Российский архив. Том V

Оглавление

Кизеветтер Е. Я. Революция 1905—1907 гг. глазами кадетов: (Из дневников) / Подгот. текста, примеч. [и вступ. ст.] М. Г. Вандалковской, А. Н. Шаханова // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студи

Кизеветтер Е. Я.  Революция 1905—1907 гг. глазами кадетов: (Из дневников) / Подгот. текста, примеч. [и вступ. ст.] М. Г. Вандалковской, А. Н. Шаханова // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1994. — С. 338—425. — [Т.] V.



Автор публикуемого дневника Екатерина Яковлевна Кизеветтер — жена известного историка, профессора Московского университета, деятеля ЦК кадетской партии Александра Александровича Кизеветтера. Урожденная Фраузенфельдер, она происходила из обрусевшего немецкого рода. Гимназия и всестороннее домашнее образование сделали из нее образованную женщину, а пытливость ума и чувство гражданственности пробудили интерес к общественной жизни.



Первый муж Екатерины Яковлевны — А. А. Кудрявцев был воспитанником Московского университета. Вместе с Кизеветтером они обучались у П. Г. Виноградова, затем преподавали в Лазаревском институте восточных языков, были близкими друзьями. Смерть Кудрявцева в 1893 г. в тридцатилетнем возрасте была большим потрясением для его родных и близких. «...Для меня как будто перевернулась одна и началась другая страница моей жизни, — писал в своем дневнике Кизеветтер, — исчезла опора... С Кудрявцевым я слился душой... Кудрявцев умер, оставив мне в наследство нового друга — свою жену. Мы нравственно нуждаемся друг в друге».



В 1894 г. состоялась свадьба Кизеветтера и Кудрявцевой. Кизеветтер взял на себя воспитание двух ее детей — Всеволода и Натальи. Первый стал впоследствии профессором математики в Московском университете, а вторая — учительницей. Через год родилась их общая дочь — Екатерина, которая и поныне живет в Праге. Ко времени женитьбы Кизеветтер готовился под руководством В. О. Ключевского к замещению профессорской кафедры в Московском университете, сдаче магистерских экзаменов. Проявившиеся уже на подготовительных лекциях ораторский талант, красочный и чистый русский язык, логика мышления сразу были отмечены слушателями и сослуживцами. Впоследствии П. Н. Милюков причислял Кизеветтера к числу наиболее последовательных и талантливых учеников В. О. Ключеского. «Самые его достоинства и таланты, — писал Милюков о лекциях Кизеветтера в одной из статей, — невольно влекли его к подражанию нашему несравненному Василию Осиповичу».



Научная работа, по собственному признанию Кизеветтера, составляла главный смысл его жизни. Его магистерская и докторская диссертации — «Посадская община в России XVIII столетия» (1903) и «Городовое положение Екатерины II» (1909) — поглощали много времени и были созданы при помощи и участии Екатерины Яковлевны. Кизеветтер готовил себя к преподавательской и научной карьере, но события начала XX века внесли существенные коррективы в судьбы людей его поколения, выработав особый тип русского интеллигента. Не случайно, многие крупные ученые становились и известными политиками.



В 1905 г. Кизеветтеры активно включились в общественно-политическую жизнь. Александр Александрович принимал участие в обсуждении программы журнала «Освобождение», сотрудничал в «Русской мысли». Близость основных программных установок обусловила его сближение с П. Б. Струве. Последний, бывая в Москве, часто останавливался у Кизеветтеров. В 1906 г. супруги вступили в партию кадетов. На втором ее съезде в январе 1906 г. Кизеветтер был избран в состав Центрального комитета. Он принимал участие в организации московского губернского кадетского комитета, участвовал в районных собраниях комитета партии у Вернадских*. В политических спорах родилась брошюра Кизеветтера «Нападки на партию Народной свободы и возражения на них» (1906). По выходе Манифеста 17 октября он написал листовку, в которой выразил недоверие царским обещаниям. В ходе выборов во II Государственную думу им совместно с В. А. Маклаковым было создано своего рода пособие для кадетских ораторов, получившее название «кизеветтеровского катехизиса».



Активное участие Кизеветтера в общественной жизни 1905—1907 гг. сменилось отходом от политики, погружением всецело в научную работу. Февраль 1917 г. всколыхнул утраченные было надежды на создание правового парламентского государства. 3 марта Екатерина Яковлевна записала в своем дневнике: «...Не сон ли все, что произошло. В три дня все сметено, все! От старой власти ничего не осталось... Сейчас последнее сообщение по телефону из „Русских ведомостей“. Розенберг сообщает: „Николай II отрекся от престола“... Саша сидит и торопится писать воззвание от комитета партии Народной свободы...»**. Факт отречения Николая II Кизеветтер оценивал как величайшую дату в истории страны. Политическая деятельность А. А. Кизеветтера в это время была достаточно активной. Он выступал в печати в защиту конституционной свободы, осуждал большевизм и его программу, присоединил свой голос к сторонникам доведения мировой войны до победного конца. В новых условиях Кизеветтер признавал парламентскую республику единственно возможной формой политического правления, которая может противостоять единоначалию и тирании. От лица своих единомышленников Кизеветтер требовал установления парламентского контроля за внешней политикой страны. Лозунг продолжения войны он обосновывал необходимой заботой о будущем России. Кизеветтер опасался, что в случае победы Германии Россия может лишиться своего былого экономического могущества и политического влияния на мировую политику*. Кизеветтер выступал против коалиции Временного правительства с социалистами, узурпации этим правительством прав Учредительного собрания. О его популярности в партии свидетельствует тот факт, что из 66 выбранных в мае 1917 г. членов ЦК Кизеветтер по числу голосов занял 17-ое место вслед за В. И. Вернадским, П. Н. Милюковым, А. И. Шингаревым, М. М. Винавером.



После Октябрьской революции кадетская партия была запрещена. Часть кадетов ушла в подполье, часть выжидала, стремясь осмыслить происходившее. Кизеветтер всецело погрузился в просветительско-преподавательскую деятельность. С 1918 г. как члена кадетского ЦК его трижды арестовывали, а в 1922 г. с большой группой интеллигенции выслали из страны. После кратковременного пребывания в Германии, семья Кизеветтера перебралась в Прагу. Александр Александрович читал отечественную историю в Русском юридическом институте, Народном университете, Карловом университете, возглавлял Русское историческое общество, участвовал в общественной жизни русской колонии, продолжал научную деятельность.



20 марта 1924 г. умерла Екатерина Яковлевна. В последние два года она тяжело болела, у нее был рак. Сделанная в Берлине операция не содействовала выздоровлению. «Ничего не помогло, — писала Наталья Кудрявцева М. В. Вишняку 8 апреля 1924 г., — мама очень мучилась, особенно последние две недели. К счастью, мы не отправили ее в больницу, как советовал врач, а ухаживали за нею сами, все втроем... Ей очень хотелось умереть во сне, так и случилось». Александр Александрович пережил ее на девять лет. Он умер в 1933 г. Оба они похоронены на Ольшанском кладбище.



Дневник Е. Я. Кизеветтер сохранился в форме подневных записей или записей за несколько дней и охватывает период с декабря 1905 г. до отъезда за границу в 1922 г. Он отражает события, свидетелем которых была сама автор и записанные со слов А. А. Кизеветтера.



Выбранная для публикации часть дневника Е. Я. Кизеветтер, посвященная событиям 1905—1907 гг., сохранилась наиболее полно.



1905



12 декабря. Сегодня все еще продолжается. Ночью слышались раскаты выстрелов. С утра стали рассказывать разные страсти: будто восставшие добираются до барона Будберга1, который живет против нас, и чуть только появятся попытки напасть на его дом, как нашу Моховую атакуют войсками. Заведующая нашим домом прислала просить, чтобы Всеволод2 никуда не выходил и не принимал бы товарищей. Вчера из другого дома нашего Общества на Плющихе, говорят, или кто-то выстрелил в солдат, или бросил бомбу из окна 4-го этажа, и дом подвергся расстрелу. Пули залетали в квартиры 4-го этажа.



В 12-м часу мы отправились в Охотный за припасами. Вследствие забастовки, подвоза нет. Того и смотри останется Москва без съестных припасов. В мясных все говорят, что сегодня продают последнее мясо (повысили на 7 коп. на фунт: с 17 коп. (до) 23 коп.), а завтра лавки закроют. У Смирнова3 есть и масло и молоко, которое вдвое продается дороже. И это все раскупается.



У Манежа кругом стоят часовые (по одному с прохода) и никого мимо не пропускают. Чтоб попасть в Охотный, надо пройти Александровским садом.



Часа в два мы с Сашей пошли на Арбат. С утра все говорили, что на Арбате страсть что делается — баррикады, стрельба. Пока мы шли, все время доносились пушечные раскаты. Встречные говорили, что на Арбате тихо, а стреляют за Пречистенской заставой (фабрика Прохорова). Дошли до Арбатской площади, повернули по Арбату. Жутко! Движение все прекратилось. Магазины все до одного заколочены ставнями. На протяжении от Арбатской площади до церкви Николы Явленного — три заграждения: два проволочные поперек улицы и одна баррикада. Рабочих у баррикад не видно. Еще баррикада у входа в Афанасьевский пер. Навалены столбы, решетки (должно быть, выломаны из окон), доски, водружено красное знамя. Жалкий маленький лоскуток. Войск нет. Там и тут стоят кучки людей и обмениваются слухами. Мы повернули по Афанасьевскому пер. к бабушке и беспрепятственно дошли до их Власьевского пер. Доро?гой обратила внимание на одну сценку. Крошечный гимназистик тащит с трудом салазки. Двое рабочих, идя сбоку, поддерживают громадный сколоченный деревянный щит. Куда это везут его? Интересно, для баррикады ли?



Пришли к нашим. Аня4 подняла крик, визг: как дошли, живы ли, целы ли, как доберемся до дому? и т. д. Сейчас же передала нам «из самого достоверного источника», что у нас на Моховой и на Знаменке — баррикады, и мы теперь домой вернуться не можем. Мы ей объясняем, что мы только что с Моховой, что нет ни единой баррикады. Она ничего не слушает: вернулся сейчас сын их Катерины5 и своими глазами видел. Мы сидеть не стали, решили идти домой. На дворе встретили их хозяина. Он «из самого достоверного источника» сообщил, что убито 8 000 восставших, а из войска — ничтожное количество. Между тем, мне вчера сообщали тоже «из самого достоверного источника», что убито бомбами масса войска. Собирают убитых по ночам пожарные. Вчера ночью я видела, как ехали пожарные мимо нас: без труб и машин, но с факелами.



