалось, что оба представителя Германии чувствовали себя при Дворе Александра III не особенно «в своей тарелке», хотя Государь был с ними, конечно, изысканно любезен, но... не без доли иронии.



Полагаю, что положение Вердера в Спале в этом году было не из особенно приятных, так как именно в этом году осенью произошел один очень «неудобный» инцидент с германским офицером, состоявшим на службе в нашей армии. Известно, что отношения между старым Императором Вильгельмом и Александром II были очень дружественные; дружба эта, между прочим, выражалась тем, что помимо военных агентов при Государе состоял германский генерал-адъютант, и при Вильгельме — русский. Кроме того, Вильгельм I выхлопотал согласие Александра II на прикомандирование к русской армии 2—3 германских офицеров. Предполагалось, что оба Государства живут между собой в такой дружбе, что германские офицеры среди нашей армии не могут быть опасны. Это было странно, но это было так.



Один из этих офицеров, граф Пфель, участвовал с нашими войсками в боях на Дунае и под Плевной и «за отличие» был переведен Александром II в Преображенский полк, где я с ним вместе служил. Пфель довольно свободно говорил по-русски, был принят обществом офицеров, как товарищ, со многими был на «ты», командовал ротой и даже батальоном, носил форму Преображенского полка и под конец состоял в чине полковника. Находился он на русской службе лет 12 и ясно, что тайн для графа Пфеля в Петербурге не было, он знал о русской армии все, что знали наши офицеры, вероятно даже больше, чем они, и был постоянно в переписке с Германией.



Приблизительно в 1890 или 1891 г. Пфель уехал в отпуск в Германию и больше не вернулся, а осенью 1892 г., когда Государь был на маневрах в Польше, в Берлине появилась книга Пфеля о русской армии с неособенно лестными отзывами о ней. Эту книгу граф Пфель, как я слышал, имел наглость прислать даже кому-то в Петербурге; читал ее Государь и Наследник, бывший однополчанин Пфеля. Говорили, что за эту услугу Vaterland’у* Пфель получил какую-то высокую должность в германском главном штабе. До приезда Вердера, еще на маневрах, при Дворе много говорили об этом более чем некрасивом и бесстыдном поступке германского офицера, который в форме русского полковника гвардии несомненно почти открыто занимался шпионством. Своеобразная этика у германского офицерства. Конечно с приездом Вердера открыто говорить о Пфеле перестали, но он не мог не знать, что эту книгу читал Государь и многие другие; надо было удивляться, что Вердер при всем этом принял приглашение в этом году. Надо однако здесь-же добавить, что после этого случая, бывшего последствием симпатий Александра II к Германии, а вернее — к Императору Вильгельму I, Государь Александр III раз навсегда прекратил прием германских офицеров на русскую службу. Вот пример какими способами пользовались немцы, чтобы готовиться к войне с Россией, которая вспыхнула через 22 года...



Об остальных гостях я скажу в другом месте.



Как я имел случай наблюдать не раз, Государь Александр III не любил и не признавал мод, особенно иностранных, и разных переодеваний в специально спортивные костюмы на английский лад. Дома он обычно ходил в генеральской «тужурке» (так называвшееся «укороченное пальто»), на охоту он выезжал в удобной и очень простой блузе из английской материи, на голове носил шотландскую шапочку, а зимой — форменную офицерскую барашковую шапку, только без орла и галунов. Это пристрастие Государя к головным уборам без козырька было его оригинальностью, поэтому в его царствование и были введены в армии «бескозырки» и круглые барашковые шапки. Вред от отсутствия защиты глаз козырьком и затруднение стрелять в таком головном уборе, особенно против солнца, он почему-то упорно отрицал. Помню, что в маленькой очень низкой столовой в Гатчине над столом в потолке помещалась очень яркая электрическая лампа без абажура, которую в темные зимние дни зажигали уже за завтраком, и от нее очень рябило в глазах; Императрица как-то при мне жаловалась на неприятный, яркий свет этой лампы; я позволил себе выразить мое предположение, что такой свет вреден для глаз; Государь ответил мне, что это предубеждение, будто яркий свет вреден для глаз; «орел всегда смотрит прямо на солнце, не боится света, не портит себе глаз и обладает особенно острым зрением», сказал он мне, «вот почему я не согласен, что бескозырки и шапки вредны солдатам, о чем мне постоянно твердят». Это была его предвзятая точка зрения, оспаривать которую было бесцельно, ибо он непоколебимо стоял на своем и доказывал свою убежденность на самом себе. Так-же одевался на охоты и Наследник, только вместо шотландской, он носил шапку вроде военной. Очень просто одевались на охоты и все лица свиты, а граф Воронцов даже щеголял поношенностью своего костюма; элегантно, по-модному, на немецко-английский лад одевались Вел. Князья Владимир и Алексей, а так-же принц Альберт, причем Государь всегда с улыбкой посматривал на их костюмы.



Не любил Государь и активного участия дам на охоте и дамских охотничьих костюмов. Сужу об этом потому, что Государь, показывая мне сам один из альбомов Зичи, того года, в котором на охотах принимала участие Вел. Княгиня Мария Павловна, остановил мое внимание на рисунке, изображавшем Вел. Княгиню в короткой юбке и тирольской шляпе, и с усмешкой добавил: «а вы видели, как она нарядилась».



Говорили, что Государю настолько не нравились костюмы Великой Княгини и то, что она стреляла, что Он перестал приглашать ее в Спалу, почему в этом году Вел. Князь и был в Спале без жены. Думаю, что не симпатизировал Государь В. К. Марии Павловне больше потому, что она была немка и за ее склонность к Германии. Впрочем, это только мое предположение.



Как я уже сказал, Государь в душе не был охотник, но любил охоту на оленя с подъезда («Purschen»), как я не раз от него слышал, главным образом потому, что на этой охоте при восходе солнца он мог любоваться чудными картинами природы. На облавах он даже не всегда стрелял и я видел не раз, как он, стоя на номере, вырезал ножом фигуры и вензеля в коре деревьев и пропускал зверя без выстрела, только любуясь на него, как на картину. Зато он строго следил, чтобы другие не били молодых зверей и особенно маток, и, как говорили, иногда бывал неприятен, когда по горячке отступали от принятых правил или ему мешали. Помню, как он несколько дней оставался без выстрела и становился нетерпеливым; наконец, на одном из загонов я стоял на номере рядом с ним и видел как на него вышел чудный, старый олень, но зверь шел между деревьями, Государь поднял ружье и выжидал пока олень выйдет на чистое место, но в момент, когда зверь приблизился к поляне, на соседнем номере с другой стороны кто-то громко чихнул — олень круто повернулся и бросился в чащу. Это был единственный раз, что я видел, как Государь рассердился, и я услышал, как он громко крикнул ген. Черевину: «Петр Александрович! С насморком на охоту не ездят, а остаются дома...»



В другой раз я стоял рядом с Цесаревичем; на меня вышло два оленя — старый и молодой, я выбрал, конечно, старика, прицелился, но в момент выстрела, звери что-то почуяли и повернули, я выстрелил второпях, ошибся между деревьями и положил молодого; загонщики вытащили оленя на номере Цесаревича. Вскоре я услышал, как Государь, проходя по линии стрелков и увидев молодого оленя на номере Наследника, стал его упрекать довольно резко за такой непозволительный промах, и как Наследник чуть не со слезами в голосе спешил уверить отца, что это промах не его, а соседа. Мне стало очень неловко, я пошел навстречу Государю и извинился. «Ну вам, как новичку, это на первый раз прощается, сказал мне Государь улыбаясь, но впредь, я надеюсь, вы горячиться не будете. Тем не менее вечером мы найдем вам наказание».



Мне очень везло и я взял в этот день еще одного, на этот раз чудного по рогам, старого зверя, одного из лучших за все охоты.



За обедом в Спале существовал обычай, что убивший в данный день оленя, должен был стоя и поклонившись Государю выпить до дна кубок шампанского, вмещавший ? бутылки вина, который Государь наливал сам и посылал «виновнику торжества». Старикам, которым вино было вредно, Государь наливал кубок далеко не полным. В этот день, когда я по ошибке убил молодого оленя и старого, Государь прислал мне кубок два раза, сказав, что это в наказание за промах. Я благополучно исполнил приказание, хотя не без страха, и в этот вечер с успехом играл с Государем в винт. Государь с улыбкой заметил, что я приношу ему двойной убыток — бью молодую дичь и опорожняю его погреб.



Кстати сказать, во время болезни Государя распустили сказку, будто Государь очень любил кушать и злоупотреблял вином, чем и стремились объяснить его болезнь. Должен сказать, что это совершенная неправда. Государь не был гастрономом, как его братья, и, как многие очень полные люди, для своего роста кушал скорее мало, никогда не придавая еде особенное значение; пил ли он водку за закуской — не помню, кажется нет, а если и пил, то никак не больше одной маленькой чарочки; за столом он пил больше квас, вина почти не пил, а если пил, то свой любимый напиток — русский квас пополам с шампанским и то очень умеренно; вечером ему подавали всегда графин замороженной воды, и он пил такой ледяной воды действительно очень много, всегда жалуясь на неутолимую жажду. Вообще Государь вел очень умеренный образ жизни и если чем-либо себе вредил, то это непосильной работой в ущерб сну.



В Спале Государь отдыхал; о делах и политике было принято не говорить, но, как я уже сказал, через день приезжал фельдъегерь с бумагами и в эти дни Государь и в Спале работал до глубокой ночи. О. Б. Рихтер говорил мне, что Государь поразительно добросовестно относится к делам, и как-то раз показал мне толстый портфель, который Государь в дни отъезда фельдъегерей присылал ему с готовыми резолюциями. «За много лет, что я управляю комиссией прошений на Высочайшее имя, говорил мне Рихтер, я не помню случая, чтобы посланный мною Государю с вечера портфель с бумагами не был возвращен мне на следующее утро с исполненными делами».



Должен сознаться, что жизнь в Спале однообразна и монотонна и давала мало пищи уму, но зато, при отличном воздухе в сосновом лесу и обычно отличной погоде в сентябре, отдых действительно был полный, причем мы весь день проводили на воздухе, хотя без достаточного движения, ибо почти не приходилось ходить. Богатейшая-же по количеству дичи и организации охота для любителей таковой исключала скуку, а редкая любезность и гостеприимство Августейших хозяев были причиной полного отсутствия всякой натянутости.



Как врачу, мне в Спале почти не приходилось функционировать, причем и в этом отношении сказывалась безграничная любезность и деликатность Государя. Как-то нездоровой почувствовала себя Вел. Княжна Ксения Александровна.



Государь до выезда на охоту послал за мной и приказал, осмотрев Вел. Княжну, доложить ему о состоянии ее здоровья. Я исполнил поручение; ничего серьезного не было, но я тем не менее предложил остаться дома и не ехать на охоту. «Что за пустяки, сказал Государь, поезжайте, если вы понадобитесь, то за вами пришлют, пропускать хороший день охоты не вижу причины. Я взял вас сюда для того, чтобы вы отдохнули, а не для того, чтобы ходить за больными».



Другой раз я перенес несколько неприятных минут, благодаря мало остроумной интриге одного коллеги и мало доброжелательного отношения ко мне графа Воронцова. Расскажу этот инцидент, так как он хорошо рисует характер Государя. Как-то легко заболел ген. Рихтер, всегда страдавший старческим хроническим бронхитом, и не выехал на охоту. Рихтер лечился гомеопатами и нашу науку не признавал, поэтому я не мог предложить ему свои услуги и пошел просто навестить его, при этом я убедился, что заболевание самое безобидное, о чем и доложил Государю.



На третий день болезни Рихтера совершенно неожиданно для меня в Спале появился Алышевский, приехавший якобы для того, чтобы доложить Государю о состоянии болезни Вел. Кн. Георгия Александровича, лечением которого он руководил. Перед обедом я зашел к Рихтеру, которого нашел почти здоровым, и, выходя от него, встретил гр. Воронцова и Алышевского, шедших к нему. Дождавшись в коридоре Алышевского, я спросил его, как он нашел генерала? Он ответил, что нашел у Рихтера воспаление легких, считает положение очень опасным и не отвечает за следующий день. Я попытался возражать, указав, что температура нормальная и что самочувствие отличное. Но Алышевский, известный своей невоспитанностью и грубостью, ответил, что я, как хирург, видимо ничего не понимаю в болезнях легких и ушел, добавив, что он сегодня вечером уезжает.



После обеда я видел, как гр. Воронцов и Алышевский вошли в кабинет к Государю и, пробыв там недолго, ушли. После этого Государь вышел в гостиную и спросил меня, что с Рихтером? Я ответил, что генерал завтра собирается, с моего согласия, выехать на охоту. «Как же Алышевский только что сказал мне, что у Рихтера воспаление легких и что он считает его положение очень опасным». Я объяснил, что остаюсь при своем мнении и что опасения Алышевского мне непонятны. Государь улыбнулся и спросил: «Хорошо, вы мне отвечаете за Рихтера?» «Отвечаю, В. В.» — ответил я. Вскоре меня позвала Императрица и сделала мне те-же вопросы. Я объяснил то же, но Она видимо не успокоилась. Я совершенно не понимал поведение Алышевского и цель всей этой комедии — ошибаться он не мог, но для чего-же он все это выдумал? Думаю, что это была чья-то попытка «подставить мне ножку». Должен признаться, что эту ночь я провел тем не менее в тревоге. Рано утром я пошел не без некоторого страха к Рихтеру и застал его на ногах — он собирался ехать на охоту. Когда Государь, выйдя на крыльцо, чтобы садиться в экипаж, увидел Рихтера, который заявил ему, что он совершенно поправился, он только многозначительно посмотрел на меня, но ничего не сказал. Этим инцидент и закончился, но никто со мной больше о нем не говорил. Меня удивило, что ни единого слова ни вечером, ни на другое утро не сказал мне гр. Воронцов. От всяких заключений я воздерживаюсь, но напомню, что Алышевский был домашний врач и близкий человек гр. Воронцова, что он был ученик С. П. Боткина и самый ярый враг так называемой немецкой партии, о чем я говорил в начале этих воспоминаний.



В конце пребывания Государя в Спале в одно из воскресений охота была отменена и все загонщики — крестьяне соседних деревень — в числе нескольких сотен человек с их женами были приглашены на угощение в усадьбу. На площадке перед домом были накрыты длинные столы, уставленные яствами, Государь с Императрицей обходил гостей, долго дружески с ними беседовал и благодарил за оказанные ими во время охоты услуги.



В конце сентября мы переехали из Спалы в Скерневицы, где дня 3—4 происходили охоты на зайцев, коз и фазанов. Охоты эти были действительно выдающиеся по количеству дичи, припоминаю, что в один из этих дней было взято больше тысячи штук дичи, из числа коей около 500 зайцев.



В Скерневицы приезжали П. С. Ванновский, генерал Гурко с супругой и другие лица из Варшавы на большой обед. Около 1 октября мы через Варшаву, где Государь на вокзале принял представителей варшавской администрации и польской знати, вернулись в Гатчину, а я отпущен был в Петербург к своей обычной деятельности.



VII



ГАТЧИНА



Всю позднюю осень и первую половину зимы Государь с Семьей обычно проводил в Гатчине, а к новому году переезжал в Петербург в Аничков Дворец, посещая Зимний Дворец лишь в дни выходов, балов и торжественных приемов.



Зимой 1892/93 г. меня несколько раз приглашали в Гатчину по разным случаям и не раз оставляли к завтраку; два раза я был приглашен туда на охоту и бывал там с поздравлением в дни семейных праздников, хотя никакого служебного положения при Дворе не занимал; при этом я имел возможность ближе ознакомиться с жизнью Царской Семьи в Гатчине.



Известно, что Государь Александр III и Императрица Мария Федоровна почему-то любили для жилья маленькие и низенькие комнаты, а большими пользовались только для официальных приемов. Так в Гатчинском Дворце Царская Семья занимала в «арсенальном каре» так называемый антресоль, помещение между нижним этажом и бельэтажем. Комнаты там были расположены подряд вдоль узкого, низкого и полутемного коридора и выходили окнами частью в парк, частью на большой двор. Сами комнаты были маленькие, как коробки, и очень низкие, я думаю, не выше 3? аршин. Из комнат, которые я знал, могу назвать очень небольшую столовую, служившую одновременно и приемной, налево — рабочий кабинет Государя, направо — гостиная, она-же и кабинет Императрицы, всегда наполненная чудными цветами, и за ней спальня; в остальных комнатах помещались дети. В этом помещении происходили семейные завтраки и Императрица принимала только самых интимных посетителей, официальные приемы происходили в нижнем этаже. Где официально принимал Государь, я не знаю, но работал он в своем маленьком кабинете в антресоле.



Из придворных и свиты, кроме фрейлин графинь Кутузовых и Е. С. Озеровой, в Гатчине постоянно жили только ген.-ад. Черевин (дежурный генерал и по этой должности начальник охраны), его помощник ген. П. П. Гессе, командир сводного гвардейского полка фл. — ад. С. С. Озеров, другие чины охраны, Г. И. Гирш и воспитатели Августейших детей. Даже Гофмаршал бывал наездами. Кроме того в «Егерской слободе» зимой жил начальник Императорской Охоты ген.-ад. Д. Б. Голицын с семьей и ловчий Государя Диц.



Фрейлины помещались в нижнем этаже «арсенального каре», все остальные как живущие, так и часто приезжавшие, имели свои квартиры в так назыв. «кухонном каре»; там же было и помещение дежурного флигель-адъютанта и столовая для приезжавших. П. Л. Черевин занимал 3—4 комнаты, рядом со своей канцелярией, ведавшей охраной, и пользовался особыми правами — ему полагался в его квартире стол от Двора на то число персон, которое он указывал. Все приезжавшие в Гатчину с докладами и делами обычно заходили к Черевину и некоторые оставались у него, по его приглашению к завтраку. Поэтому с 10 ч. утра и до 3-х у П. Л. Черевина бывал целый раут и здесь часто решались наиболее серьезные государственные дела, так как П. Л. Черевин был очень близок к Государю и всегда имел к Нему доступ без доклада.



Государь и его семья жили в Гатчине очень уединенно. Из чужих в Гатчине очень часто и подолгу живал в качестве гостя и друга только один П. В. Жуковский, сын нашего знаменитого поэта и воспитателя Александра II, — человек свободный, не занимавший никакого придворного или служебного положения, художник, которого звали другом Государя.



Утром Государь принимал представляющихся и доклады министров; Императрица в известные дни принимала доклады Своего Секретаря, главноуправляющего ведомством Императрицы Марии, председателя главного правления Р. О. Кр. Креста, начальниц институтов, представляющихся и немногих городских дам. Около часу Семья собиралась к завтраку в маленькой столовой в антресоле, к которому приглашался ежедневно Жуковский и по очереди очень немногие из министров, имевших доклад в этот день и немногие из придворных.



Из лиц, живших в Гатчине, к завтраку никто не приглашался; очень часто за завтраком, кроме Царской Семьи, присутствовал один П. В. Жуковский. В те немногие дни, когда я удостаивался приглашения, я там из чужих, кроме Жуковского, никого не видел. После завтрака Государь закуривал большую сигару и пил кофе в гостиной Императрицы. Затем Государь проводил часа два на воздухе, большею частью в парке, а с наступлением темноты ежедневно садился за работу. О дальнейшем препровождении времени я мало знаю, так как никогда вечером в Гатчине не бывал. Знаю, что к обеду по очереди приглашались лица свиты, жившие в Гатчине, и иногда немногие гости из Петербурга. Гостить на несколько дней приезжали в Гатчину граф и графиня Воронцовы, при жизни князя В. С. Оболенского, он и его жена, В. А. Шереметев с женой и, кажется, больше никто. Знаю со слов Императрицы, что Государь вечером часов с 9 уходил к себе в кабинет и работал до 2—3 часов ночи и приходил в спальню, когда Императрица давно спала.



По воскресеньям и праздникам все жившие в Гатчине и некоторые из более близких придворных, приезжавших из города, присутствовали в дворцовой церкви на обедне, а потом приглашались к завтраку, который происходил в «арсенальной зале»; в эти дни к завтраку приглашались все офицеры сводного полка и конвоя, а так-же представители гатчинского гарнизона и управления городом, дворцом и охотой. За завтраком обыкновенно играл придворный оркестр, причем программа составлялась по выбору Императрицы.



От времени до времени в Гатчине бывали и охоты, очень обильные дичью, но убитая дичь, на иностранный лад, охотникам не выдавалась. Иногда Государь ездил на охоту один, в сопровождении Кн. Голицына и Дица. Особенно Государь любил колоть ночью рыбу в прорубях на Гатчинских прудах, очень рыбных. На эту рыбную ловлю Государь уходил один ночью, по окончании своей работы, и проводил 2—3 часа только в сообществе одного или двух матросов. Как мне говорили особенно любил Государь общество детей и весной нередко после завтрака на большой линейке уезжал с гурьбой детей своих и приглашенных в чудный Гатчинский парк и там играл и «возился» с ними. По-видимому, он мало уважал человечество, слишком хорошо зная его лживость и фальшь и находил, что действительно отдохнуть нравственно можно только в сообществе еще чистых детских душ — это было для него очень характерно.



В общем Государь Александр III жил в Гатчине жизнью богатого помещика и очень любил заниматься местными хозяйственными вопросами и много делал для благоустройства Гатчинской вотчины. Петербург с его бюрократией он очень не любил и не раз говорил мне, что смотрит на поездки в Петербург и пребывание там, как на исполнение тяжелой и неприятной обязанности. Он очень не любил торжественности, помпы и парадов в широком смысле этого слова, но исполнял все, что полагалось по этикету, никогда не показывая, что ему скучно и противно; такой-же в этом отношении была и Императрица, которая многократно говорила мне, что для монархов не существует усталости.



VIII



ПЕРВАЯ БОЛЕЗНЬ ГОСУДАРЯ



15/I 1894 г. я неожиданно был вызван Императрицей к 5 час. вечера в Аничков Дворец, где тогда жил Государь. Приехав, я узнал уже в швейцарской, что Государь болен и лежит. Императрица приняла меня в своей уборной-будуаре наверху. Как в Гатчине, так и в Аничковом Дворце царская чета жила в маленьких и низких комнатах в 3 этаже, окнами на Невский и в сад. Здесь были: спальня, уборная-будуар Императрицы (угловая комната), рабочий кабинет Государя, шкапные и помещения для личной прислуги. Столовая, большой кабинет Государя и все приемные комнаты были в бель-этаже. Наверху Императрица принимала только наиболее близких лиц. Я застал ее очень озабоченной и огорченной. Она собщила мне, что Государь простудился и уже несколько дней чувствовал себя нездоровым; вчера Ему стало хуже, поднялась температура и усилился кашель. Гирш видел Его и сказал, что это инфлюенца, но что возможно начало воспаления легких; государь Гиршу не доверяет, очень ослаб, но никого из других врачей не желает видеть, так как вообще не любит чужих людей в своей интимной жизни; однако меня Он, по настоянию Императрицы, согласился принять.



В момент моего приезда Государь заснул и потому Императрица просила меня приехать вторично вечером к 9 часам. Из Дворца я поехал по своим делам, но на углу Морской и Невского кто-то меня окликнул; оказалось, что это Г. И. Гирш. Я вышел из саней и подошел к нему. Он очень важно и таинственно сообщил мне о болезни Государя и что возможно воспаление легких, что брать ответственность на себя одного он не желает и поэтому уговорил Императрицу пригласить меня и вот теперь он просит меня приехать на консультацию с ним около 8—9 час. вечера. Я сказал ему, что только был у Императрицы и все уже знаю. Добрейший старик сначала было удивился, но спохватился и, придерживаясь своей системы, выразил только свою радость, что Императрица послушала его совета.



Вечером я застал во Дворце наверху уже много народа, приехавшего справиться о состоянии здоровья Государя; здесь были граф и графиня Воронцовы, кн. Оболенская, Великие Князья и мн. друг. Чувствовалось всеобщее беспокойство. Государь принял меня очень приветливо и, не без противодействия, разрешил себя выслушать, хотя точно исследовать Его сердце нам не удалось. Мы с Гиршем нашли, при очень высокой температуре, гриппозное воспалительное гнездо в легком, о чем я и доложил Императрице и министру двора. Ввиду тучности ассистента и сестры, исполняющих лишь предписания специалиста; Зазнать серьезным, хотя и не опасным. Я объяснил Императрице, что всем покажется странным, когда узнают, что в столице воспаление легких у Государя Императора лечат два хирурга и что необходимо призвать авторитетного терапевта (С. П. Боткина уже не было в живых). Императрица пошла к Государю, но скоро вернулась и объявила мне, что Государь сердится и ничего не желает слушать о приглашении еще врачей, так как вполне доверяет мне. Было решено подождать до следующего дня и мне попытаться уговорить больного.