Вернулись домой беспрепятственно и благополучно мимо храма Христа Спасителя. (Там) как-то спокойнее, на революцию непохоже: нет баррикад, движение не прекратилось, едут извозчики (почему-то некоторые извозчики сняли свои суконные армяки и ездят в одних тулупах), по тротуарам довольно много пешеходов, встречаются даже с детьми, должно быть, гуляют. Ни на Моховой, ни на Знаменке, ни на Воздвиженке нет ни единой баррикады — я нарочно прошла туда и сюда. Вот красноречивый пример ложности слухов «из достоверного источника». На улице тьма — электричество забастовало, а газ экономят. Ни одного извозчика. Виднеются редкие пешеходы. Сейчас прошли солдаты. В течение дня мимо наших окон то проходят солдаты, то скачут драгуны. Вчера провезли две пушки. Матрешин5 муж работал в субботу у портного (в теменьке, чтобы его не увидали и не сняли), в обед ходил на Страстную площадь, говорит, масса убитых, одеты все хорошо, хорошие пальто, шапки. Сегодня он проходил Спасо-Песковским пер. Говорит, там стрельба. Стреляют войска и полиция во всех проходящих. Городовые будто засели под крышу и стреляют оттуда. Я спрашивала, не слыхал ли он от товарищей-рабочих, как началось вообще столкновение. Он говорит, что все говорят, что на Тверской бросили рабочие бомбу в проходившее войско. С этого и пошло. Сегодня уже третий день борьбы. Чем кончится? Нет ни единой газеты. Продают только петербургское «Новое время»6 по 20—30 коп. за (номер). Саша не купил, говорит, наживаются на трупах.



Вчера было у Вернадских собрание районной группы конституционно-демократической партии7. Толковали об устройстве санитарных пунктов для раненых, но, оказывается, раненых не отпускают по частным домам. Почему?



Очень много, долго и бестолково говорил один член о посылке к государю депутации. Сколько ему ни возражали, он все настаивал, пока его не спросили: «Да на чем же поедут? Поезда не ходят». Тогда тот ответил: «А!» — и замолк.



Н(аталья) Е(горовна) вчера была в отчаянии. Ее сын ушел с утра и неизвестно куда. Сегодня не удалось узнать, вернулся ли он? — Телефон не действует.



Сегодня мы с Сашей вспоминали прошлый декабрь. После наступления «осенней весны» прошлого года, после 30-го ноября (думские постановления), после всех резолюций, где в один голос громко заявляли о необходимости «всеобщего, равного, тайного, прямого» — все ждали объявления конституции, ждали изо дня в день. Саша собирался ехать в Петербург для занятия в архивы. Я все просила подождать, чтобы вместе пережить обнародование конституции. Наконец, подошел день 6-го декабря. Была какая-то уверенность, что в этот-то день и обнародуют манифест. Накануне, 5-го были стычки молодежи с войсками, стычки глупые, детские демонстрации с красными лоскутками. 6-го получаем газеты — манифеста ни признака. Я испытала страшное, горькое разочарование. Вечером Саша уехал в Петербург. 12-го вышел манифест, но не о конституции: какие-то расплывчатые обещания, которые, впрочем, поддели на удочку легковерных вроде меня.



13 декабря. И сегодня стреляли. Вчера вечером мимо наших окон проскакали солдаты и пушки по направлению к Манежу. Я высунулась из окна — на темном фоне неба пламенело зарево где-то далеко-далеко вправо от нас. Говорят, что горела Прохоровская фабрика.



Сегодня на улицах расклеены обязательные постановления генерал-губернатора. На основании Правил о чрезвычайной охране10 воспрещается жителям выходить из дома после 9-го часа вечера, тех же, кто выходит после 6-ти (до 9 вечера) будут обыскивать и при нахождении оружия, подвергать строгому взысканию. Наказания что-то строгие. Строго запрещается открывать форточки и окна с наступлением вечера (указывается на то, что из многих домов бросали в войска бомбы и стреляли). За порчу телеграфных столбов (для баррикад) виновные подвергаются чуть ли не смертной казни. Захваченные на месте преступления (при рубке столбов) будут тут же обстреливаться. Скопление народа тоже будет рассеиваться ввиду того, что «мятежники часто стреляют под прикрытием таких толп».



Сейчас на нашей Моховой ни души. Днем тоже движения мало, особенно мало езды; пешеходы еще двигаются по улицам, интересуясь, очевидно, происходящим: читают постановления, смотрят на баррикады. Баррикады солдатами разрушаются. На Арбате сегодня видела костер из вчерашней баррикады: все собрано на середину улицы и зажжено. Магазины все также заколочены. На углах стоят кучки (вопреки запрещению) глазеющих. Появились и извозчики. Одного видела: ехал с седоком мимо горящего костра-баррикады. Издали доносились выстрелы, говорят, где-то на Садовой стреляли. Потом, пока гуляла с Катей в архивном саду, тоже слышала выстрелы. В саду было много детей с родителями*, с гувернантками. Дети катались с горы, болтали со взрослыми. Вообще все были веселы и спокойны, как будто ничего не происходит особенного.



Сегодня Саша был в комитете конституционно-демократической партии. Там слышал, что восставшие сами считают сегодняшний день последним днем борьбы. Там обсуждался вопрос о выпуске заявления конституционно-демократической партии о своем отношении к движению. Конечно, не решаются высказаться определенно против этого движения, начатого крайними партиями. Говорили, что теперь не время критиковать это движение раз оно не удалось, и что надо всю критику направить против действий правительства. Саша возражал, что правительство бранить следует, но непременно надо высказаться и относительно партий, и что неудобно осуждать потерпевшее лицо, но не партии, и что, напротив, необходимо осудить их образ действий, указать на то, что крайние партии своим неподготовленным восстанием совершают акт предательства для дела освобождения. Котляревский и Зелинский12 держались такого же взгляда. Саша указывал на то, что необходимо определенно высказаться, как высказываются сами крайние. Ведь если бы это движение было бы безрассудно начато конституционными демократами и потерпело бы поражение, крайние сейчас бы воспользовались этим и указали бы, что за дело взялись неумелые буржуа-либералы и дискредитировали дело свободы. «Крайние — да, так и отнеслись бы, — возразили Саше, — а нам не следует». Тогда Саша заявил, что если конституционно-демократическая партия будет вообще отмалчиваться, то он уйдет из нее.



Точно такая же история была и относительно нынешней забастовки. П. Струве13 настаивал, и Саша к нему примкнул, что конституционно-демократическая партия должна выпустить заявление, где надо определенно высказаться против настоящей забастовки14. Тут опять начали размазывать и замазывать, указывать на неудобства и т. д. Тогда Струве заявил, что если партия вообще не встанет в определенную позицию относительно других партий, так всего лучше им всем «просто идти спать, политически спать».



Сегодня казначейство на Воздвиженке заперто и охраняется солдатами. Стоят несколько часовых и никого мимо не пропускают. Мне думается, что у московского населения нарастет страшное озлобление против забастовщиков и повстанцев. Вся жизнь прекратилась. Днем торгуют только съестные магазины (колониальные) и то не везде. Есть улицы со сплошь заколоченными магазинами. А с шести часов вечера решительно все замирает. Как же теперь жить извозчикам, лавкам, небольшим магазинам — что они выручат за день?



Частная опера лопнула — дела шли из рук вон плохо, а теперь и совсем закрылась до праздника. На днях был у меня стекольщик — замазывал одно окно. Какой-то озлобленный. С одной стороны, бранит Витте и Дурново15 и очень хвалит государя (говорит, что очень добрый), с другой, жалуется на забастовки — стало жить трудно: «Прежде заработаешь в день рубль и слава Богу, а теперь только с книжки сберегательной берешь, то 15 руб. в месяц, то больше. Работа бывала не с одних богатых, мелких работ было много. То в картиночку стеклышко вставишь к празднику (у какого-нибудь мещанина), то икону разобьют при переезде — вставишь, то еще что, а теперь у всех дела плохи, всем нужна копейка: где стекло разобьют — тряпочкой заложат, а стекольщик сидит без работы».



Наш швейцар страшно восстановлен против забастовщиков и повстанцев. Рассказывает, что они ни перед чем не останавливаются: «Что уж они делают-то и не приведи господи! ... У извозчиков убивают лошадей, если они не соглашаются везти их раненых, врываются в квартиры, жителей выгоняют и сами там устраивают митинг...»



Революция одним хороша: не надо в гости ходить, и к нам гости не ходят. Так спокойно можно сидеть дома. Чувствуешь себя в безопасности, знаешь, что никто не явится.



14 декабря. 7 часов вечера. 80 лет тому назад декабристы вышли на площадь, чтобы завоевать оружием свободу, и все погибли. Начался гнет николаевского царствования16. Тогда это была кучка людей, не имевшая корней в народе. Теперь, в нынешнем декабре, восставших с оружием уже и не кучка, но корней в народе они также не имеют, и оно, настоящее восстание, кажется, уже подавлено. Сегодня почти не стреляли. Баррикады разрушены. По крайней мере, Арбат уже очищен, и сегодня там магазины открыты, и движение началось. Прислуга ходила туда и купила что надо. На Воздвиженке тоже стало оживленнее, хотя у казначейства все стоят солдаты. Ф. А. Смирнов17 отправился туда по делам службы. Он служит по финансам. Его, прежде чем пустить, всего обыскали.



Я сама сегодня видела такую сцену. Иду с Катей из архивного сада. Как раз на нашем пути, на самом углу Воздвиженки — Моховой, два солдата обыскивают какого-то молодого человека. Неприятно и жутко. Мы скорей перешли на другую сторону. Нас догоняет какой-то субъект, чисто одетый, и говорит, что и его сейчас обыскивали, и первое дело в рукавах смотрят, и у того молодого (вольноопределяющегося) нашли оружие и отправили (...) в охранку, чтобы там узнать, есть ли у него разрешение носить. Подходим к подъезду. Швейцар рассказывает, как он сам видел как одного зарубили шашками у Манежа, и рассказывает так: «Ехал тот к Манежу от Охотного. Солдаты ему крикнули, чтобы поворачивал и, должно быть, хотели обыскать. Тот слез и побежал. Солдаты за ним. Обыскали его и нашли бомбу — тогда пустили в ход шашки».