Я отлично понимал, как ополчатся на меня все коллеги и мои приятели из числа придворных и публики, если я останусь единственным консультантом Гирша, особенно, если в течении болезни Государя наступит какое-либо осложнение; да и я сам не считал себя компетентным в чисто терапевтическом случаев. Все это я старался высказать окружающим, а Государыне пояснил, что могу ухаживать за больным, быть свидетелем, как доверенное лицо, всех действий врачей, но брать на себя ответственности я не могу и не имею права, но все это не помогало. Граф Воронцов был, очевидно, недоволен и озабочен происходившим, а это для меня не обещало ничего доброго, но при всем желании я ничего сделать не мог.



Императрица пожелала, чтобы я остался во Дворце на ночь и с этого дня до выздоровления Государя я был при нем в качестве постоянного дежурного, Ночевал я в шкапной комнате, где днем находилась дежурная камер-юнгфера Императрицы; однако, ночью меня к Государю не звали. Утром положение больного было без перемен. Часов в 10 приехал граф Воронцов, и мы узнали новость, которая меня очень порадовала, но которая обрисовала отношение министра двора к Гиршу и ко мне. Еще с вечера граф Воронцов, не посоветовавшись с нами, тайно от всех вызвал из Москвы проф. Г. А. Захарьина якобы для себя, и он должен был приехать около 11 часов с курьерским поездом. Было решено сказать Государю, что Захарьин оказался случайно в Петербурге и что вся Семья желала-бы, чтобы он осмотрел Государя. Эту миссию взяла на себя Императрица, но не без некоторой робости. Это показывает, как, несмотря на беспредельную доброту и деликатность Государя, боялись сделать что-либо ему нежелательное. Государь рассердился, но уступил.



Приехал Захарьин около 12 часов и, выслушав наше мнение, прямо прошел со мною к Государю. Исследовать больного ему удалось лишь поверхностно, ибо Государь этому исследованию не способствовал. В результате Захарьин присоединился к нашему диагнозу, несколько преувеличил серьезность положения и назначил лечение, которое Государь, к моему удивлению, согласился выполнить и действительно выполнял под моим наблюдением.



С Гиршем Захарьин почти не считался. Я объяснил Захарьину, как бывшему моему учителю, как я смотрю на свою роль — как лицо, не неприятное Государю, которому Он доверяет, как врачу вообще, я могу взять на себя обязанности ассистента и сестры, исполняющих лишь предписания специалиста; Захарьин меня понял, и у нас с ним установились вполне корректные отношения, что, однако, почему-то не вполне соответствовало желаниям Министра двора, который не скрывал, что считает мое участие в лечении Государя излишним.



Сначала Захарьин, не ознакомившись с новой для него атмосферой, держал себя скромно, но постепенно освоился и пустил в ход все свои чудачества, которые так способствовали его популярности в московском купечестве. Он начал с того, что попросил себе отдельную комнату наверху, чтобы быть ближе И больному, и испросил себе разрешение пользоваться внутренним личным лифтом Императрицы, ссылаясь на невозможность ходить по лестницам вследствие невралгии в ноге, — что граф Воронцов ему и устроил, а кончил тем, что приказал прислуге расставить по коридору венские стулья (именно венские), на каждый из которых он для отдыха на минуту садился, проходя по коридору, и надел вместо сапог валенки, в которых в тот-же вечер пошел к Государю. Историю со стульями Государю рассказали, чему Он посмеялся, а по отношению к валенкам гр. Воронцов — не знаю по собственному ли почину или по приказанию свыше — указал Захарьину, что ходить в валенках, как в туфлях, в дворце, да еще при Императрице, не принято, и он это бросил. Государю и Императрице Захарьин и его чудачества не понравились, но своим уверенным тоном и своей самобытностью он все-же произвел на Государя известное впечатление. Возненавидела Захарьина почему-то прислуга, вероятно за его грубое обращение с ней, и позже, в Беловеже, прозвала его «зубром» — прозвище, которое за ним так и осталось. Граф Воронцов, всегда принимавший в людях самоуверенность и невоспитанность за откровенность и «простоту», несомненно восчувствовал к Захарьину не малую долю уважения и только гораздо позже раскусил этого умного, но большого фокусника.



Не обходилось с Захарьиным и без комических инцидентов. Припоминаю, как мы врачи с Министром двора сидели у Захарьина в комнате и беседовали; вошел Вел. Кн. Михаил Николаевич, чтобы узнать о состоянии Государя; все мы встали; Вел. Князь стоя обратился с вопросами к Захарьину, последний вместо ответа сказал Вел. Князю: «я человек больной и стоять не могу, разрешите мне, Ваше Высочество, сесть и сидя дать вам объяснения». Вел. Князь, привычный к старому николаевскому режиму, видимо нашел выходку Захарьина слишком фамильярной и очень резко сказал ему: «ну, нет, профессор, прежде я посижу, а потом уже вы»; с этими словами Вел. Князь сел и попросил всех остальных сделать то же, что мы и сделали, но Захарьин так опешил, что остался стоять один, руки по швам, все время пока Вел. Князь был в комнате и стал запинаясь давать ему объяснения. Вел. Князь не повторил приглашения сесть, продержал Захарьина стоя довольно долго и уходя сказал ему: «кажется, вы, слава Богу, не так больны, как вы думаете», а, обращаясь ко мне, вполголоса добавил: «впредь будет помнить».



Течение болезни Государя шло вполне нормально, но уже на второй день в городе стали рассказывать невероятные небылицы, а наши коллеги, не зная еще о приезде Захарьина, не скупились сплетнями на мой счет, указывая, что жизнь Государя, заболевшего якобы какой-то тяжелой и сложной внутренней болезнью, находится в руках мало авторитетного Гирша и молодого военного хирурга. Поэтому по моему предложению было решено выпускать бюллетени, кои должны были составляться под личным руководством Министра двора и за его подписью.



После того, как Захарьин поселился наверху, мне отвели помещение в нижнем этаже, на так называемой фрейлинской половине, окнами на Невский, рядом с воротами, где я и прожил все время болезни Государя.



При составлении первого бюллетеня Гр. Воронцов начал совещание в моем отсутствии на пол-часа раньше назначенного времени. Когда я пришел, бюллетень был уже подписан, и граф собирался уже послать его в печать. Я попросил дать мне бюллетень для прочтения и подписи, но граф заявил, что навряд-ли подпись моя, как хирурга, нужна. Я ответил, что я прежде всего врач, по воле Государя участвующий в Его лечении, о чем в городе многие знают, а поэтому я буду принужден просить об увольнении меня, если мне будет отказано в праве подписывать бюллетени. С этими словами я, не дожидаясь ответа, взял бюллетень и подписал его. Граф был видимо очень недоволен, но не нашел возможным возражать. Я невольно вспомнил инцидент в Спале с Рихтером и Алышевским.



Государь поправился приблизительно к 25/I, но еще долго чувствовал слабость и разбитость, но при первой возможности стал работать в своем кабинете, несмотря на наши просьбы дать себе отдых. Помню, как я, будучи как-то в кабинете, стал убеждать Государя не начинать работать, но Он, указав мне на диван, на котором от одной ручки до другой лежали кипы папок с делами, сказал: «Вот посмотрите, что здесь накопилось за несколько дней моей болезни; все это ждет моего рассмотрения и резолюций; если я запущу дела еще несколько дней, то я не буду уже в состоянии справиться с текущей работой и нагнать пропущенное. Для меня отдыха быть не может».



Я в первый раз за эту болезнь Государя имел случай ближе ознакомиться с Его организмом и, ввиду массы беспочвенных рассказов и сплетен о Его болезни, могу сказать следующее: Государь Александр Третий, как и его братья Владимир и Алексей Александровичи, тоже бывшие моими пациентами, был типичный наследственный артритик с резкой наклонностью к тучности. Как я уже сказал, образ жизни Он вел очень умеренный, и все рассказы по этому поводу — басни. Если что-либо и можно было этому образу жизни поставить в упрек, то это следующее: во 1-х, всегда прянный поварской стол, который мог способствовать развитию подагрической почвы, во 2-х, слишком большое количество физического труда из желания бороться с тучностью (Государь ради этого пилил и рубил дрова), что переутомляло сердце; в 3-х, слишком большое поглощение жидкости в виде кваса и воды; в 4-х, курение больших и крепких гаванских сигар, кроме массы папирос; наконец, в 5-х, психическое переутомление, отчасти от постоянного скрытого душевного волнения, отчасти от непосильной работы по ночам. При всем этом Государь никогда не подвергался лечению водами и хотя бы временно-противоподагрическому режиму. Смертельная болезнь, поразившая Его осенью того-же года, не была-бы неожиданностью, если-бы врачи-терапевты не просмотрели-бы у Государя громадное увеличение сердца (гипертрофия), найденное на вскрытии. Этот промах, сделанный Захарьиным, а потом и Leyden’ом объясняется тем, что Государь никогда не допускал тщательного исследования себя и раздражался, если оно затягивалось, поэтому профессора-терапевты всегда исследовали Его очень поспешно. Конечно, если-бы мы и знали в каком состоянии сердце Государя, то мы могли-бы, может быть, при помощи соответственного режима, оттянуть печальный исход на несколько месяцев, особенно при неуклонном желании Государя не оставлять работы, которая при его добросовестности и характере Его способностей требовала неимоверного напряжения нервной системы.



Проживая в Аничковом Дворце, я мог наблюдать, как публика вообще и простой народ в особенности относились к болезни Государя, который, как мы сейчас увидим, бесспорно пользовался популярностью и любовью своего народа. С того момента, как столица узнала о болезни Царя, перед Аничковым Дворцом собирались кучки людей, желавших узнать новости, а при появлении нового бюллетеня у ворот, перед ним набиралась многолюдная толпа. Стоя иногда у окон моего помещения, выходившего на Невский, я многократно видел, как проходившие простолюдины набожно снимали шапки и крестились; некоторые останавливались и, повернувшись лицом к Дворцу, с обнаженными головами горячо молились, видимо, за здравие Царя. Подчеркиваю, что это происходило за 11 лет до революции 1905 г. и за 23 до большой революции!..



26/I Государь настолько поправился, что в этот день утром врачей больше не принял. По случаю (семейного праздника) в этот день в Дворце был завтрак с приглашенными, но в отсутствии Государя; после завтрака гр. Воронцов пригласил Захарьина к Государю и понес с собой пакет с каким-то орденом, о чем можно было судить по форме пакета. Вскоре Захарьин вернулся и объявил мне, что Государь его отпустил, наградил звездой Владимира 2 степени (это был первый орден Захарьина) и что сегодня вечером он уезжает в Москву.



Поняв, что Государь считает себя здоровым и посещение Его врачами излишним, я спросил Министра двора, как мне быть? — оставаться ли во Дворце и выжидать приказания или считать себя свободным? Граф мне сказал, что Государь больше во врачах не нуждается, отпускает их, а следовательно и я должен считать себя отпущенным и посещать больше Дворца не должен. Я счел слова Министра за передачу приказания Государя и так, конечно, и поступил. В следующие дни я ничего о состоянии здоровья Государя не знал, но имел основание думать, что все обстоит благополучно, так как узнал, что придворные балы не отменены. Должен признаться, что положение мое было не из приятных — после самого лучшего отношения ко мне Царской Четы это увольнение через Министра двора, при редкой деликатности Государя, казалось мне довольно странным; со мной даже не пожелали проститься и сказать мне спасибо на 10-дневное бессменное дежурство при Государе Императоре. Все это указывало на какое-то недовольство мною и на желание это подчеркнуть. Многие товарищи, очень интересовавшиеся моей дальнейшею участью, не скрывали своего удовольствия и, зная, что моя близость к Царской Чете прекратилась, намеренно допрашивали меня о здоровье Государя, ехидно удивляясь, что я ничего не знаю и что, видимо, доступ к Государю для меня закрыт. Сплетен и иронических намеков было достаточно; но я, не чувствуя за собой никакой вины и искренно веря в Государя, пришел к заключению, что причина всему чья-то интрига и спокойно выжидал дальнейшее. Оказалось, что я не ошибся.



Не имея никакого права бывать на официальных приемах при дворе, я, однако, получил приглашение на большой бал и на один из концертных, на которые списки приглашенных составлялись с ведома и разрешения Императрицы.



На большом балу я за ужином занял себе место в последней зале, где ужинали самые младшие чины. Среди ужина в залу вошел Государь, обходивший по обычаю все залы; за Ним шел в нескольких шагах Министр двора. Все встали и повернулись лицом к Государю. Он приказал всем сесть, но, увидав меня, через всю залу подошел прямо ко мне: «Что с вами случилось? — спросил Он меня — куда вы вдруг исчезли? Я вас так и не видел с отъезда Захарьина и не мог ни с нами проститься, ни вас поблагодарить за ваш уход за мной. Почему вы так неожиданно пропали?» Я громко ответил, что в день отъезда Захарьина получил распоряжение Министра двора больше во Дворец не приезжать. Государь повернулся и многозначительно посмотрел на гр. Воронцова, но ничего не сказал ому. «Во всяком случае очень рад, что встретил вас и могу вас поблагодарить за ваши хлопоты обо мне. Надеюсь, еще увидимся».



Через день после бала я был вызван к Императрице к 12? час. утра. Она приняла меня в своей парадной гостиной и задала мне те же вопросы, что и Государь на балу. Я сказал ей, как было дело. Она высказала сожаление, что все так случилось, и тоже выразила свою благодарность. При этом Императрица сказала мне, что очень беспокоится за Государя, так как Он после болезни еще слаб и легко устает, хотя не желает этого показывать и по обыкновению работает. Вскоре в гостиную пришел Государь и пригласил меня завтракать. Кроме детей и одной гостьи г-жи Козен, бывшей фрейлины Императрицы, за завтраком никого чужого не было. Я сидел на почетном месте рядом с Императрицей, которая, как и Государь, была со мной демонстративно любезна, видимо желая показать, что в инциденте с моим исчезновением причина не в Них. Кофе пили и курили в большом кабинете Государя — это угловая комната бель-этажа, выходившая окнами на Невский и в сад. К сожалению, я не помню, о чем говорили за завтраком в этот день, но помню, что Государь был очень в духе и много шутил. При прощании Вел. Княжна Ксения Александровна сказала мне в полголоса: «Надеюсь, что мы теперь будем вас видеть. Папа очень рад, что эта противная интрига выяснилась».



Однако моя маленькая персона продолжала беспокоить моих недругов, и интриги видимо продолжались.



Последним придворным балом сезона бывал небольшой бал в Аничковом Дворце на масленице. На этот бал приглашения рассылались уже специально по указаниям Императрицы — приглашались почти исключительно танцующие и лишь лица ближайшей свиты Государя и еще очень немногие избранные. Быть приглашенным на Аничковский бал считалось особой честью, так как это был не официальный придворный прием, а так сказать частный бал у Государя для лиц, коих Он считал своими знакомыми или близкими Ему лицами. К большому моему удивлению на этот бал получил приглашение и я. Здесь был «fine fleur»* родовитого петербургского общества. Танцевала и Императрица. Во время мазурки, когда все танцующие сидели вокруг залы, а не танцующие толпились вокруг, Императрица послала за мной; я через всю залу пошел к ней; Она встала и пошла мне навстречу, остановилась посреди залы и довольно долго беседовала со мной; по обычаю все танцующие должны были встать, пока стояла Императрица и так стоя ждали окончания Ее разговора со мной. Предмет разговора был самый незначительный и неинтересный — было ясно, что Она этим желала показать, кому нужно, свое благожелательное отношение ко мне и то, что против меня интриговать не стоит. Особенно любезен был в этот вечер со мною Государь, несколько раз подходивший ко мне и подолгу со мной беседовавший. Эффект получился полный и этот вечер надежно забронировал меня от попыток некоторых (лиц) отстранить меня от Государя.



Рассказываю это потому, что оно характеризует в известной мере отношение Государя к лицам, коих Он и Императрица желали отличить и приблизить к себе. Государь отлично понимал, как трудно приходится жить тем, кого Он приближал к себе и кому Он доверял, до тех пора пока люди не поймут, что бороться не стоит, и Он с замечательной выдержкой и спокойствием умел парализовать придворные интриги и проводить даже в мелочах свою неуклонную волю, а так-же поддерживать тех, кого Он считал того достойными.



IX



ПЕРЕМЕНЫ В МОЕМ СЛУЖЕБНОМ ПОЛОЖЕНИИ



В Петербурге существовал так называвшийся Дамский Комитет Рос. Об. Красного Креста, основанный во время Турецкой войны 1877/78 гг. статс-дамой Мальцевой под непосредственным руководством и покровительством Императрицы Марии Александровны. По мысли И. В. Бертенсона (дяди известного петербургского врача Л. Б. Бертенсона) этим комитетом был устроен образцовый в свое время барачный лазарет и, при нем, школа фельдшериц и лекарских помощниц. После смерти Императрицы Марии Александровны Цесаревич Александр Александрович принял покровительство над этим учреждением на себя и оставил таковое за собой и по восшествии на престол. Со временем эта маленькая школа постепенно преобразилась; после закрытия женских курсов при Николаевском военном госпитале И. В. Бертенсон расширил программу школы фельдшериц до 4-х курсов, ввел прием в школу только лиц, окончивших гимназию, улучшил состав преподавателей, пригласив в число их некоторых профессоров, исходатайствовал право окончившим это учебное заведение носить звание «лекарских помощниц» и таким образом создал своего рода суррогат Женского Медицинского Института. В принципе мысль Бертенсона не выдерживала строгой критики, ибо его учреждение не могло давать высшее образование, но по возможности приближало программы и преподавание к медицинским факультетам и этим создавало особую категорию лиц, получивших псевдо-высшее медицинское образование, но не без некоторых претензий на таковое, и способствовало так называемому «фельдшеризму», с которым и тогда боролся весь врачебный мир. Однако, по тогдашнему положению вопроса о высшем женском образовании в России школа Бертенсона, может быть, была и современной, так как она служила известного рода выходом для той большой группы русских девушек, стремившихся у нас к медицинскому образованию, и отвлекала многих от поступления на медицинские факультеты за границей. В виду большого наплыва желавших поступить в эту школу, принимались туда лица только по конкурсу гимназических аттестатов и в конце концов попадали только медалистки. Таким образом в школе постепенно создался очень интеллигентный и отчасти идейный состав учениц, считавших себя конечно слушательницами высшего учебного заведения и примыкавших к семье студенчества, а следовательно подчас и соответственно бурливших. И. В. Бертенсон старался умерить разные поползновения слушательниц железной дисциплиной, общежитием, обязательной формой вроде сестринского костюма и т. п., но все это мало достигало цели и не удаляло слушательниц от либерально настроенного студенчества. Спасали школу только ум и большой педагогический такт ее директора И. В. Бертенсона, но в 1894 г. он стал болеть, принужден был несколько отстраниться от дела управления школой, и в настроении учащихся началось брожение, сильно беспокоившее управлявший ею Дамский Комитет. Я лет семь состоял там преподавателем теоретической хирургии и пользовался, как благосклонным отношением ко мне директора, так и учениц. Весной 1894 г. И. В. Бертенсон, будучи уже серьезно больным, не мог справляться с своими нелегкими обязанностями и подал в отставку. Приближалось время выпуска и экзаменов, школа осталась без директора, должность председательницы Дамского Комитета была тоже не замещена, учащаяся молодежь бурлила, и Комитет был очень озабочен дальнейшим будущим учреждения. Государь, как известно, не сочувствовавший высшему, особенно медицинскому, образованию женщин, симпатизировал школе лекарских помощниц, в действительности подготовлявшей низший медицинский персонал, интересовался ею и потому для благополучия школы было очень важно охранить ее от всякого рода волнений на политической или quasi-политической почве.



В один прекрасный день ко мне совершенно неожиданно заехал исполняющий должность председателя Дамского Комитета бар. М. Н. Корф (более известный в Петербурге по своей должности Петергофского предводителя) и предложил мне от имени Комитета занять место директора Рождественского барачного лазарета и школы лекарских помощниц. В то время, помимо должности старшего врача лб. гв. Семеновского полка, я по Красному Кресту занимал должности главного врача Крестовоздвиженской Общины сестер милосердия и директора Максимилиановской лечебницы, причем в этих двух учреждениях был занят их реорганизацией. Я ответил барону Корфу, что своих учреждений Красного Креста я бросить не желаю и не могу, что мог-бы пожертвовать своей военной службой, но во всяком случае совмещать три должности по Красному Кресту я, без согласия Августейшей покровительницы Красного Креста, не считаю себя в праве и поэтому прошу несколько времени, чтобы обдумать сделанное мне предложение. Кроме того я знал, что кандидатом на предложенную мне должность считал себя Л. Б. Бертенсон, да и многие другие, я был с Бертенсоном в хороших отношениях и мне не хотелось быть ему неприятным. Я сказал бар. Корфу, что у меня и без того много завистников и что назначение меня директором школы не прибавит мне друзей. Корф согласился подождать моего окончательного решения, но очень просил меня принять его предложение.



Через несколько дней меня вызвала в обычное время перед завтраком Императрица и спросила меня, согласен ли я принять должность директора школы. Я изложил Ей те обстоятельства, которые меня смущали. Во время нашего разговора пришел Государь. Императрица сказала ему: «Вельяминов затрудняется дать свое согласие, потому что это вызовет неудовольствие в других». Я поспешил изложить Государю подробно все свои сомнения. «В Рождественской школе, которую я очень люблю в память моей матушки и которую считаю во многих отношениях очень полезной, — сказал Государь, — в последнее время заметно нежелательное направление молодежи; последнюю я в этом не виню, а полагаю, что там нет настоящего хозяина и нужного руководства. Зная вас, я не сомневаюсь, что вы с тактом сумеете взяться за воспитание молодежи и ввести там должный порядок, которого там за последнее время нет. Молодежь любит определенных и прямых людей. Вы мне там нужны. Я знаю, что ваши коллеги будут недовольны, но как я к этому отношусь, служит вот эта памятная записка». С этими словами Государь передал мне листок бумаги и добавил: «Прочитайте». В записке, написанной на машинке, без подписи было изложено, что я занимаю три должности, что получаю по всем трем содержание и имею право на три казенные квартиры и т. п. «Ну, что вы скажете?» спросил Государь. «Все это правда», — ответил я, — «но ни одной квартирой я не пользуюсь и отдаю их другим, а квартирные деньги представляют меньше половины того, что я за таковую плачу. Все содержание вместе, мною получаемое, составляет 7400 руб. в год, но ведь я, благодаря службе, теряю большую долю заработка от частной практики. Вы видите, Ваше Величество, какая травля уже идет против меня за Ваше милостивое отношение ко мне, если-же я буду назначен на должность директора школы, то меня мои недруги проглотят живьем...» — Кончил я, волнуясь. «Ну, и подавятся мною, — кажется, есть чем», — ответил Государь, смеясь. Я указал еще, что кандидатом на эту должность считается Л. Б. Бертенсон. «Рождественская школа не майорат семьи Бертенсонов», — сказал Государь, — «вы можете бросить службу в Семеновском полку, где вы не нужны, а остальное — дело мое и Императрицы. Я вашего отказа не принимаю. Это мое желание и не стоит больше об этом говорить. Пойдем завтракать», — окончил Государь этот разговор. За завтраком, за которым никого чужого не было, Государь между прочим говорил о медицинском образовании женщин. «Ко мне все пристают с открытием медицинского института для женщин. Я совершенно не оспариваю, для женщин изучение медицины вполне доступно, хотя я не верю, чтобы из женщин вышли ученые, но наши медицинские школы, особенно академия, представляют собой рассадники нигилизма, а нигилизм развращает женщину, и она перестает быть женщиной, а такие существа мне противны». Я рассказал, что был ассистентом клиники на женских врачебных курсах и что там, если и были «нигилистки», как их понимали в 60-х и 70-х годах, то это были исключения, ибо «нигилизм» уже отжил свое время. Государь слушал, не возражал, но чувствовалось, что переубедить Его нельзя, настолько сильно было влияние на Него 70-х годов и убеждение, что каждая женщина, занимающаяся анатомией и вскрытием трупов, непременно «нигилистка» в том смысле, как изобразил студента-нигилиста Тургенев в лице Базарова.