Сегодня чуть свет приехала к нам Зина18 посоветоваться с Сашей; написала в иностранные газеты обращение к социал-демократам Запада с критикой образа действий наших социалистов. Написано хорошо. Рассказывала как ее брат, любитель острых ощущений, ездил на днях вечером к Тверской. Везде по дороге тьма и пустота. Подъезжает к какому-то месту — окрик: «Стой! Кто едет?» — Тот объяснил, что по личному делу. — «Руки вверх!» — Стали обыскивать. Обыскали — пустили дальше. — «Про-пус-тить! О-быс-ка-но!...» — пронеслось за ним вслед следующему караулу. Проехал мимо караула, у третьего — снова обыск. Так доехал до Страстной площади, думал там увидеть поле битвы, но ни трупов, ни раненых не было — ничего вообще не было, кроме тьмы.



Все рассказывают, что рабочие массами уходят в деревни — напуганы забастовками и восстанием; идут пешком за многие десятки верст. Сегодня на Арбатской площади кричит один мужчина: «Берите меня куда хотите — я забастовщик. Сначала нас кормили и водкой поили, теперь не кормят, и не поят, и денег не дают». У Матреши есть знакомая, у нее дочь-телеграфистка подписала бастовать. За первый месяц забастовки получила пособие из забастовочного комитета в размере месячного жалования, за второй — ничего. Вот как действуют крайние: ни средств, ни плана у руководителей, ни сознания у массы. Вчера нарочно завела разговор с полотерами. Один что-то говорил невразумительно, тогда другой вступил в разговор. «Вы все не так говорите, — поправил он товарищ(ей). — Это начали восстание революционеры. Это я доподлинно знаю. Мне один революционер говорил, они хотят республики, а демократы хотят конституции, значит конституционалисты хотят с царем...» Тут пошла какая-то путаница. Какие демократы, какие конституционалисты — я не уразумела. «А народ-то не понимает, — продолжал полотер. — На одной фабрике заставили так подписать четырех девок. Они подписали, а потом плачут: что подписали — сами не понимают». Интересно еще рассказывала одна портниха Тимковскому19. Был назначен митинг портних (это еще до начала восстания). Портнихи явились разодетые, принаряженные и все посматривали на собравшихся портных и ждали, когда же начнутся танцы. А портные на портних ни малейшего внимания. Ораторствовали агитаторы «крайние все» насчет политических тем, а когда кто-нибудь из собрания поднимал вопрос о своем экономическом положении — ему говорить руководители не давали.



Рассказывала о двух странных случаях. Вчера доктор П(узано)в20 проезжал на извозчике днем в Дорогомилове. Навстречу ему — извозчик с седоком. Седок выхватывает револьвер и стреляет по направлению Пуз(ано)ва. Этот отклоняется. Пуля попадает в другого извозчика, который ехал рядом. Другая пуля попадает в седока — оба валятся. Что сделали с стрелявшим — неизвестно. Сегодня такой же случай. Часов в 5 мимо наших ворот проехал извозчик с седоком, и седок выстрелил. У ворот стоял Матрешин муж. Кто этим занимается? Мне думается, не провокаторы ли? Какой смысл восставшим стрелять в публику? А провокаторам большой смысл: чтоб восстановить против повстанцев. Многие верят, что стреляют они. Вчера сюда приходил бывший дворник, (который) теперь служит кондуктором на конке. Рассказывал прислуге, что конки бастовать не хотели, их удовлетворили, но им велели. Он живет на Девичьем Поле. Там стало жутко — идет к брату. Забастовщики сожгли на Девичьем Поле сторожку городового. Его не было; оставались жена и трое детей. Толпа обступила, облила керосином и зажгла. Несчастная бросилась к окнам, к двери — не пускали. Если бы не приехали пожарные, они сгорели бы. Правда ли это? Катина учительница французского языка думает, что это не забастовщики, а черная сотня. Она вообще настроена в пользу восставших. Говорит, что у них — моральная победа, что так долго правительство не может подавить это движение (началось в ночь с пятницы 9-го на субботу 10-го), что построена масса баррикад и т. п. Я говорила, что все начато легкомысленно: нет средств, нет оружия, нет плана. Хотелось бы мне посмотреть «Известия Совета рабочих делег(атов)»21. Что теперь пишут руководители? Как они изворачиваются? Они раньше все писали в том духе, что победа близко, весь народ на их стороне, армия тоже начинает переходить...



Рассказывали два интересные случая. На одну фабрику явился агитатор из крайних, собрал рабочих, много говорил и раздал всем оружие, раздал и заявил, что это оружие они должны употребить на завоевание политической свободы, когда будет приступлено к вооруженному восстанию, и что отказаться они от этого не могут, так как они, рабочие, все теперь переписаны. После ухода агитатора рабочие подумали — подумали, почесали в затылках, да и пошли к хозяину за расчетом, получили расчет да и по добру по здорову — в деревню. Все оружие и осталось при фабрике. Другой случай рассказывали на собрании конституционалистов-демократов. Социал-демократы настроились на какую-то фабрику — не помню. Просвещали, просвещали рабочих, даже выписывали просветителей из-за границы. Рабочие слушали их, слушали, потом, когда всех переслушали, и заявили: «А что вы нам тут говорили и читали — нам это совсем неподходяще». Так социал-демократы и отъехали ни с чем. Многие фабрики очень желают познакомиться с партией конституционалистов-демократов.



14 декабря. 11 часов вечера. Опять выстрелы. Это у Манежа... Мимо, слышно, едут. Я посмотрела в окно: проскакали драгуны, конвоируют какого-то военного на извозчике. Опять выстрелы и опять едут. Теперь что-то везут солдаты в санях, должно быть, провиант. На улице безусловная пустота: кроме солдат, которые проезжают время от времени, ни души.



15 декабря. Сегодня жизнь еще более входит в колею. Появились и извозчики и пешеходы (конечно, днем), многие идут со свертками (может быть, к портнихам), есть гуляющие. Мы тоже часу в третьем пошли с Сашей к Бронной. Говорили, что там расстреляли дом Романова в начале Бронной22. И действительно; смотрим, во втором этаже (или 3-м) выбиты четыре окна подряд и насквозь пробит простенок; отверстие очень большое, снизу, кажется, не менее аршина. На мостовой валяется груда кирпичей. Спросила у лавочника того же дома, как раз под простреленной стеной: «Почему начали стрелять в дом?» Он объяснил так, что будто эти окна были в квартире зубного врача, у которого был устроен санитарно-перевяэочный пункт, и поэтому стали стрелять в квартиру. Потом мы пошли по Тверскому бульвару. Бульвар был весь пуст: шли только мы и еще один человек в поддевке. Я стала у него спрашивать, не знает ли он почему в доме кн. Гагарина (против булочной Бартельса) перебита масса окон (их сейчас при нас вставляли)?23 По объяснению того человека, в дом Романова начали стрелять потому, что из него сделали выстрел в войско. На бульваре против дома градоначальника — караул и городовые. Прохода нет. Мы зашли на Бронную. Здесь была публика — осматривали баррикады. В самом начале — проволочные заграждения, три подряд. Потом идет баррикада. Наворочены ворота, бревна, столбы, громадная корзина с снегом, привалена деревянная лестница. На верху баррикады водружено красное знамя — флаг. Мы зашли в зад баррикады: сбоку на тротуаре оставлен узкий проход. Позади лежит откуда-то приволоченная громадная винтовая железная лестница с толстым литым стержнем. Сколько же людей старались над ней? — Тяжесть необычайная. У баррикады (позади) разложен костер и сидят какие-то лица: барышня с газетой и несколько мужчин. Что они делают? Неужели это — боевая дружина стережет баррикаду? 5—6 человек? Несколько шагов дальше — новая баррикада: ворота (громадные), решетки, дрова, бревна, лестницы (деревянные). Еще дальше — третья. Та же картина, но вместо дров — камни. У близлежащих домов дворы — настежь: все ворота сняты с петель. У одного двора я спрашиваю татарина-дворника: «Сняли ваши ворота?» Он посмотрел недоверчиво, потом говорит: «Все помогали, ночью все работали. Кто им запретит? Кого они боятся?» Он сказал, что все баррикады уже давно устроены и, действительно, они уже запушились снежком. Сооружения довольно солидные, плотные и высокие, и труда положено немало. Но какой смысл в этих баррикадах я понять не могу. Спрашивала Сашу. Он говорит: «Никакого». Это имело смысл в прошлое время, когда были города с маленькими узкими улочками. Там баррикады действительно имели значение — совершенно преграждали путь войскам. А теперь в больших городах везде кругом проехать можно. Пошли потом по Твер(скому бульвару). К дому генерал-губернатора не пускают. На углу Леонтьевского пер. — караул. Всех поворачивают. Повернули на Никитскую и вернулись благополучно домой в четыре часа. Наш подъезд был уже заперт.



Днем до 3-х (часов) заходил к Саше Александр Данилович24. Спрашивал: как в конституционно-демократической партии, будут ли как-нибудь реагировать на текущие события? Саша рассказал как обстоит дело. Александр Данилович возмутился. Говорит, что нельзя оставаться в такой партии, что он уйдет в Союз 17-го Октября25. Саша говорил, что конституционалисты-демократы — не политическая партия и им не действовать, а писать передовые статьи в подцензурной прессе.



Александр Данилович рассказывал про случай в доме Братолюбивого общества на Плющихе. Против этого дома живет их учительница Маргарита Ивановна26 и она видела, как из дома Братолюбивого общества бросили бомбу или выстрелили в разъезд. Убита была лошадь под офицером. Офицер раненый захромал к ограде церкви, тогда опять раздался выстрел. Тут солдаты начали стрелять в дом.



Сожжены в эти дни две типографии: Кушнерева и Сытина27. В сытинской засели восставшие, и когда их обступило войско — не хотели выйти. Войско начало обстреливать. Социалисты бежали через забор в соседний переулок и все скрылись. Тут и загорелась типография. Кто зажег — неизвестно. Солдаты ли? Социалисты ли? Страшно жаль, что сгорела масса отпечатанных листков для народа (в просветит(ельном) духе). Про училище Фидлер28 рассказывают, что там был склад оружия, и Фидлер серьезно замешан. Забастовка настоящая, должно быть, скоро окончится. Там и тут понемногу приступают к работе, да и цены на продукты сильно падают. 4 дня тому (назад) парная бутылка молока стоила 30 коп., на другой день — 25, вчера — 20, сегодня — 15 коп. Это уж цена нормальная. Достала сегодня и хлеб белый ситный. А первые дни пекли только черный. Говорят, что диктаторы выпустили объявление, что черный разрешают печь: черным хлебом питается пролетариат, а белого ему не нужно. Это было и в газетах.



Сейчас 10-й час. Тихо. Выстрелов не слышно. Время от времени я подхожу к окну. Моховая слабо освещена несколькими фонарями. Ни пешеходов, ни проезжающих. Время от времени проходят несколько солдат или проезжают солдатские сани (должно быть с провиантом). Недавно пронеслась карета. Сбоку скачут три конвойных... Опять выстрел! Вчера очень стреляли в 12-м часу ночи у Манежа. Сегодня рассказывают, будто задержали одного студента (даже фамилию называли) — вез на ломовом по Никитской адскую машину, и еще гимназиста, у которого нашли два револьвера и несколько сот денег. Где правда? Где сказка?



17 декабря. Сегодня меня разбудила пальба. Бум! Бум! — раздавалось через равные промежутки. Мы не могли понять что это, и если стреляют, то где? Звук был глухой. Встала и пошла спрашивать прислугу. Говорят, с 6 часов утра стреляют из орудий на Пресне. В 11 часов утра пошла к Фаворским29. Там посмотрела «Русский листок»30. Прочитала, что деятельность революционеров сосредоточилась на Пресне. Вот объяснение стрельбы. Вышла от них в первом часу. Вдали (...) поднимался густой столб дыма. Говорили, что горит на Пресне. Я пошла к Тверской, хотела сама проверить газетные сообщения о расстрелах разных домов на Тверской. На Бронной баррикады оказались уже разобраны. Мне рассказывали на улице, что от революционеров ездил нарочный и предлагал дворникам по Бронной разбирать баррикады. Тут, рассказывают, тащил кто что мог. Воображаю себе досаду и злобу хозяев разрушенных заборов, ворот...



Иду по проезду Тверского бульвара. Около церкви, как раз против дома градоначальника, караул — обыскивают прохожих. При мне одного господина заставили слезть с извозчика и обыскали. Остановили шедших тотчас передо мной двоих, по виду рабочих, и тоже обыскали (милостиво, только ощупали). Я остановилась, думала и до меня сейчас черед дойдет. Чувство было неприятное. Обысканных отпустили, и я двинулась за ними. Солдат меня пропустил. Вообще при мне дам пропускали без обыска; несколько прошли-таки.



Вчера был такой случай у Манежа под университетскими часами. Идет Аннушка из Охотного, впереди идет господин в шубе и уж заворачивает на Никитскую. Вдруг солдаты кричат ему: «Эй! В очках! Остановись!» Начался обыск. Далее Аннушка не видала — ушла. А далее было так. В очках был студент Адольф31. Шел он в отцовской шубе. Сняли с него шубу, сняли галоши и начали рыться по карманам. Нашли паспорт (Адольф шел от нотариуса) и реферат по женскому вопросу.



— Это что?



— Это — реферат по женскому вопросу. Если он вам нужен — возьмите!



— Ну, шутки здесь неуместны, — заявили власти и отпустили Адольфа с миром. Но придя домой, он не нашел у себя кошелька с 10 рублями. Всю эту историю нам сегодня рассказывала Фаворская.



Еще интересный пример, как следует доверять очевидцам. Ольга Владимировна рассказывала, что когда пуляли в Романовку, то Максим, Витя, Адольф и прислуга вышли на балкон послушать. Вдруг прибегает в квартиру Фаворских испуганный хозяин и заявляет, что дьякон напротив видел, как сейчас их молодые люди стреляли с балкона. Вся прислуга и сами мальчики говорят, что и револьверов-то у них не было и никто не стрелял. Фаворский рассердился на эти сказки, начал браниться. Тогда оказалось, что это не дьякон видел, а какой-то семинарист. Вообще бессмыслица. И стрелять бы было не в кого — балкон выходит в тупик...



С бульвара я повернула на Тверскую. Подошла к дому Гиршман32 — ничего не вижу: стоит дом как и стоял. Да слышу сзади разговор: «Смотри, смотри — вот окна выбиты!» Тогда я остановилась и стала смотреть куда указывали две разговаривающие дамы. И действительно, у соседнего с Гиршман дома четыре окна просечены ядрами или пулями — не знаю: круглые отверстия величиною с яйцо. Внизу во многих окнах выбиты стекла, в бельэтаже тоже, должно быть, от сотрясения. Во многих местах сбита штукатурка. В доме Гиршман тоже перебиты окна, разбиты стены (не глубоко), и у одного навеса отбит большой угол. Разбито одно большое окно в выступе (...) Над тем окном работает стекольщик. Многие окна вставляются стекольщиками. Все это в четвертом или третьем этаже. Напротив в домах перебиты окна. Народу здесь идет и едет много — все смотрят. Я пошла дальше. На углу Садовой и Тверской — следы разрушенных баррикад: валяются срубленные телеграфные столбы, висят проволоки, стащены в кучу чугунные решетки. Я пошла направо по Садовой. На тротуаре — следы крови там и тут, не затертые ногами и не засыпанные снегом. Здесь очевидно было побоище. Я повернула назад и пошла по направлению к Кудрину33. Здесь по всей Садовой — следы разрушения. Срублены телеграфные столбы, сломаны газовые фонари, снесены решетки палисадников. Тут, должно быть, были баррикады, но теперь ничего нет: все разобрано, увезено. Подхожу к Полтавским баням. Снег весь темный, раскидана масса щепы, какие-то обломки. Смотрю направо: меблированные комнаты «Ялта» подверглись расстрелу. Окна выбиты, стены, штукатурка посбиты, весь дом какой-то облезлый, точно после осады. Напротив «Ялты» — Полтавские бани. Та же картина. Говорят, и там и тут засели революционеры и стреляли в войска. Я шла вперед, а передо мной за Пресней все выше и выше поднимался столб дыма. Я заговорила с каким-то прохожим. Он думал, что это горят Пресненские бани. Рассказывали, что революционеры врываются прямо в дома, забираются на чердаки и оттуда стреляют. Здесь мы поравнялись с двумя женщинами. Они стояли на тротуаре и со скорбными лицами смотрели в сторону Пресни. Мой спутник поздоровался с ними. Я поняла из их разговора, что это — владелица бань. Оказалось, что эти женщины вчера с 5 часов ушли из дому, потому что очень страшно было (настроены там баррикады), и сегодня рано утром хотели придти домой, а уж вернуться было нельзя — с 6-ти (часов) началась пальба, а потом пожар и теперь никого не пускают. Она стала что-то вполголоса рассказывать знакомому, я постеснялась и ушла. Повернула на Малую Никитскую и подивилась, как тут было тихо и малолюдно. Нельзя было подумать, что через улицу идет борьба не на жизнь, а на смерть. Но опять начались выстрелы и здесь стало жутко, так близко они отдавали.



Еще в 6 часов вечера из наших окон видно было зарево: все еще горело на Пресне. Теперь прекратилось. Пальба давно смолкла. На улицах сегодня было оживленно, много магазинов открыто. Движение большое: едут и идут по всем направлениям. Гольцев34 вчера говорил Саше, что Кушнеревская типография цела, только немного стены попорчены. Сытинская часть(ю) сгорела, (но) часть машин целы.



Вчера Аннушка слышала на улице такой разговор: «Все это жиды. Они понаделали бумажных денег и хотели напасть на банк и забрать все золото, а сами расплачиваться фальшивыми. Они хотят, чтобы не было царя и церквей». Аннушка поддакивала этому. Я Аннушку стала стыдить, стала говорить, что все эти беспорядки не евреи затеяли, а такая партия — революционеры, и там есть и евреи, и русские и другие. И что стыдно так говорить, клеветать на людей, что Иисус не велел этого, и что когда так клевещут, возмущают против евреев, тогда-то и бывают такие побоища еврейские. Уж не знаю, согласилась ли она со мною?



30 декабря. Промежуток большой — не писала две недели. 18-го я хотела писать, подошла вечером к окну — зарево! Опять зарево! И вчера горело и сегодня горит. На меня напала такая гнетущая тоска, я ничего делать не могла, легла на диван и закрыла лицо. Потом только немного отошла, но писать все-таки не могла. Взяла Чехова35, его рассказы и прочитала весь вечер. Как это все далеко от революции и как приятно было забыться!



Конституционно-демократическая партия начала предвыборную кампанию, и сегодня бюро Тверского (?) комитета партии отрядило, между прочим, студентов разносить воззвания от партии для привлечения к избирательной, как говорится, урне. Было поручено разносить и Всеволоду по близлежащим домам. Он отправился в большой дом напротив, а там живет бар(он) Будберг. Швейцар спросил, что это за пакеты, что ему надо. Потом явился какой-то субъект (дворник?). Они совместно решили, что это — прокламации и надо Всеволода отправить в участок, но предварительно обыскали. Позвали городового: он всегда стоит против дома, где живет Будберг. Увидев студенческую тужурку под пальто, городовой довольным тоном изрек: «Ээ...» Ничего не нашли, но субъект в поддевке все-таки немного погладил Всеволода по подбородку. Потом городовой повел Всеволода в участок и всю дорогу держал его за рукав, хотя Воля и заявил, что он и не думает бежать. Пришли в участок. Городовой передал Волю околоточному, объяснив, что вот он — разносчик каких-то бумаг. Сначала в участке было много народу. Потом, когда Воля остался один с околоточным, тот стал читать (раньше узнав от Всеволода, что это — воззвания от конституционно-демократической партии) листки и говорит: «Да что же? Тут нет ничего такого.» Обратил внимание на параграф примечания о предоставлении женщинам прав политических и заявил, что он против предоставления этих прав. «Вот, — говорит, — например, на одной железной дороге сделали женщину начальником станции. Она пустила поезд, да не дала телеграммы, а один поезд и налетел на другой. Ей стали выговаривать: «Как же это она?» А она говорит: «Да я не знаю, да как-то так...» А то вот, зубодерши. Выдернет вместо больного здоровый зуб, что с ней сделаешь? Доктора-то выругаешь, а то так и в физиономию дашь, ну а даме нельзя!» После этих разговоров Волю отпустили, но с провожатым, домой. Провожатый вызвал нашего дворника удостоверить Волину личность, а потом (все) явились сюда и потребовали у Воли листки, которые он разносил и не оставил в участке. После этого Саша сам отправился в участок браниться. Говорил околоточному, что эти листки — это приглашение участвовать в выборах в ту самую Думу36, какую желает собрать правительство. «Ведь у Вас, я думаю, много есть дел поважнее, — говорит Саша, — поэтому не стоит заниматься такими делами, которые не стоят выеденного яйца». Околоточный отвечает: «Да знаете ли? Мы за все беремся!» — «Вот это-то и плохо, что Вы за все беретесь! Вы делали бы только свое дело!» Кончилось все-таки на том, что забранные воззвания остались ночевать в участке, так как пристава там не было — он в наряде в театре и по телефону велел все бумаги задержать. Завтра утром Саша опять пойдет в участок.