Чтобы понять представление Государя о развращенности женщины, надо знать, что Он был удивительно целомудрен до своей смерти — до женитьбы Он был чист, как девушка, (так утверждали самые близкие к нему люди), а сам Он был так стыдлив, что не любил чужих Ему врачей только потому, что чувствовал непреодолимую стыдливость, когда Ему приходилось обнажаться для исследования при чужих. Его чистота доходила до наивности и до чистоты малого ребенка, вот почему Он на многое смотрел под особым углом зрения, совершенно недоступном большинству. Это было странно, но это было так, в чем я лично имел случай не раз убеждаться.



Таким образом, во исполнение воли Государя, я принял должность директора школы лекарских помощниц и вышел из военного ведомства, а на Пасху был пожалован в звание почетного лейб-хирурга и вскоре, для сохранения военной формы и прав на эмеритуру, зачислен в императорскую Главную Квартиру. Это последнее назначение было особой милостью Государя, так как в то время причисление врача к военной свите Государя было большою честью и я был всего четвертый врач, числившийся в Главной Квартире со времени ее основания — до меня там числились только баронет Виллие при Александре I, Карель — при Александре II и Гирш — при Александре III. При Николае II звание лейб-медика в значительной мере потеряло свое значение, так как давалось очень широко и без строгого разбора, а в Главную Квартиру были зачислены Е. В. Павлов и Л. Б. Бертенсон, не имевшие никакого отношения к большому двору и никогда при Государе не состоявшие.



X



КОМАНДИРОВКА В КИЕВ. НАЧАЛО БОЛЕЗНИ ГОСУДАРЯ



Все лето 1894 г. я Государя не видел, но слышал, что Он чувствует себя нездоровым и что Гирш будто-бы констатировал признаки хронического поражения почек, вследствие чего Высочайшее пребывание в Красном Селе и маневры были сокращены.



2-го августа я получил телеграмму от Принца Александра Петровича Ольденбургского, в которой он сообщал мне Высочайшее повеление сопровождать Его в Киев для присутствования на операции Вел. Княгине Александре Петровне, сестре Принца и матери В. К. Николая Николаевича, жившей постоянно в Киеве в основанном ею там монастыре. Экстренный поезд отходил 3 авг. вечером; в нем поехали В. К. Николай Николаевич, Принцы Александр и Константин Петровичи и я.



Великая Княгиня уже раз была оперирована, а теперь нужна была вторая операция, которую должен был делать киевский профессор Ф. К. Борнгаупт. По словам Принца Александра Петровича, я должен был присутствовать при операции по желанию Государя и доложить Ему о состоянии больной. Думаю, однако, что посылал меня Государь по просьбе самой больной или по каким-то другим соображениям.



Прибыли мы в Киев 5 авг. в 6 час. утра, а в 9 часов была назначена операция.



Великой Княгини я раньше не знал, но конечно знал о ней многое по рассказам. Прежде всего она имела репутацию личности несколько странной и очень оригинальной. Она была всегда очень некрасива, не представительна и очень несчастна в семейной жизни, так как ее муж, В. К. Николай Николаевич старший, совершенно открыто завел себе другую семью на стороне. Вел. Княгиня долго терпела, но когда ее сыновья подросли, она не выдержала и переехала в Киев, где основала женскую общину, потом монастырь и при нем хирургическую больницу и большую амбулаторию для бедных, которыми сама руководила. Что бы ни говорили про нее, но эти больница и амбулатория были отлично поставлены и принесли, приносят и теперь, громадную пользу киевскому населению.



Великая Княгиня была не лишена ума, имела некоторые странности, страдала тяжелой формой истерии и была, как все Ольденбургские, очень энергична. Как истеричка, она легко попадала под влияние других; так говорили, что одно время она была под влиянием своего духовника, а потом своего врача, д-ра Соломки, довольно известного на юге хирурга. Не будучи, сколько я знаю, пострижена, она носила костюм монахини, жила в монастыре, вполне подчинялась его режиму, усвоила себе все привычки монахинь, как будто отказалась от мира, от своих прав Великой Княгини и т. п. работала, как простая сестра и даже как сиделка в больнице, где якобы даже сама мыла полы... поэтому про нее рассказывали самые разнообразные басни; были и такие лица, кои сомневались в нормальности ее психики, и к числу последних, я думаю, принадлежал и Государь. За год перед тем Вел. Княгиня, ради здоровья, путешествовала в сопровождении своего врача и каких-то монахинь или послушниц за границей, по берегам Средиземного моря, заезжала и в окрестности Ниццы и своим костюмом и оригинальностями обращала там на себя всеобщее внимание. Все это дошло до Государя, Он остался очень недоволен поведением Великой Княгини за границей и, по ее возвращении, запретил ей выезжать из Киева.



Приехал я в больницу, где должна была происходить операция, за ? часа до назначенного времени и попросил д-ра Соломку доложить обо мне Вел. Княгине. Она приняла меня в своей келье, очень скромно устроенной, и встретила меня словами, дотронувшись рукой по-монашески до пола, «глубоко кланяюсь Царскому посланцу». После осмотра ее, как больной, она повела меня показывать свою больницу; между прочим она показала мне операционную, где она сама все приготовила для своей-же операции, и комнату в которой она будет лежать; при этом она подчеркнула, что ложится в свою больницу из принципа, кровать и даже белье больничные — «если я считаю, что все это пригодно для других, то оно должно быть пригодно и для меня; это лучшее доказательство того, что я делаю для других то же, что считаю лучшим и достаточным для себя самой», — говорила она. Должен сказать, что этим Вел. Княгиня убедила меня в искренности своих убеждений.



Операция прошла вполне благополучно. Уезжая днем из больницы, когда всякая опасность для больной уже миновала, я пошел проститься с Великой Княгиней. Она передала мне собственноручное письмо Государю, просила меня рассказать Ему о всем мною виденном в монастыре и больнице, засвидетельствовать Его Величеству, что я ничего предосудительного там не видел и исходатайствовать у Государя разрешение, после выздоровления от операции, выехать за границу, куда она поедет в обычной, не монашеской одежде и где обещает никакими чудачествами на себя внимания не обращать. На другой день 6 авг., я один выехал обратно в Петербург.



8-го или 9-го августа часов около 5 вечера я был принят Государем в Петергофе, в нижней приемной коттеджа. Государь принял меня, стоя и повернувшись спиной к окну, поэтому я в полутемной комнате не мог рассмотреть Его лицо, но в Его фигуре я ничего особенного не заметил. Пришла и Императрица, которая показалась мне нервной и взволнованной. Из разговора я понял, что Государь не особенно был расположен к Вел. Княгине и не скрывал этого, однако после моего доклада Он смилостивился и сказал мне, что даст Вел. Княгине разрешение на выезд за границу. Я спросил Государя о Его здоровье. Он ответил, что в лагере чувствовал себя слабым и легко утомлялся, но теперь считает себя здоровым. Мне показалось, что Государь говорил о своем здоровье неохотно и как будто куда-то торопился.



Потом я узнал, что в этом день, после свидания со мной, Он по настоянию Императрицы, принял Захарьина и что последний, осмотрев Государя, откровенно высказал Императрице свои опасения за ближайшее будущее. Этим объяснялось, почему Государь торопился покончить разговор со мной и почему Императрица волновалась, ибо ждала приговора Захарьина.



Как мы увидим ниже, отношение и доверие ко мне Царской Четы остались те-же, что и раньше, поэтому я не могу и теперь объяснить себе, чем было вызвано желание Государя скрыть от меня находку Гирша и вызванную последней тревогу, а так-же вызов Захарьина, визит которого непосредственно следовал за моим докладом. Так это и осталось для меня тайной.



ПОСЛЕДНЯЯ БОЛЕЗНЬ ГОСУДАРЯ.



ВЕСТИ ИЗ БЕЛОВЕЖА И СПАЛЫ



В середине или конце августа Двор переехал в Беловеж, но по слухам Государь почувствовал себя там очень плохо и на охоты почти не выезжал. Должен признаться, что я относился к этим слухам якобы о тяжелой болезни Государя с большой долей сомнения, ибо не допускал, что Министр двора и другие приближенные не сумеют настоять на необходимости официально оповещать Россию о состоянии здоровья Царя. Между тем слухи об опасной болезни популярного монарха росли и служили почвой для самых разнообразных и нелепых рассказов и небылиц, как это всегда бывает в подобных случаях, когда публика остается без официальных сведений. Вскоре я узнал, что в Беловеж приезжал Захарьин, высказал очень мрачное предсказание, но, странным образом, опять уехал, оставив там за себя, кроме Гирша, своего ассистента, никому неизвестного д-ра Попова.



В публике стали говорить, что правду от народа скрывают, что причина болезни Царя будто-бы какое-то отравление и т. д. Истина заключалась в том, что болезнь Царя быстро прогрессировала. Больной приписывал ухудшение климату Беловежа и переехал в Спалу. Там Ему стало еще хуже; заболела Императрица тяжелой и мучительной формой lumbago. Вызвали Захарьина и проф. Leyden’а из Берлина. Говорили, что Захарьин, уже откровенно высказавший Императрице свое мнение еще в Петергофе, продолжал смотреть на болезнь Государя очень серьезно, Leyden же очень оптимистически и выражал надежду, что на юге Государь поправится; оба, однако, присоединились к диагнозу Гирша, что у Государя хроническое интерстициальное воспаление почек. Гирш заболел и якобы по болезни уехал в отпуск; потом я узнал, что у него действительно был припадок подагры и он, считая себя обиженным общим к нему недоверием, воспользовался случаем и отпросился в отпуск, хотя, казалось, это было не вовремя. Захарьин и Leyden уехали и Царская Чета осталась на руках д-ра Попова, человека совершенно непривыкшего к придворной обстановке. Во второй половине сентября Царская Семья переехала в Ливадию. Публика начинала роптать, обвиняя приближенных Государя в том, что болезнь Царя продолжают держать в тайне, и многие выражали свое удивление и негодование о том, что при Государе не остался никто из авторитетных специалистов и даже врач более или менее известный в России.



В течение сентября я по какому-то случаю был в Михайловском у В. К. Михаила Николаевича, тогда председателя Государственного Совета и старейшего из членов императорской фамилии. Вел. Князь подтвердил мне, что состояние Государя очень серьезное, но видимо не считал Его безнадежным, и спросил мое мнение, как о причине болезни так и о том, какие надежды можно возлагать на южный климат для улучшения здоровья больного. Я высказал мое глубокое убеждение, что главная причина столь быстро наступившего ухудшения в состоянии здоровья Государя, это переутомление и постоянные душевные волнения и что по-моему, кроме южного климата и хорошего ухода за больным, самое необходимое — это дать Ему продолжительный отдых и возможно меньше утомлять Его государственными делами. Великий Князь, соглашаясь со мной, выразил однако сомнение, что при характере Государя этого удастся достигнуть. Я позволил себе указать, что для спасения жизни Государя достичь этого безусловно необходимо и что, на мой взгляд, возбудить об этом вопрос мог бы, именно Вел. Князь, благодаря своему положению. Вел. Князь согласился со мной и сказал мне, что приложит все свои старания — насколько он исполнил свое намерение, я не знаю.



27 сентября меня экстренно вызвал к себе, к 2-м часам дня, помощник министра двора барон В. Б. Фредерикс. Барон встретил меня словами: «Я сегодня утром получил телеграмму от графа Воронцова, в которой он сообщает, что Государь желает, чтобы вы немедленно приехали в Ливадию. Поезжайте сейчас-же в кассу министерства, где вы можете получить деньги на дорогу, а сегодня вечером отправляйтесь в Ливадию. Советую вам заехать к ген.-ад. О. Б. Рихтеру и сговориться с ним, так как он тоже едет сегодня и ему заказан особый вагон, вам будет лучше ехать. Я вам ничего больше сказать не могу, но предупреждаю, что вероятно вы уезжаете надолго, ибо кажется Государь собирается за границу». Я доложил барону, что сегодня мне выехать очень трудно, так как у меня на руках три больничных учреждения и школа; надо-же передать дела, кассы и т. п. «Ну, уж это дело ваше, сказал мне довольно сухо барон; я передаю вам Высочайшее повеление, а остальное меня не касается, посоветуйтесь с ген. Рихтером, вашим прямым начальником» (по Главной Квартире). Я поехал в кабинет, получил 1 000 рублей на дорогу и отправился к О. Б. Рихтеру. Последний понял мое затруднительное положение и посоветовал мне срочно телеграфировать графу Воронцову. Нового он тоже мне ничего не сообщил. Я тотчас-же написал графу Воронцову телеграмму приблизительно в следующих выражениях: «Необходимо передать дела по службе. Могу-ли отложить отъезд до завтра». Вечером я получил ответ: «Можете не торопиться. Граф Воронцов». Однако на следующий день вечером, 28/IX я выехал и 1 октября утром был в Севастополе, а вечером, проехав на лошадях через Байдарские ворота, прибыл часов в 8 вечера в Ливадию, где остановился в свитском доме.