1906



27 января. Сейчас с возмущением читала в «Веке» за № 23 статью Сакулина «Еще циркуляр»37. Статья критикует новый циркуляр министерства народного просвещения о мерах к восстановлению правильного хода школьной жизни. Тон статьи гадкий. Циркуляр писал Осип Петрович38, когда мы были в П(етербурге) на съезде39. Осип Петрович читал Саше этот циркуляр еще в рукописи. Меня бесит эта беззастенчивая ругань всех правительственных распоряжений. Когда знаешь Осипа Петровича, как знаем мы его, берет страшная злоба, когда слышишь нападки вроде тех, что находятся в этой статье. Этого идеального, честного и прямого человека, этого чудного педагога, этого человека, сердечно любящего детей, обвиняют. И в чем же? Будто министерство желает «под флером лицемерной гуманности замаскированным способом увольнять из школ беспокойных учеников». Просто больно читать. Впрочем, здесь есть два утешения. Бранящие циркуляр, не знают, может быть, Осипа Петровича, потому и позволяют себе все эти характеристики. А вот когда начинают его бранить люди знающие — это уж совсем плохо.



Не помню, до декабрьской революции или после ее подавления, встречаю я у Смирнова в Охотном Ряду К. Лосеву40. Она обращается ко мне с вопросом:



— Что это Осип Петрович делает в Петербурге? Он сыском занимается? Меня этот вопрос просто ошеломил.



— Вы знаете Осипа Петровича? — спрашиваю я.



— Знаю.



— Ну так вот Вы и решайте: способен он заниматься сыском? Ну а то о чем Вы говорите, вероятно, история в 1-ом петербургском реальном училище. Там педагоги творили черт знает что, и в «Молве» вся эта история подтасована.



Потом у нас с ней произошел возбужденный диалог.



— Я не понимаю вообще, как Осип Петрович мог взять этот пост (товарища министра народного просвещения)? — говорит она.



— А я не только понимаю, но глубоко его уважаю за то, что он взял, — отвечаю я.



— Однако Александр Александрович наверное не взял бы? — продолжает она.



— Не взял бы только потому, что он сознает, что он — не администратор. Она, кажется, усомнилась.



— Да, только потому.



— Он и на собрании конституционно-демократической партии доказывал, что общество должно идти в правительство, — заявила я.



— В такое правительство?



— Тогда бы оно и не было таким правительством!



— И Вы считаете возможным идти в наше правительство после провокационного Манифеста 17-го октября42? — воскликнула она.



Я только руками развела.



— Так Вы не считаете этот Манифест провокационным?



— Нет, не считаю. — ответила я.



Тут подошла к ней ее спутница, и мы простились. И это критикует деятельность Осипа Петровича та самая Катя Лосева, которая только благодаря ходатайству Осипа Петровича (по ее просьбе) перед администрацией, кажется, у Трепова43, могла переехать жить в Москву из Вологды, куда она была выслана! И потом, такая радикалка и покупает в Охотном Ряду, которому был объявлен бойкот за октябрьское побоище44. Вот ее аттестат! Мне сейчас вспомнилось, как она переехала в Москву, постоянно бывала у Герасимовых и ночевала там. И все это забыто! У крайних вообще как-то слово с делом расходятся.



Наш доморощенный социал-демократ Николай Александрович Рожков45 ждал — ждал революции, предсказывал ее — предсказывал, даже на бутылку шампанского пари держал три года тому назад, что революция начнется в январе не то 1904, не то (19)05 г., в октябре, как рассказывают, на митингах призывал к вооруженному восстанию, а теперь, когда оно началось, остался в стороне, цел и невредим. Так же, как и многие другие социал-демократы, мечтавшие о вооруженном восстании. Рассказывала нам учительница Б. из Екатерининского института46 следующее. Когда уже началось декабрьское восстание, приносит ей солдат из института какую-то бумагу для подписи и при бумаге — книгу, где надо расписаться в получении. Она нарочно спрашивает солдата:



— Кого же Вы застали сегодня дома?



— Всех застал-с. Кто же в такие дни выходит-с?



Она посмотрела книгу и, действительно, нашла там подписавшихся всех тех преподавателей, которые призывали к вооруженному восстанию.



28 января. Сегодня к Саше заходил Д.47 — корреспондент, 25 лет живший в России. Мы познакомились с ним в Гунтене. Он просидел с час, было очень интересно. Вернулся он в Россию (из Парижа) в декабре, но ввиду декабрьских событий в Москву приехать не мог и до Рождества жил в Петербурге. Я спрашивала, хотелось ли ему в Россию, когда пришли известия о российских октябрьских событиях? Он говорит, страшно хотелось. Даже французов захватывали известия о России, а про русских и говорить нечего. Он не мог даже писать в газету (корреспондент в «Русских ведомостях»48) о французской жизни, настолько она ему казалась серой и обыденной сравнительно с русской. Я говорю, что удивляюсь, как русские могли в такое время бежать за границу. Он этого тоже не понимает. Говорит, что именно началась контрэмиграция. Они, невольные изгнанники, жившие за границей, поспешили, воспользовавшись амнистией, вернуться в Россию, охваченную таким освободительным движением, а элементы другого характера поспешили бежать из России. Элементы эти производят впечатление весьма несимпатичное. Много между ними просто жуиров.



Рассказывал про писателя-фельетониста Амфитеатрова49. Он удивился, когда узнал, что Добрянович50 едет в Россию, и заявил, что сам он не вернется до тех пор, пока в России не установится федеральной республики. Однако, как оказывается, Амфитеатров уже в России. Приехал, кажется, устраивать свои финансовые дела. Решил, должно быть, что республики придется ждать больно долго — до тех пор как бы зубы на полку не положить.



Добрянович рассказывал одну картинку. Приходит он в Париже в магазин Bon-Marche, смотрит, стоит громадная толпа и на что-то глазеет. Он протискался тоже и его взорам представилась живая картина: наша русская кормилка во всем наряде, в кокошнике, в атласной куцевейке, в бусах, а с ней какая-то богатая русская барыня. Парижане стоят и глаза пялят. Студенты русские, бежавшие из России, по словам Добряновича производят пренеприятное впечатление: сами сбежали, а там ходят революционерами и также меньше как на республику не мирятся. А Софья Яковлевна51 нам еще раньше рассказывала, что когда она проезжала через Берлин этой зимой, возмущалась русскими — на лицах просто была написана животная радость, что они спасли себя (и, вероятно, свои карманы) от революции. Добрянович говорит, что ему здесь ужасно нравится. Он так это хорошо сказал, (что) у меня на душе сделалось радостно. Вот это истинный патриот, хотя он — еврей. Как меня возмущают, как меня бесят гонители и ненавистники евреев! Он рассказывал, между прочим, что был в Новом театре, и ему там было очень приятно, и театр понравился, как-то в нем просторно, по-домашнему просторно, и хорошо. Оказывается, в Париже при театрах нет ни курильни, ни кафе: если хочешь курить, надо выходить на улицу. И зима ему наша тоже нравится — надоела западноевропейская слякоть. Вообще Добрянович произвел впечатление человека, который вернулся к себе домой из долгого-долгого путешествия и наслаждается теперь всем родным, близким и таким дорогим.



Я несколько раз была на собраниях, устраиваемых конституционно-демократической партией. Было интересно. Саша на днях представил прекрасный очерк программ партий левых и правых. Собрание (беспартийное) состоялось в большой зале Политехнического музея. Устраивал его Мясницкий район конституционно-демократической партии. Зала была полна. Публика была частью интеллигентная, частью торгово-промышленная: приказчики, конторщики, может быть, лавочники (судя по облику), и были два серых субъекта (двух я сама видела) в смазных сапогах, в фартуках. Чтение было по-моему очень удачное. Критика программы Торгово-промышленной партии52 производила большой эффект. Я следила за публикой и сама видела, как хохотали слушатели, по-видимому, приказчики, в наиболее ядовитых местах критики, а сзади доносились слова: «Ловко! Ядовито!» Когда Саша говорил об автономии Польши в программе конституционно-демократической партии, он сказал, между прочим, следующее: «Автономия в Польше не разъединит, а сплотит Польшу и Россию. Мы (т. е. конституционалисты-демократы) желаем польской автономии именно потому, что мы — русские патриоты. Польская автономия страшна совсем не России. Она страшна Германии... Теперь, спрошу я вас, кто же действительно ратует за единство России?



Торгово-промышленная партия и Союз 17-го Октября называют себя патриотами. Да, это — патриотизм, но только не русский патриотизм, а патриотизм немецкий...» Эта пуля, оказалось, попала не в бровь, а прямо в глаз: во главе Торгово-промышленной партии, как потом смеялся Саша, станет барон Кноп53. Когда Саша кончил, раздался гром аплодисментов и кругом все слышалось: «Хорошо читает Кизеветтер! Отлично читает!» Около меня двое стоят и разговаривают:



— Почему же вот у нас поляки бунтуют — просят автономии, а в Германии им нет автономии, а они не бунтуют?



— И там бунтуют, — отвечают ему.



— Ну, а вот Кизеветтер сказал, что если Россия даст полякам автономию, то это будет козырь у нас в руках — немецкие поляки того же запросят. Ну а немцы им дадут тоже. Тогда нам надо добиваться нового козыря?



— Вот бы кто-нибудь поговорил об этом с профессором?



— Да это все в их программе есть, — отвечает ему другой. Тогда я вмешалась в разговор и говорю:



— Да вы спросите сами обо всем этом лектора. Он вам все объяснит, а в программе этого нет.



— Так что же Вы сказали, что есть? — укоризненно обратился говоривший к тому. Тот сконфузился.



29 января. Сейчас к Саше приходил социал-демократ от Рожкова. Запишу об этом визите под Сашину диктовку. Он пришел просить Сашу прочитать лекцию «Научное обоснование конституционно-демократической программы». Я сейчас подивилась: «Как же это? Социал-демократы и предлагают пропагандировать идеи конституционно-демократической партии?» А Саша и говорит мне: «Да ведь социал-демократы устроили бы мне там кошачий концерт, ошикали бы, освистали». Как я ни гадко о них думаю, но была поражена этим предложением.



Итак, пришел просить прочитать эту лекцию в Твери в пользу социал-демократического комитета. Комитет их весь разгромлен, страшно задолжал, а платить нечем. Обращались за помощью в Московский (комитет), но и тут (получили) решительный отказ — денег нет. Саша сказал, что читать не может для них, так как они принадлежат к другой партии. Социал-демократ начал говорить, что эта цель не партийная, а филантропическая. Саша заявил, что это неверно: для заключенных, для голодающих стал бы читать без различия партий, но здесь идет дело о том, чтобы помочь социалистическому комитету расплатиться с долгами. Тогда социал-демократ начал доказывать, что у конституционалистов с социал-демократами нет такого резкого антагонизма. Саша ему на это ответил, что антагонизм есть в идеях: «Вы зовете к вооруженному восстанию, а мы считаем это преступлением против освободительного движения, которое вы проваливаете, и против народа, который вы тащите на баррикады и подвергаете расстреливанию». Социал-демократ сидел и молчал. Возразить, должно быть, было нечем. Потом начал опять говорить, что это не для партии, а в помощь отдельным лицам. Саша рекомендовал обратиться к самим социал-демократам — Рожкову, Фриче. «Да что же Рожков, — уныло протянул социал-демократ. — Он читал у нас и собрал только 30 рублей, а Ваше имя соберет полную залу». По словам социал-демократа, Рожков предупреждал, что Саша — человек партии, но прежде всего — человек науки и, вероятно, не откажется читать. А Саша на это ответил: «Вы почаще напоминайте своим собственным ораторам, чтобы они оставались на почве науки. Вот Николай Александрович тоже — человек науки, а что он говорит иногда?» В конце концов Саша указал ему на Боборыкина, и на этом они расстались.



4 февраля. Саша уехал на день в Петербург на заседание центрального комитета конституционно-демократической партии. Конституционалисты действуют энергично. По всем районам устраиваются ими чтения для членов (партии) с гостями. Объясняют программу партии в ее соотношении с партиями правыми и левыми.



Я была на таком митинге у Мазинга56 29-го. Саша повторял там то, что говорил в Политехническом музее. Еще после чтения в Политехническом музее Сашу просили читать для Арбатского района у Мазинга и для Хамовнического в Земледельческой школе 2-го февраля.



Доктор Баженов (старичок, как я его называю, хотя, говорят, он не стар, но почти весь лысый) остался от Сашиного чтения в восторге (в Политехническом музее), и говорил Саше, что он ему искренне завидует, одному ему изо всех ораторов, которых он знает. Сам Баженов — большой юморист. По внешности он довольно-таки комичен: толстенький, с брюшком, среднего роста, круглое лицо с толстым носом, толстыми выдающимися губами, голова голая, по крайней мере, спереди, только на висках темные волосы, кажется, есть усы и пенсне. Ходит в черном сюртуке, пестром жилете и серых брюках, заложив руки в карманы, в петличке красненькая ленточка. Как-то в декабре у него спрашивают: много ли у него в психиатрической клинике больных? — «Никого нет, все разбежались, — отвечает Баженов. — Все мои больные теперь на баррикадах». Он в районных собраниях тоже говорит и очень удачно, всегда с большим юмором.



29-го у Мазинга было масса народу. Я нарочно села в гуще, чтобы наблюдать. В самом начале Сашиного доклада председатель доктор Кишкин58 прервал доклад и объявил собранию, что от градоначальника пришло предписание, что собрание должно происходить в присутствии чиновника, командированного градоначальником. Публика заволновалась, стали оглядываться, искать глазами полицейский мундир, даже некоторые двинулись к выходу. Саша стал успокаивать («Ничего страшного нет!») и продолжал свой доклад. Публика была разнообразная: интеллигентная, полуинтеллигентная и простая. Сзади меня сидела какая-то особа женского рода, никак не могла понять кто: по лицу — кассирша не из интеллигенции, а по разговору — скорее интеллигент. Когда Саша перешел к разбору программы Торгово-промышленной партии и начал ее разделывать под орех, она все обращалась к моему соседу, сидящему впереди, и все говорила, смеясь: «Слушайте! Слушайте!», а в одном месте говорит: «Слушайте! Слушайте! Это ведь Николай Карлыч (...) писал!», и осталась очень довольна, когда это место подверглось злейшей критике. А место это было, кажется, следующее: «В воззвании этой партии к служащим в торгово-промышленных заведениях на стр. 6 читаем: „Забастовок служащих, забастовок людей развитых и рассуждающих Европа не знает!“59 Что забастовки Западная Европа знает — этого нечего доказывать. Еще недавно Берлин утопал во мраке вследствие забастовки и т. д.» Вообще критика правых партий произвела впечатление.



Очень понравилась и речь о Союзе 17-го Октября Баженова, полная юмора. Он так поставил вопрос: «Кто такая армия Союза 17-го Октября? Ну, руководители — лица вполне уважаемые (Шипов, гр. Гейден, да и А. И. Гучков), ну а армия? Где вы были вчера? Устроили маскарады, надели либеральные картонные носы, ходите и думаете, что вас никто не узнает?» Публика страшно хохотала.



После перерыва начались прения. Выступил социал-демократ Обухов61. Он говорил очень корректно и даже спросил предварительно у председателя, можно ли выступить с критикой партии конституционалистов-демократов. Говорил очень спокойно, дельно и серьезно. Тут выяснилось, что часть залы несомненно за социал-демократов. Моя кассирша очень его одобряла и все обращалась к моему соседу, похоже, приказчику, человеку довольно апатичному и, думается, вообще мало понимавшему. Оратор-оппонент видел большой минус партии конституционалистов-демократов в том, между прочим, что она идет за предрассудками народа в вопросе о монархии. Передовая партия должна бороться с предрассудками и выставлять на своем знамени лозунгом действительный, целесообразный образ правления. Если бы два года тому назад конституционалисты-демократы вздумали прислушаться к голосу народа, они услышали бы — «самодержавие!» Оппонент имел большой успех.



После него председатель заявил, что слово принадлежит докладчику. Какой-то господин около меня, несочувствующий Саше (я слышала из его разговора) громко сказал: «Ну, уж это скучно!» Я шикнула ему прямо в упор. Я была очень довольна таким порядком прений. Я боялась, что дадут выболтаться социал-демократам, а когда под конец конституционалисты-демократы станут разбивать оппонентов, социалисты и их публика уйдет. Говорят, так было однажды. Саша прекрасно отразил все нападки социал-демократов. Отражая упрек о следовании конституционно-демократической партии за народными предрассудками в вопросе о самодержавии, Саша возразил, что народ — не за самодержавие. Народ уверен, что царь в плену у чиновников и потому народ ненавидит этих чиновников, и единственное спасение видит в освобождении царя от пленения, и в единении царя с народом. Все другие возражения были очень удачно отражены и имели у публики большой успех. Аплодировали долго и дружно.



Очевидно, зала разделилась на (два) лагеря. После Саши выступил второй оппонент (от) социал-демократов. Этот уже типичный оратор социал-демократов: с высоким накриканным голосом, неудачною речью. Упрекал партию конституционалистов-демократов в расколе, указывал на выход из нее кн. Евгения Трубецкого62 (даже моя кассирша стала говорить моему соседу, что этот аргумент очень неудачен), кричал о революции, о необходимости нового вооруженного восстания, вопиял что-то о крови, о жертвах. Моя кассирша заволновалась: «Ай, его арестуют!» В зале поднялся шум. «Довольно! Довольно!» — раздавались голоса. «Продолжайте! Продолжайте!» — кричали другие. «Где же свобода слова?» — волновалась моя кассирша. Я разозлилась. — «Да ведь Вы сами говорите, что его арестуют? — обернулась я к ней с возмущением. — Или вам еще мало смертей и расстрелов во время декабрьского восстания?» Она опешила и что-то залепетала. Потом говорит своей соседке: «У, какая сердитая!» Понемногу под колокольчик председателя зала успокоилась, и оппоненту была дана возможность закончить свои возражения. Кончил он свою речь так: упрекнул конституционалистов-демократов, что у них в программе много неопределенного, все «по возможности». И такими словами заключил свою речь: «Да это и понятно — рожденный ползать, летать не может!» Эта речь была покрыта шиканьем вместе с аплодисментами, а из задних рядов пустили очень недурненький свист.



Саше ничего не стоило разбить все возражения. По поводу некоторых пунктов он доказал, что оратор просто не читал программу конституционалистов-демократов. По поводу других, что у оппонента нет ни малейшего понятия о науке государственного права. Насчет выхода Трубецкого Саша сказал, что если социал-демократы придают такое значение выходу князя Трубецкого из партии конституционалистов-демократов, это уже их дело, сами же конституционалисты такого значения этому выходу не придают. И закончил свой ответ так: «А если у нас все „по возможности“, то у вас все „по невозможности“». Взрыв хохота и гром аплодисментов.



Потом говорило несколько конституционалистов. Мне очень понравился присяжный поверенный Маклаков63. Он говорит очень тепло и искренне. Голос у него очень приятный, мягкий (но не сладкий), речь красивая, но, по-моему, не рельефная. Он, между прочим, указал на то, что у нас монархия еще не осрамила себя, не то как было во Франции — все бестактности Людовика XVI и, наконец, бегство его.



Последним говорил доктор Баженов, как всегда очень удачно, с большим юмором. Он (...)) воспользовался заявлением социал-демократов, что они «летают». «Оратор се-де гордится тем, что они летают, — своим комичным голосом преподносил Баженов, — но ведь летают и ракеты, летают и мыльные пузыри, да и как бы вам с вашей программой не вылететь в трубу!» На этом агитационное собрание 29-го и закончилось.



Интересный эпизод вышел с присланным от градоначальника чиновником. Подошел он с бумагой к председателю доктору Кишкину. Кишкин смотрит: ба, да ведь это — его пациент. Оказывается, этот чиновник лечится у Кишкина и скрывает кто он. Сидел он весь вечер тихо и смирно, только когда 2-ой социал-демократ начал вопить о вооруженном восстании, чиновничек заволновался: «Придется закрыть собрание.» — «Сидите, сидите, — ответил Кишкин, — ему сейчас возразят». Когда я выходила, слышу двух приказчиков: «Ха, ха, ха! Ка-де! Се-де! Ах, чтоб их!»