XI



В ЛИВАДИИ



Тотчас по приезде меня позвали обедать за свитский стол. Здесь я застал ген.-ад. П. А. Черевина, О. Б. Рихтера, князя Н. Д. Оболенского, адмирала Н. Н. Ломена, художника Зичи, д-ра Попова и двух воспитателей В. К. Михаила Александровича — англичанина Хиса и швейцарца Тормейера. Из дам в Ливадии были: кн. А. А. Оболенская, Е. С. Озерова и графини Кутузовы. Из врачей — один Попов. От лиц свиты я узнал следующее: граф Воронцов, странным образом, не живет в Ливадии, а, верстах в 10, в своем имении и приезжает утром на 2 часа; остальное время его нет. Государю очень плохо. Живет Он в маленьком дворце, где жил наследником; там-же, кроме Императрицы, помещаются Цесаревич Николай Александрович и В. К. Георгий Александрович; дети, т. е. В. К. Михаил Александрович и В. К. Ольга Александровна занимают другой дом. Государь ежедневно катается с Императрицей в открытом экипаже по скрытым дорогам, так, что Его никто не видит, и Он никого не принимает, даже графа Воронцова, который бывает только у Императрицы. Предполагается поездка в Грецию, на остров Корфу, куда для приготовления помещений уже послан и. д. гофмаршала граф Бенкендорф.



О болезни Государя я узнал очень немногое, главное было то, что Ему очень плохо, но насколько — мне не умели сказать; не больше я узнал и о результате консультации Захарьина и Лейдена. Только один П. А. Черевин не скрыл передо мною, что положение почти безнадежно. За обедом я познакомился с Поповым, но он был очень сух со мной и я, до поры до времени, не нашел нужным спрашивать его. Видимо симпатиями он здесь не пользовался.



Тотчас после обеда я пошел к кн. А. А. Оболенской, самой близкой приятельнице Императрицы. От неё, как я и ожидал, я узнал больше чем от других: состояние Государя все ухудшается. Пульс за последние дни около 100, опухли ноги, полная бессонница по ночам и сонливость днем, мучительное чувство давления в груди, невозможность лежать, очень сильная слабость — Он едва ходит. Его с приезда в Ливадию, кроме Императрицы и детей, никто не видит.



Граф Воронцов держит себя совершенно в стороне и ничего не предпринимает. Попов бывает у Государя 2 раза в день, делает назначения, которые не исполняются; Государь упрямится и не слушается; ухода за больным никакого; лекарский помощник Поляков боится Государя и, конечно, никакого влияния не имеет; Императрица выбилась из сил и беспомощна. Попов Императрице очень не нравится вследствие своей невоспитанности и неумения себя поставить; Государь его терпит, но в действительности с ним не считается.



В результате больной в сущности брошен, живет по своему усмотрению, пользуясь лишь домашним уходом Государыни; никакого режима не установлено и врачебного руководства и плана лечения нет. Государь работать, конечно, не может, но все-же пытается это делать и только себя утомляет. Всему этому необходимо положить конец, иначе больной несомненно погибнет. Из всего этого я мог заключить, что Русский Император, пользуется таким дурным уходом, как ни один из Его подданных, даже в самой плохой больнице.



Про себя я узнал: Императрица уже в Спале пожелала иметь при больном своего человека и приказала гр. Воронцову вызвать меня, но он этого не сделал, сказав, что «забыл»; потом, когда уже в Ливадии он получил мою телеграмму с вопросом, могу ли я отложить отъезд на один день для передачи дел, он сказал Императрице, что я очень занят, раньше приехать не мог и сейчас не могу. Императрица выразила свое удивление кн. Оболенской, которая объяснила, что гр. Воронцов просто не желает моего присутствия здесь. «Вызвала вас, — закончила княгиня, — сама Императрица, потому-что Государь изъявил желание вас видеть, но это не нравится графу и Попову. Не скрою от вас, что положение ваше будет очень трудное».



Конечно, я отлично понял, чего от меня ждут и как мне трудно будет быть полезным больному, поэтому я тотчас изложил княгине программу, которую я пока себе начертал; между прочим я указал, что необходимо избрать одного врача, которому Государь и Императрица считают возможным довериться, который организовал бы уход за больным, вел бы историю хода болезни, следил бы за исполнением назначения консультантов, давал бы, кому нужно, сведения о состоянии больного, одним словом, был-бы действительно домашним врачом Государя; далее необходимо оповещать население России о состоянии здоровья Царя, о том, что делается, и кто из врачей лечит Царя, — не надо забывать, что это не простой смертный, а Русский Император, да еще очень популярный в народе, и что народ вправе возложить всю ответственность на приближенных Царя и спросить отчета, что было сделано для спасения Его жизни, не надо забывать, что на Ливадию теперь смотрит весь мир; необходимо удержать при больном хотя бы одного авторитетного терапевта, Захарьина или Лейдена, хотя не надо упускать из виду, что последний иностранец; наконец, крайне необходимо избавить Государя от дел, в чем должны помочь сановники, ибо нельзя ожидать от тяжело больного Государя, чтобы Он сам мог распорядиться. Все это я просил княгиню передать Императрице. Вместе с тем было решено, чтобы я обо всем этом переговорил с ген. Рихтером, как человеком очень уравновешенным и спокойным и искренно преданным Государю, далеким от всяких придворных интриг. От кн. Оболенской я пошел в тот же день к ген. Рихтеру и подробно и совершенно откровенно изложил ему мое мнение. Оттон Борисович совершенно согласился со мною и обещал свою поддержку; между прочим я узнал от него, что в государственных делах полный застой, здесь сидят 7 фельдъегерей, которые не могут выехать, так как Государь не работает и резолюций нет; во всех министерствах полное уныние. Наследник держит себя очень пассивно и ничего не высказывает. «Необходимо действовать, — сказал я Рихтеру, — и теперь время. Если все правда, что я слышу, то о поездке в Корфу не может быть и речи; можно в дороге или там на чужбине ожидать всего. Что скажет тогда Россия?!» Решили завтра-же переговорить с графом Воронцовым.



2/Х утром я видел лекарского помощника Полякова, который в сущности один чаще бывал у Государя и должен был исполнять назначения врачей, но никакого влияния, разумеется, иметь не мог. Он подтвердил мне об очень плохом состоянии Государя, показал мне анализы и доложил, что Государь ничего не исполняет из того, что предписывают врачи, а все делает по-своему. В 10 часов я пошел к графу Воронцову. Он принял меня вежливо, но очень сухо. Желая вызвать его на откровенность, я соответвенно повел разговор и прежде всего спросил его, кем и для чего я вызван. «Вас „потревожили“ (?) под предлогом того, что нет Гирша, чтобы возложить на вас его обязанности, но, собственно говоря, Императрица просто желает, чтобы вы были здесь, но я сам не знаю, что вам, как хирургу, здесь делать». Я объяснил графу, как я понимаю свою предстоящую роль, как врачу, известному Их Величествам, — видеть Государя и быть компетентным свидетелем того, что делается здесь в медицинском отношении, ибо пока Государя окружают чужие люди, а оставлять монарха на руках одного никому в России не известного Попова как будто неловко. Россия беспокоится и удивляется, что при тяжело больном Царе нет ни одного своего врача, как будто что-то скрывают, и ответственность может быть возложена на приближенных. Затем я изложил все то, что уже говорил кн. Оболенской и ген. Рихтеру. Граф ответил: «Бюллетеней я писать не могу, их надо показывать Государю, да Он сам читает и газеты. Я напечатал короткое сообщение о том, что Государь делает, т. е., что Он гуляет, пока я ничего больше сделать не могу». Наш дальнейший разговор прервался, ибо с докладом пришел Попов. Суть его доклада была — пульс держится, но силы падают, сон, как будто, лучше, но в общем положение хуже. На меня Попов даже не смотрел, совершенно игнорируя меня. Я сидел в стороне, слушал и наблюдал.



Попов был высокого роста, «дюжий парень», видимо из поповичей, лет 30—32, здоровый, как бык; одет он был по-московски — «черная пара» и белый, матросским узлом завязанный, шелковый галстук. Тон — избалованного купчихами Замоскворечья, модного московского «дохтура», очень самоуверенного и мало воспитанного человека, считавшего себя полубогом; в сущности это был человек очень мало симпатичный, навряд ли много знающий, вселявший к себе, на мой взгляд, очень мало доверия и не производивший впечатления интеллигента; легко было заметить, что он брал не столько тем, что он говорил, но тоном непогрешимой, модной, московской знаменитости, попавшей ко двору. Как я уже выше сказал, такие люди, грубые, мало воспитанные, самоуверенные до нахальства, плебеи по своей натуре всегда производили впечатление на графа Воронцова, и в его отношениях к Попову проявлялась не только любезность и благосклонность, но даже какое-то подобострастие; они вели разговор какими-то отдельными словами, на полуслове понимая друг друга; получалось впечатление, что граф Воронцов боится уронить себя в глазах своего собеседника, как будто он боится показать, что он может не понять намека такого умного человека, как Попов; я смотрел и узнавал графа Воронцова — так он говорил с Алышевским и другими подобными ему людьми, со своими чиновниками министерства, в число которых он преимущественно подбирал людей с замашками плебеев.



Я ушел от министра двора очень неудовлетворенный нашим разговором и ещё больше убежденный в том, что с честью выйти из положения, в которое я попал, будет очень нелегко.



После завтрака за «гофмаршальским» столом в большой столовой дворца, где было уже довольно много народа, я пошел пить кофе и курить на террасу.



Граф Воронцов, тоже с чашкой кофе в руках любезно подошел ко мне и вступил в беседу. Чтобы нас не могли слышать, мы вышли в сад, без фуражек и с чашками в руках; вскоре пошел дождь, все стали расходиться, а мы долго еще стояли на площадке перед террасой и «дружески» беседовали, несмотря на дождь. Из разговора я понял, что разница в обращении со мной объяснялась просто: граф перед завтраком был с докладом у Императрицы... которая уже все знала о телеграммах...



Предмет нашего разговора был следующий:



Подходяще-ли для Государя пребывание в Корфу? — Я счел долгом заметить, что в ноябре в Корфу, хотя и тепло, но очень сыро. Правильным следовало бы признать пребывание в Египте. Граф слушал меня и очень легко соглашался. Я поставил вопрос так: если Государь действительно так слаб, то перед тем, чтобы выбирать место для Его пребывания, следовало бы решить вообще — можно ли Его перевозить? Необходимо, чтобы консилиум решил вопрос — нет ли возможности печального исхода в пути, надо иметь в виду слабость сердца и возможность качки. Далее — есть ли надежда, что Государь вернется из заграницы? Наконец, кто из врачей, в случае поездки, будет сопровождать Государя и кто примет на себя ответственность? — один человек сделать это не может и не должен. Граф согласился, что все это верно. Я спросил графа, можно ли с точки зрения политики допустить печальный конец на яхте, можно ли дать умереть Государю на чужой стороне? Все это получает еще особое значение в виду той таинственности, которая до сих пор окружала болезнь Царя. Что тогда про нас скажет Россия? Граф согласился, что теперь не может быть и речи об отъезде. Спрашивается, подумал я, о чем же думали до сих пор, когда даже послали в Корфу занимать помещение. Далее, я настаивал на необходимости оповестить публику тем или иным путем, указав, что экземпляры газет, доставляемые Государю, можно печатать без бюллетеней. Наконец, я доказывал, что надо прекратить quasi — работу Государя, что нельзя допускать посылки Ему докладов и дел; Государь несомненно работать не может, а сознание, что дела отсылаются не решенными и скопляются, особенно при характере Государя, должно Его мучить и раздражать, а это вредно для больного и не полезно для государства. Граф ответил: «Я отлично все это понимаю, но что мне делать — здесь (надо понимать — Императрица) забывают, что это Император, что есть политика, что есть государство, и в основу всех суждений ставят одно — это сердечное отношение к бедному больному; вот почему мне трудно энергично вмешиваться».



— Я думаю, — заметил я, — что тяжелая болезнь монарха имеет громадное государственное значение, влияющее на ход истории государства, а предоставлять решение некоторых относящихся к этому событию вопросов самому больному и его семье недопустимо, это дело окружающих монарха, на которых падает и ответственность за всякие возможности.



— Ну, а наследник, — спросил я, — не переговорить ли с ним?



— Я уже об этом думал, — сказал граф, — но это мальчик 14 лет, а ему 26. Что-же мне делать?!..



— Возвращаюсь к медицине, — продолжал граф, — ведь Захарьин, это сумасшедший самодур, ему нельзя здесь жить; через 3—4 дня он приходит в такое состояние, что начинает бить стекла. Попов — хороший малый, но молод, не авторитетен, Императрице не нравится, но хорошо еще и то, что его пускают к Государю. Теперь я боюсь, что Захарьин станет на дыбы, потому что выписали Лейдена, и не захочет оставаться и брать лечение на себя».



— Ну вы, граф, — сказал я, — придаете самодурству Захарьина слишком много значения. Он обязан здесь остаться, я, как лейб-медик, этого требую, потому что нельзя оставлять Государя без присутствия здесь авторитетного в глазах России терапевта. Попов для меня и для России ничто, а я хирург, да и вообще, если бы я был и терапевтом, я взять на себя одного ответственности не решился-бы. Следовательно, Захарьина надо здесь оставить, как поступить с Лейденом — будет видно, во всяком случае одного Лейдена, как иностранца, и меня здесь будет мало, а Захарьина можно успокоить, — ведь Государь не замоскворецкий купец, ведь есть-же управа и на Захарьина.



Граф Воронцов согласился и с этим и, улыбаясь, закончил разговор: «Ну, как-нибудь справимся».



От гр. Воронцова я пошел с визитом к графиням Кутузовым; пришлось подождать их и слуга провел меня на террасу, выходившую в сад, за дворцом, на какую-то густо заросшую кустами дорогу. Не успел я выйти на эту террасу, как услышал за кустами какой-то шорох как-бы от колес экипажа по гальке и топот лошадей. Это меня очень удивило, ибо было несомненно, что дорога эта была не для экипажей; я догадался, что вероятно едет кто-то из Высочайших Особ, и стал за занавеску, чтобы меня не было видно. Действительно, из-за кустов выехал экипаж, так называемая в Крыму «корзинка», т. е. род 4-х-местной открытой коляски, или плетенки. В экипаже сидели Государь и Императрица. Государь так изменился, что я сразу его не узнал; голова совершенно маленькая, что называется с кулачок; шея тонкая, затылка у этого великана не было, настолько Он похудел; пальто висело, как на вешалке; знаменитых Его плеч, богатырской груди и вообще могучего торса, как не бывало. Он видимо спал, сидя в экипаже, и, поддерживаемый Императрицей, качался, как пьяный. Экипаж проехал трусцой, как видение, и исчез за кустами. Было ясно, что эта дорожка в саду была выбрана для прогулки с тем, чтобы никто не мог видеть Государя. Я был поражен и удручен до слез. Все мне стало ясно — это был умирающий человек, а вчера все говорили об отъезде в Грецию и о проектах на будущую зиму. Что за люди! — подумал я, это — дети! что же тут говорить об отъезде, когда видимо приходится считать дни.



Вышли графини и со слезами стали жаловаться мне на здешний беспорядок и беспомощность всех; я едва их слушал, простился при первой возможности и побежал к П. А. Черевину.



— Петр Александрович, — сказал я, — сейчас я случайно из-за угла видел Государя в экипаже...



— Как это могло случиться? — тревожно перебил меня Черевин. Его никто не видит, Он этого не желает.



Я сказал, в чем дело. Черевин успокоился.



— Ну? — спросил он.



— Да П. А. ведь все разговоры здесь одни пустяки, ведь все кончено, это ведь умирающий человек, — продолжал я.



— Я это давно знаю, — ответил мне Черевин со слезами на глазах; а этого здесь, дураки, не понимают; даже Воронцов не понимал, пока не поговорил с вами, а теперь засуетился. Я вам нарочно ничего не говорил, хотел посмотреть, что вы скажете сами.



— Ну, а Попов? — спросил я.



— Конечно, отлично понимает, но молчит; должно быть так приказано Захарьиным. Ну, я-то сумел узнать от него правду. Вы говорили с Воронцовым? — спросил Черевин.



— Говорил, — ответил я.



— Что-же он?



— Да я ведь говорил с ним, не видев Государя, а теперь я говорил бы с ним другим тоном, ответил я. Граф все боится Захарьина и его самодурства.



— А вы что думаете?



— Я думаю, что надо теперь же подготовить Россию, — ответил я, — а с Захарьиным справиться можно.



— Ну, конечно, — ответил Черевин; я давно говорю, что его не следовало отпускать, а успокоить его я берусь... — сказал Черевин.



В течение этого дня приехали Лейден, Захарьин и Гирш, которому кто-то из друзей посоветовал перестать дуться и приехать в Ливадию.



На другое утро 3/Х Лейдена, Захарьина и меня позвали к Государю. Гирша и Попова не пригласили.



Вот приблизительно план дворца-виллы, где жил Государь: Дом, в котором жил и скончался Государь, по своей величине и архитектуре совершенно не заслуживает названия дворца — это скромная вилла или дача, очень небольших размеров, с небольшими комнатами. Лучшие две комнаты по своей величине и своей обстановке, это приемная внизу и кабинет-гостиная Императрицы; рабочий кабинет Государя — маленькая комната, кажется в одно окно, в которой едва помещался большой письменный стол; спальня тоже небольшая, в 3 окна. Меблировка донельзя простая, более чем скромная, самая обывательская.



Принял нас Государь в кабинете Императрицы, сидя в креслах, в своей обычной генеральской тужурке, и выразил большое удовольствие видеть меня и Лейдена. К Захарьину Он, видимо, относился менее благосклонно. К уже сказанному о впечатлении, которое производил вид Государя, могу добавить, что на этот раз оно было еще тяжелее. Он был так слаб и сонлив, что засыпал среди разговора с нами. Исследовали Его, и довольно поверхностно, Захарьин и Лейден, я же, как не специалист, отказался от такового, чтобы напрасно не утомлять больного. Плохо было то, что появился резкий отек ног, причем сильный зуд в коже очень беспокоил Государя, особенно в постели. В этот день деятельность сердца была настолько слаба, что мы отсоветовали выезжать на прогулку.



С этого дня, т. е. с 3/Х Государь больше так и не покидал своих комнат. После консультации Императрица, вызвав нас в приемную, спросила мнение профессоров о состоянии больного. Лейден не скрыл серьезности положения, высказался довольно мягко и неопределенно, но не называя, однако, состояние безнадежным. Захарьин, напротив, высказал Императрице всю правду в очень определенных выражениях, довольно резко и, я сказал бы, грубо. Она приняла этот удар с довольно большой выдержкой, но все же не могла удержаться от приступа слез. Мне Она приказала остаться и долго беседовала со мной наедине. Для меня не было сомнения, что Она отлично понимала положение, но ей хотелось верить в возможность спасения, что было так натурально, и поэтому я, как и Лейден, не нашел нужным подчеркивать безнадежность положения, а, насколько мог, успокоил бедную женщину, но выяснил Ей невозможнсть и бесцельность путешествия и необходимость оповестить Россию об истинном положении Государя. Она жаловалась мне на все перенесенные Ею душевные волнения в Спале и Беловеже, где Она была предоставлена сама себе, жаловалась на грубость Захарьина, относившегося к Ней безжалостно, на индиферентность, сухость и неделикатность Попова, который Её раздражал, на отсутствие какой-либо нравственной поддержки; Она, видимо, симпатизировала Лейдену, который, не лишая Её всяких надежд, действовал на Неё ободряюще и успокоительно. Она сказала мне, что приказала гр. Воронцову вызвать меня ещё в Спалу, чтобы иметь при Государе своего человека, но Её обманули, сказав, что я не счел возможным приехать; это Её очень удивило, но теперь Она знает, что это были интриги, которыми Её опутывают даже в эти тяжелые минуты. Вместе с тем Императрица выразила желание Государя и свое, чтобы я оставался в доме ночью и принял на себя ближайший уход за больным. С того дня, т. е. с 3/Х, по день кончины Государя я стал почти бессменным дежурным днем и ночью и 17 дней спал одетым. Я уходил из дворца к себе только утром для туалета, иногда к завтраку или обеду за общим гофмаршальским столом и иногда около 5 часов выезжал на час с Лейденом на прогулку в окрестности Ливадии. Во время моего отсутствия меня сменял Гирш, но его к больному никогда не звали.



Утром и вечером Захарьин и Лейден при мне посещали Государя, Гирш и Попов Его не видели вплоть до Его кончины, при которой, кроме нас троих, присутствовал и Гирш, но не Попов. После посещения больного происходило совещание под председательством министра двора и составлялись бюллетени, кои с 4/Х посылались в «Правительственный Вестник» и перепечатывались в других газетах. Несколько странным было то, что бюллетени эти подписывали тоже Гирш и Попов, не видев больного. За все время до смерти Государь никого не принимал и только между 14 и 16 октября, чувствуя себя несколько лучше, пожелал видеть своих братьев и Великих Княгинь Александру Иосифовну, привезшую в Ливадию отца Иоанна, и Марию Павловну.



Государь вставал ежедневно, одевался в своей уборной и проводил день большею частью в кабинете Императрицы, в сообществе Её и детей. Нередко после завтрака Он ложился в постель и спал, после чего я обыкновенно бывал у Него. Под влиянием моих убеждений Он, кажется, по просьбе Императрицы, согласился передать дела Наследнику, но все-же оставил за собой дела по министерству иностранных дел и подписывание военных приказов, из коих последний Он, кажется, подписал за день до кончины. Я бывал у Государя по несколько раз в день, следил за исполнением предписаний врачей и за Его питанием. Всего больше беспокоили Государя значительный отек ног и зуд в коже; Его значительно успокаивал легкий массаж, который я и производил, бинтуя Ему после этого ноги, чтобы предупредить чесание. Мне удалось влиять на Государя в отношении исполнения Им наших предписаний, чего до меня достичь было почти невозможно, но все же Он иногда запирался у себя с В. К. Михаилом Александровичем, снимал сам бинты и приказывал сыну чесать Ему ноги щетками, чему я очень противился, боясь расчесов и рожи, но мои старания увенчались успехом лишь в самые последние дни. Несмотря на свой очень властный характер, Государь все-же подчинялся моим увещаниям и убеждениям и бывало, что когда Императрица не могла Его убедить не вредить себе, то посылала за мной.



Должен сказать, что за эти 17 дней постоянного моего общения с тяжело больным и страдавшим от зуда, одышки и ночной бессонницы Государем, я ни разу не испытал на себе Его нетерпения, неудовольствия или малейшего каприза; со мной Он был всегда одинаково ровен, любезен, добр, бесконечно кроток и деликатен. Когда я засиживался у Его постели, Он начинал беспокоиться, что я долго не курил и отсылал меня и часто требовал, чтобы я непременно ездил кататься; за все время Он только раз ночью позвал меня и очень извинялся, что прервал мой сон; Он требовал, чтобы я приходил к Нему непременно в кителе, так как ещё бывало тепло и делал мне замечания, когда я приходил в сюртуке, хотя по этикету бывать у Высочайших Особ так не полагалось. Могу сказать смело, что такого приятного и деликатного в обращении больного я за 40 лет врачебной практики редко встречал. Государь, несомненно, вполне сознавал опасность своей болезни и безнадежность своего положения, но я никогда не видел, чтобы Он падал духом, и меня Он никогда по этому поводу не спрашивал. Один раз только я застал Его с Императрицей со слезами на глазах, вероятно, после тяжелого разговора о возможности смерти, и раз, случайно зайдя к Нему в кабинет, видел Его взволнованным в беседе с Наследником, которому Он по-видимому передавал какие-то дела и давал наставления на случай своей смерти; но оба раза Он сразу справлялся с собой и принимал свой обычный спокойный и кроткий тон. В хорошие минуты Он даже шутил.