Очень интересное собрание было 2-го февраля Хамовнического района в Земледельческой школе. Народу было масса. Я опять села в гущу. Кругом были рабочие и, похоже, приказчики. Председательствовал Алферов. Саша делал тот же доклад: «Обзор программ партий левых и правых и их отношение к программе конституционно-демократической партии». Слушали внимательно, и критика правых вызывала одобрительные замечания и улыбки. Но на мой взгляд обзор вообще несколько длинен, так что к концу серая публика несколько поустала, лица у некоторых стали более вялые, кое-кто позевывал. Сзади каких-то двое в серых куртках все время слушали с одинаковым интересом. Я несколько раз оглядывалась на них. Во время перерыва записались ораторы. Стали говорить кругом: «Рожков, Рожков будет возражать!» Это представляло интерес. Саше еще дня за два до настоящего собрания сообщили, что социал-демократы собираются его 2-го громить. Пришел на это собрание Рожков хитростью. Билета у него не было — его не хотели пускать. Он тогда сказал, что он на минутку, только два слова сказать Алферову, да так и остался.



После перерыва первым оппонентом действительно выступил Рожков. Говорил долго и вполне корректно. Свою речь начал: «Граждане!» — Глупо! Возражений существенных не представил. Кое-что вспоминаю из его возражений: «Конституционно-демократическая партия якобы стоит за политическую свободу, но политическая свобода бывает всякая. Конституционалисты-демократы предлагают конституционную монархию с абсолютным правом veto* монарха. Где же здесь свобода? Социал-демократов упрекают в несбыточных фантазиях, в стремлении (к) установлению республиканского строя, но социалисты и не желают установления республики окончательно, но надо установить республику хотя бы на время. Благодаря этому получится плюс. Этот порядок смел бы все наросты, образовавшиеся под эгидой самодержавия. Аграрная программа конституционалистов-демократов неясна. Что такое «выкуп по справедливым ценам»? Эта формула очень опасна и может быть выгодна для землевладельцев. Вообще вся программа страдает оговорками, неясностями, примечаниями. Примечание о женской равноправности выкинуто на 2-(м) съезде партии65, но есть другие примечания, например, примечание о республике».



— О республике примечания никогда не было, — вставляет Саша. Рожков помялся.



— Да, не было, — подтверждает и Алферов.



— Конституционно-демократическая партия — не партия, а союз.., — продолжал Николай Александрович (тут Рожков пустился в характеристику конституционалистов-демократов и в предсказания). — Это союз средней и мелкой буржуазии (интеллигентной). И теперь уже этот союз начинает распадаться (выход кн. Трубецкого). Надо приветствовать это распадение. В среде конституционалистов ясно выделятся правые. Туда пойдут кн. Трубецкой, Струве, и левые — мелкие собственники, буржуа-интеллигенты...



Закончил Николай Александрович совет (ом) не только вслушиваться в то, что говорят, но вглядываться и в то, кто говорит.



Саша начал свой ответ так:



— Я с интересом (прослушал) речь Николая Александровича Рожкова, потому что я привык к содержательности и обстоятельности его речей. Николай Александрович! Ваша сегодняшняя речь меня совершенно разочаровала. Она состояла частью из критики, частью из пророчеств. Я не знаю, которая часть была слабее, может быть это решат слушатели после моих ответных замечаний. Оратор сказал, что не может существовать одинакового понимания политической свободы, что каждый ее понимает по-своему. Оратор находил возможным совмещение диктатуры со свободой. Он говорил, что диктатура пролетариата установит свободы. Мы с этим согласиться не можем. Диктатура есть латинское слово, и в переводе на русский язык означает «чрезвычайную охрану» (хохот). И где угодно, только не в Москве, можно доказывать, что при чрезвычайной охране может быть какая-нибудь свобода66. Что касается установления республики — республика сама по себе еще не гарантирует свободы. Могут существовать и деспотические республики. Оратор говорил, что республику надо установить потому, что династия, однажды устраненная, уже не вернется. Оратор должен знать примеры из истории, когда удаленная династия возвращалась, и это было ужасное возвращение. Вы говорите, что вы тоже не требуете немедленно отмены косвенных налогов и введения 8-часового рабочего дня. Какая же тогда разница в этом между нами? И у вас «по возможности»? Разница в том, что мы это прямо говорим в своей программе, а вы молчите об этом в программе, но говорите на митингах. По аграрному вопросу оратор упрекает нас, что у нас не объяснено, что значит «справедливая оценка», и видит в этом желание обсчитать крестьян. Вместо того, чтобы «читать в сердцах», лучше, Николай Александрович, прочитайте нашу программу. Там сказано, что значит «справедливая оценка»: «Не принимая во внимание цен, вздутых земельной нуждой»67. Теперь, что касается предсказания, что партия распадется и что это видно из выхода кн. Трубецкого, то может быть для других партий выход одного члена грозит целостью всей партии, а у нас дело обстоит иначе. Оратор приглашал обращать внимание не на то, что говорят, а кто говорит, к какому классу принадлежит говорящий. Мы с Николаем Александровичем — товарищи, принадлежим к одному и тому же классу, а сейчас развиваем противоположные точки зрения. Но я принимаю этот вызов. Он нам сейчас излагал идеологию рабочего пролетариата, пусть же он протянет нам свои руки, а мы посмотрим, есть ли на них рабочие мозоли.



Таким оборотом речи публика осталась очень довольна и приветствовала Сашу громкими аплодисментами. Потом выступил какой-то рабочий. Он все прикидывался простачком, говорил ерунду, сбивался и оправдывался, что он не профессор и не может подхватывать чужих мыслей.



— Помилуйте, у профессора и свои мысли бывают! — живо вставляет Саша комичным голосом (хохот).



Другой оратор приглашал рабочих воскликнуть: «Да здравствует социал-демократическая партия!» — Взрыв аплодисментов. Саша встает и провозглашает: «И я восклицаю: Да здравствует социал-демократическая партия!» — И тоже взрыв аплодисментов, но у некоторой части публики и недоумение. Один голос: «После того, что Вы сегодня здесь говорили, Вы не имеете права...» — «Я сейчас поясню в каком смысле, — продолжал Саша. — Я приветствую появление всяких политических партий в России, как признак оживления политической жизни». Рожков не угомонился еще, встал второй раз и не без язвительности начал:



— Хотя моя речь была и бессодержательна, но она вызвала длинное возражение. Однако по вопросу об абсолютном veto докладчик ничего не ответил.



Саша ответил:



— Да почитайте Вы нашу программу. У нас в программе ничего об этом нет.



6 февраля. Я была в Политехническом музее на докладе присяжного поверенного Маклакова: «Обзор программ партий для собрания избирателей». Народу было масса. Я сидела в середине. Публика — разношерстная, много приказчиков, немцев. Слышу сзади интересный разговор. Говорят трое (не то приказчики, не то служащие — повыше рангом рабочих). Один говорит:



— Хочу записаться завтра в Союз 17-го Октября, да не знаю — берут там деньги?



— Нет, там даром: они — богатые, своих много, — говорит (его) товарищ.



— Вот если сюда придешь, к конституционалистам-демократам, тут возьмут с тебя...



— Много?



— Ну, там копеек 50, а если квартирный налог платишь, так по расценке. Ну а если к социал-демократам пойдешь — будут просить рублей 20. Это нам не под силу.



Когда я дома передавала Саше этот разговор, он страшно хохотал. Говорит: «Мы-то читаем, читаем, проповедуем им разные идеи, а у них вот какая оценка — где дешевле!»



Маклаков начал свое чтение и предупредил, что программ левых партий он не будет касаться, ввиду отчасти исключительных условий, в которых находятся эти партии, а также ввиду того, что левые не являются избирателями: «Простая политическая порядочность меня удерживает от критики: они несвободны и не могут ответить». Однако, (он) все-таки подверг критике некоторые пункты их программы. В этой части своей речи Маклаков прибег к следующему ораторскому (мне кажется — чисто адвокатскому) приему. Когда он начал говорить о левых, голос его стал мягок и даже задушевен. Вся критика их программы была сделана деликатно и мягко. Но как только он перешел на критику правых, он весь преобразился: голос вдруг потерял свою милую мягкость и сразу зазвучал негодованием, и с уст оратора полилась горячая, негодующая речь. Громилась программа правых, громились действия правительства. Речь пересыпалась удачными оборотами, блестками остроумия. Очень удачно он высмеял, например, вот эту формулу из воззвания Торгово-промышленной партии: «Торгово-промышленная партия и ее служащие — одна семья». — «Послушайте, господа, — негодующе говорит оратор. — Одна семья! Это можно сказать на юбилее хозяина, ну на похоронах его, а никак не в воззвании!»



Успех Маклаков имел громадный. Чтение несколько раз прерывалось взрывом аплодисментов. И по окончании аплодировали дружно и горячо. Действительно, он читает (скорее говорит) прелестно! Голос, манера говорить, содержание — все производит впечатление. Это — первый оратор, который произвел на меня очень большое впечатление: кого я не послушаю, никто на меня не действует после Саши, сравнение для всех невыгодно. Один Маклаков выдержал передо мной с честью это сравнение! В суде, я думаю, он очень хорош. Я хочу сказать ему, что если когда (упаси боже) попаду на скамью подсудимых — приглашу его меня защищать.



После перерыва перешли к прениям. Оказалось, что деликатность Маклакова по отношению к крайним не затронула топорных седеков (социал-демократов), и они все-таки выступили оппонентами. Что возражали — не помню. Помню только, что Рожков опять вылез с своим veto императора, хотя Саша в Земледельческой школе доложил ему, что в программе конституционалистов-демократов этого не значится. Говорили три социал-демократа. Отвечал им Кокошкин68. Маклаков присутствовал, но не говорил. Почему? — Не знаю. Кокошкин очень удачно отбил атаку социал-демократов и, по-моему, разбил их наголову, показал всю несостоятельность их возражений и уличил их в невежественности. Часть публики была несомненно на стороне социал-демократов и аплодировала им, а не конституционалистам, но это была меньшая часть.



Выходя, я нарочно громко разговаривала со Всеволодом, возмущалась нахальством социал-демократов, которые осмеливаются вступать в диспут с людьми, обладающими солидным научным образованием. (Одна) барышня, аплодировавшая горячо социал-демократам, недовольная, оглянулась на меня. Пошли по лестнице. Молоденький студентик, Волин знакомый, стал защищать Рожкова, говорить, что он — знающий ученый. «Хорошо, знающий, — говорю я. — А читали ли Вы его учебник по западноевропейской истории? Вот Вам пример необыкновенной смелости и отсутствия знания предмета. Что критики писали!»