Захарьин продолжал чудить и здесь. Так он находил, что в свитском доме, где все жили, слишком шумно и выхлопотал себе помещение в отдельном домике, где ложился спать чуть ли не в 9 часов вечера. Посетив его как-то, я был удивлен, что его кровать стоит посреди комнаты, причем он объяснил мне, что боится сырости стен. Он не признавал обычных «удобств», как все, а требовал таковых у себя в комнате, чем приставленный к нему дворцовый служитель искренно возмущался.



В Ливадии все дорожки в парке были усыпаны галькой, вследствие чего при проезде экипажей вызывался очень громкий и неприятный шум, поэтому вокруг дома Государя был строго воспрещен проезд каких бы то ни было экипажей и телег, — все, что было нужно, приносили на руках, но Захарьин заявил, что он не может приходить на консультации от себя пешком, хотя это не превышало ? версты. Поэтому ему два раза в день подавали коляску в которой он торжественно приезжал во дворец. Он требовал, чтобы во дворце на площадках лестницы были для него поставлены венские стулья, один из коих должен был стоять перед дверьми при входе в приемную — он садился на эти стулья на минуту и якобы отдыхал, а на последнем стуле собирался мыслями. Служители его ненавидели и иногда этих стульев не ставили; раз я увидел, как Захарьин, поднявшись наверх и не найдя стула перед дверью, страшно рассердился, сбежал с лестницы, схватил стул, быстро снес его на верхнюю площадку, присел и вошел в приемную при нескрываемых улыбках прислуги. Я рассказал эту сцену Государю, и он от души смеялся.



Лейден был человек, конечно, вполне культурный, воспитанный и тактичный, хотя не лишен был некоторых свойств того типа людей, которых в Германии называют «ein Knot». Он обладал, кроме своих знаний, большой долей хитрости, практичности и житейской мудрости, как истый старый еврей. Мы были с ним в хороших отношениях и на прогулках много беседовали, причем он давал мне уроки дипломатического обращения и практичности в медицине и как-то сказал мне, что хороший врач-практик должен уметь, особенно при лечении монархов, не только лечить, но и помочь больному умереть, а главное должен уметь держать себя с семьей так, чтобы и после смерти больного сохранить ее симпатии и доверие. Соответственно своим взглядам, кои мне лично далеко не были симпатичны, он вел себя и в Ливадии.



Немцы и тогда уже придерживались правила не упускать ни одного случая и способа, чтобы узнавать все, что делается у соседей, особенно в России. Лейден как-то признался мне в откровенную минуту, что в Берлинском дворе очень интересуются нашим двором и что по возвращении в Берлин он должен рассказать Императору Вильгельму все, им пережитое и виденное в России. Мы удивлялись, каким образом заграничные газеты более осведомлены о происходившем в Ливадии, чем, напр., наша публика. Оказалось потом, что во время болезни Государя в Ялту пришла какая-то частная немецкая яхта, хозяйкой которой была какая-то дама — крупная корреспондентка германских газет; потом я узнал, что Лейден, выезжая на прогулку, в те дни, когда я его не сопровождал; многократно посещал эту яхту, но держал это в тайне, а по вечерам писал бесконечно длинные письма.



Характерно было то, что будучи мировой известностью, Лейден особенно стремился получить дворянство и воспользовался получением после Ливадии пожалованной ему Анненской звезды с бриллиантами (орден, дававшийся только иностранцам), чтобы прибавить к своей фамилии сакраментальный предлог «von», считая, что он пользуется правами русского дворянства; права германского или вернее прусского дворянства были пожалованы ему гораздо позже. К людям вообще он относился довольно скептически. Как-то раз, по моему совету, наследник обратился к нему в Ливадии с вопросами о состоянии здоровья отца.



Я спросил Лейдена, как отнесся цесаревич к заявлению, что дни Государя сосчитаны. Лейден ответил мне фразой, которая мне очень не понравилась — «что-же вы спрашиваете, ведь всякий наследник в конце концов желал-бы скорее быть монархом; это так человечно». Он страшно кичился своими отношениями с русским двором и, как говорил, сумел сохранить к себе доверие и симпатии Императрицы и после смерти Государя. Так через несколько лет он был снова приглашен к русскому двору в Копенгагене по случаю тяжелого легочного кровотечения у пребывавшего тогда там (в Копенгагене) наследника Георгия Александровича. Там мы снова встретились.



Лейден как-то сказал мне: «Я знаю двор германский, знаю русский, теперь вижу датский, мне остается до смерти увидеть еще английский двор, надеюсь этого достигнуть». Интересовал его не больной, а факт его приглашения. Его уверенность в своих успехах при русском дворе дошла до того, что при моем посещении его в Берлине он позволил себе высказать мне свой план — сделаться официально постоянным консультантом при русском дворе, так как у нас нет выдающихся терапевтов. Меня эта немецкая наглость настолько задела за живое, что я после этого использовал все свое влияние, чтобы предупредить его дальнейшие приглашения. Однако мне это не удалось, и Лейден был приглашен еще раз к наследнику в Абастуман, но тогда я настоял на одновременном приглашении и Nothnagel’я из Вены. Он понял мой маневр, и наши отношения за последние годы его жизни совершенно изменились в смысле резкого охлаждения с его стороны ко мне.



Государь относился в Ливадии к Лейдену скорее хорошо и с доверием, Захарьина-же только терпел, но не уважал, ибо оригинальничание и шарлатанство были противны натуре Государя.



Не помню которого числа, но это было в первые дни моего пребывания, в Ливадию приехал харьковский проф. В. Ф. Грубе, выразив желание представиться Государю с тем, чтобы подбодрить Его, показав Ему на собственном примере, что от воспаления почек можно поправиться даже в Его преклонном возрасте. В сущности ничего общего между болезнью Государя и болезнью Грубе не было, ибо последний перенес гнилостное заражение и острое воспаление почек, но мысль была хорошая.



К большому моему удивлению Государь принял Грубе с удовольствием. Я присутствовал при этом свидании и еще раз имел случай видеть, насколько Государь был «другом своих друзей», как говорят французы. Познакомился Государь с проф. Грубе в Харькове после катастрофы 17 октября в Борках; раненые — придворная и поездная прислуга были тогда направлены в харьковскую клинику. Государь остановился в Харькове, посетил раненых и познакомился с проф. Грубе, который, видимо, очень понравился Ему, а главное выздоровевшие раненые служители очень расхвалили Государю обращение с ними в клинике; и с тех пор Грубе пользовался особой благосклонностью Государя, который был очень рад его видеть, хотя никого не принимал, даже своих родственников. Спокойный, очень уравновешенный старик, державший себя с чувством собственного достоинства, очень убедительно объяснил Государю, что от воспаления почек можно выздороветь, примером чего может служить он сам. Государю этот довод показался очень убедительным и Он после визита Грубе был очень в духе и как будто повеселел.



Вечером этого дня Государь рассказывал мне свои впечатления о клинике Грубе и очень расхваливал последнего. Очень тактично поступил Грубе и тем, что он не показал ни малейшего желания вмешиваться своими советами и навязывать себя, а тотчас после приема уехал из Ливадии. Подбодрил Он и Императрицу.



Состояние больного постепенно ухудшалось, хотя днями бывали улучшения. С выходом первого бюллетеня весть о неблагоприятном течении болезни Государя распространилась по всей России. Постепенно в Ливадию стали съезжаться члены Императорской Фамилии и некоторые высшие чины Двора.



8/Х прибыли Вел. Кн. Александра Иосифовна с Королевой Греческой и отцом Иоанном Кронштадтским. Приезд последнего озадачил многих и в том числе Императрицу, так как Государь не благоволил к отцу Иоанну — не знали, как доложить о нем Государю, тогда как В. К. Александра Иосифовна и Королева Греческая усиленно настаивали на том, чтобы Государь принял его и помолился-бы с ним. Сколько я знаю, не любил Государь отца Иоанна за то, что он своей популярностью, может быть, несколько искусственной, слишком выделялся из общей среды духовенства — Государь был глубоко верующий, но прежде всего строго придерживался традиций православия, а православие не допускает, чтобы молитвы одного священника имели больший доступ к Престолу Всевышнего, чем молитвы всякого другого, кроме святых, святым же о. Иоанн церковью признан не был, поэтому в глазах истинно православного человека о. Иоанн как-бы грешил тем, что придавал своим молитвам какое-то особенное значение.



Я думаю, что Государь подозревал у отца Иоанна желание выдвинуться и бить на популярность, а «популярничание» Государь ненавидел и искренно презирал. По словам В. К. Николая Михайловича, написавшего о последних днях Императора Александра III особую брошюру, отец Иоанн приехал «по почину» Вел. Кн. Александры Иосифовны и Королевы Греческой, «на что Августейший больной дал свое согласие», тем не менее Он сразу его не принял.



9/Х (должно быть это было воскресенье) Государь, желая поднять дух окружающих, приказал, чтобы во время завтрака за гофмаршальским столом играли два хора музыки и чтобы Вел. Кн. Ксения Александровна присутствовала за столом за хозяйку. Я в этот день за завтраком не присутствовал, но, по словам Вел. Кн. Николая Михайловича, при первых звуках музыки Великая Княгиня расплакалась и вышла из-за стола. В это-же время Государь, тайно от всех, кроме Императрицы, исповедовался и приобщился у своего духовника отца Янышева. Видимо этот акт успокоил и ободрил Государя, так что в этот день мы могли даже констатировать некоторое улучшение.



10/Х часов около 5—6 вечера прибыла невеста Цесаревича Принцесса Алиса Гессенская. К этому времени во всем дворце, кроме Государя и Императрицы, никого не было, из посторонних я был один в нижней приемной и таким образом в открытое окно мог наблюдать то, что происходило перед дворцом. Государь в этот день лежал уже в кровати и при нем сидела Императрица. Перед дворцом был выставлен почетный караул. Цесаревич и его невеста приехали в коляске на почтовых прямо из Симферополя.



Экипаж прямо с большой дороги проехал по аллеям сада и подъехал к подъезду Дворца. У невесты в руках был большой букет, видимо, поднесенный ей при встрече Цесаревичем. Они, выйдя из коляски, прямо вошли в подъезд, где, кажется, их встретила Императрица (видеть этого я не мог, ибо не выходил из приемной) и поднялись наверх к Государю. Там они оставались вчетвером минут 20—30. Я стоял внизу у открытого окна, любовался видом и размышлял о происходившем. Надо было думать, что сцена, происходившая над моей головой в спальне Царя должна была быть трогательна и драматична.



Всем было известно, что за несколько лет перед тем Принцесса Алиса приезжала в Петербург еще совершенно молодой девушкой к своей сестре Вел. Княгине Елизавете Федоровне. Как говорили, цель этого приезда ее было знакомство с русской Царской Семьей, так как ее прочили в невесты Наследника.



Однако тогда Пр. Алиса или Alix, как звали ее в семье, не понравилась Государю Александру III, но произвела якобы глубокое впечатление на Наследника. Так или иначе, но из этого приезда в Петербург ничего не вышло; слышно было, что Государь воспротивился этому браку — Принцесса уехала, как говорили, очень недовольной и обиженной, а Цесаревича отец отправил в кругосветное путешествие.



Думаю, что уже тогда у Принцессы Алисы зародилось недоброжелательное чувство к Государю и Императрице, которое потом с годами превратилось в чувство озлобления против матери ее мужа. Когда Государь опасно заболел, явилась неотложная необходимость женитьбы Наследника, так как, по традициям, Русский Царь не мог быть холостым (говорю: «по традициям», ибо не думаю, чтобы этого требовал закон). Подходящей невесты не было, вспомнили о принцессе Гессенской, а вероятно о ней напомнили Цесаревич и Вел. Кн. Елизавета Федоровна, и Государь, как передавали, не без больших колебаний дал свое согласие на брак сына. Надо было думать, что поэтому происходившее в этот день свидание Царя с Его невесткой должно было быть тяжелым моментом как для родителей, так и для молодых; Государь этим согласием на спешный брак как-бы признавал свое безнадежное положение, Императрица встречала нелюбую ей заместительницу; невеста должна была понять, что ее принимают в семью, так сказать, по неволе, Наследнику это последнее тоже должно было быть неприятно, да, кроме того, сам этот брак напоминал ему о той громадной ответственности, которая падала на него в ближайшее время.