На днях как-то Маклаков читал опять этот доклад в Народном Доме. Там на него напало целых 6 социал-демократов и вывели его, наконец, из терпения при всей его мягкости. Сначала они критиковали программу конституционно-демократической партии, потом нападки приняли прямо личный характер. Маклаков разозлился (даже он!) и отделал их.



А на другой день звонят ему в телефон:



— Кто говорит?



— Комитет социал-демократической партии приносит извинение за некорректное поведение членов своей партии на вчерашнем собрании.



14 февраля. В Петербурге Саша пробыл день и целый день заседал в центральном комитете. По возвращении в Москву, опять начались чтения. Читал 12-го в Мещанском районе для избирателей. Когда мы приехали в Домниковское училище, Сашу встретили встревоженные и озабоченные члены Мещанского комитета конституционно-демократической партии: «Александр Александрович! Как нам быть?! Начинать ли заседание? Градоначальник определил к нам чинов полиции». — «Конечно начинать, — говорит Саша. — У нас вчера на собрании районных делегатов тоже была полиция». Тут выступил с протестом тот самый инженер, который именно на этом делегатском собрании демонстративно покинул залу. Он начал упрекать партию, что она себе изменяет, потому что ее последнее воззвание ... цензуровано!!! Ну, этого инженера распушили другие члены, и он отряс прах от своих ног — ушел с собрания. И вот опять он здесь и опять за ту же песенку: требует разойтись демонстративно, «чтобы показать, что мы не терпим произвола!» Но публика оказалась поумнее его. Перед тем, как начать доклад, председатель обратился к присутствовавшим:



— Господа, на сегодняшнее наше собрание градоначальник нашел нужным отрядить чинов полиции, которые и находятся здесь в зале.



Зала заволновалась. Начали вставать, оглядываться, подниматься на цыпочки, но полиции никак отыскать не могли: она в штатском платье сидела себе да посиживала среди публики. Побеспокоились, пороптали, стали утихать.



— Считает ли собрание желательным вести заседание при этих условиях, — продолж(ал) председатель.



Опять заволновались, начали друг с другом переговариваться, потом стали раздаваться отдельные вопросы из публики:



— А как было прежде?



— Прежде полиция всегда присутствовала, но не в зале, а за дверьми залы. Но в других районных собраниях и вчера на делегатском была в зале.



— А какие у нее полномочия?



— Этого я не знаю.



— По-моему, — раздается другой голос, — удивляться нечему, что полиция вмешивается в наше собрание: у нас — чрезвычайная охрана.



— Я нахожу, — слышится новый голос, — что из-за полиции не следует прекращать собрания. Полицию нужно совсем игнорировать. Это собрание такое важное, оно должно нам выяснить, к какой нам партии принадлежать?



— Конечно, полиции бояться нечего! Нечего бояться! — раздается несколько голосов.



Председатель объявляет собрание открытым.



Какой, однако, прогресс! Как осмелился русский обыватель! Возможны ли были подобные заявления в присутствии полиции год, (полтора) года назад!



Саша делает свой доклад о программах партий. После перерыва выступают оппоненты. Первым говорит рабочий: «В партии Народной Свободы не выставлен лазу?нг(...) Мне хотелось бы знать: какой ваш лазу?нг?» Саша отвечал, что лозунг конституционно-демократической (Народной Свободы) партии вполне определен: это — политическая свобода, которую установят сами народные представители, и социальная справедливость (справедливое распределение материальных благ и жертв). Второй оппонент (не то рабочий, не то студент) указывал, между прочим, на то, что в аграрной программе партии конституционалистов-демократов не сказано ясно, какая часть земли должна отойти крестьянам, а ведь известно, что крестьянам отдай хоть всю, чем больше, тем лучше. «Верно, верно!» — раздаются возгласы и аплодисменты. «Мы потому и не написали, какая именно часть, что мы — реальные политики, — поясняет Саша, — и желаем эти вопросы решить жизненно в зависимости от местных, данных условий. Мы не верим в решение сложных вопросов жизни одним (росчерком) пера. Мы — не бюрократы. Не благодаря чернильным строкам решится этот сложный вопрос!» Диспут с социал-демократами на этот раз имел очень приятный характер. Оба оппонента понравились нам с Сашей. Тон был серьезный и порядочный, без всякого желания подковырнуть. Сквозило, напротив, желание разъяснить некоторые недоумения.



Потом выступил какой-то господин по вопросу об автономии Польши. Этот оратор говорил долго, но маловразумительно. Собрание начало шуметь, некоторые уходили, сзади меня смеялись, говорили, что, когда у нас будет парламент, этого оратора надо будет выпускать для обструкции. Говорил он, действительно, бог знает что! Сравнивал зачем-то Кодекс Наполеона с К) томом Свода законов Российской империи, потом с Уложением царя Алексея Михайловича70, говорил о том, как в Варшаве пели «Боже, спаси Польшу...» и вдруг заявил: «А когда я был совсем малышом, я ездил в Галицию...» Зала расхохоталась и начались протесты: «К делу! К делу!» Наконец оратор кое-как выбрался из дебрей своего красноречия. Потом Саша говорил, что он еле-еле ухватил его мысль: опасение, чтобы решения польского сейма не шли бы вразрез с общегосударственными интересами, и чтобы поляки не надавили бы мелкие народности. Саша начал отвечать ему. Вдруг вскакивает какой-то бородатый субъект в верблюжьей куртке и зычным голосом кричит: «Как можно гарантировать?» В зале — смех. Председатель звонит. Куртка садится. Саша говорит: «Позвольте мне сначала ответить, а Вы потом...» Тот опять вскакивает, тыкает пальцем на председателя и кричит повелительно: «Запишите Смирнова!» Когда настала его очередь, заплел он какую-то околесицу, что я ничего не поняла, уловила только несколько отдельных бессмысленных фраз. «Все общество вырабатывается самомнением...» — зычным голосом поучает собрание бородач. «Когда каждый будет признан фактическим русским гражданином, — докладывает он дальше, — мы получим право самоопределения, самоуправления. Если мы не дадим Польше автономию, Польша отделится и отдельное государство. И какое же это будет государство из 5—10 губерний? А вот в Финляндии — автономия, так вот того и смотри, она нас превзойдет в споем благоустройстве». Оратор махал руками и все дальше и дальше выступал из своего ряда. Я думала, он дойдет до эстрады. В публике кто смеялся, кто уходил. Наконец, он кончил, сел, вынул платок и начал весь обтираться — пропотел основательно. Когда посмотришь на политических митингах на таких ораторов, послушаешь их, право, сердце радуется: какую черноземную силу сдвинуло освободительное движение. Хоть и порят чушь, а интерес пробудился.



По окончании собрания, смотрю — знакомое лицо: один пожилой господин служит в торгово-промышленном предприятии и член поневоле Торгово-промышленной партии. Он здоровается со мной и конфиденциально сообщает: «Вот мне удалось записаться в эту (т. е. конституционно-демократическую) партию». Таких случаев вообще много. Хозяева заставляют своих служащих записываться в Торгово-промышленную партию, а те симпатизируют партии Народной Свободы, или в нее записываются под псевдонимом. На одном собрании некоторые ораторы заявили, что они не могут записывать свои фамилии для прений, потому что они — псевдонимы или, хотя не записываются, но говорят, что голосовать будут за кандидатов конституционалистов-демократов.



14-го Саша повторял свой доклад в Политехническом музее. Народу было масса. Много было избирателей — татар. Мы приехали поздно, все было занято. Я села сзади среди рабочих и, должно быть, приказчиков. Председательствовал какой-то нелепый председатель, совсем неопытный. Он попал (в председатели) нечаянно — настоящий приехать не мог. Только что Саша кончил с большим успехом свой доклад (после съездов Союза 17-го Октября и Торгово-промышленной партии71 прибавилось еще несколько пунктов для нападок на эти партии), как нелепый председатель объявил: «Так как ораторов будет много, я предлагаю ограничить их 10-(ю) минутами». Поднялся шум, крик. Из этого гвалта председатель вынес убеждение, что собрание за ограничение 10-(ю) минутами, и заявляет собранию: «Так как очевидно собрание за ограничение...» Гвалт еще сильнейший, требуют голосования поднятием рук. Председатель соглашается: «Кто против ограничения, прошу поднять руку». — «Кому поднимать, кто против или кто за? Поднимать за или против?» — раздается там и тут. Наконец понимают в чем дело. Руки поднимаются. Рядом с Рабинович72 сидел господин, он поднимает сразу обе руки.



— Послушайте, это — нечестно! — говорит она.



— Против нечестных слов мы боремся нечестными средствами, — отвечает он.



Она настаивает.



— Я с Вами не желаю говорить, — объявляет он, — а если Вы говорить желаете, пожалуйста — на кафедру.



Однако, несмотря на такие социал-демократические приемы голосования, против ограничения ораторов оказалось всего несколько рук (может быть и руки парные!). И вот шумели, шумели, голосовали, голосовали, а ораторов нет, никто не выходит. Нелепый председатель и перерыва даже не сделал. Тогда Саша говорит присяжному поверенному Тесленко73: «Идите, скажите Вы о выборах». Тесленко входит на кафедру и очень хорошо, и очень просто, для аудитории доступно говорит о выборах, о том, что необходимо вполне сознательно отнестись к выборам и сознательно же выбрать партию, в которую хочешь вступить.



После Тесленко на кафедру всходит Саша, а с другой стороны в это время всходит какой-то незнакомец: политический деятель совсем еще зеленый, безусый, но весьма, как оказалось, смелый. Он обращается к Саше (Саша потом рассказывал) и язвительно говорит: «Если не ошибаюсь, слово принадлежит мне». — «Нет, Вы ошибаетесь», — спокойно отвечает Саша и обращается к собранию. Говорит о тайном голосовании, объясняет процедуру и выгоду его и приглашает записываться в партию Народной Свободы. Теперь слово принадлежит зеленому социалистику. Впереди меня сидит молодой рабочий, он обертывается с возбужденным лицом в нашу сторону как бы приглашая слушать: «Ну теперь отделает этот молодой профессора-то. Уж и здоров же он говорить!» Молодой становится на кафедру и начинает кричать неистовым голосом: «Граждане!» и повествует о том, что партия, называющаяся партией Народной Свободы, не позволила ему говорить на их митинге в доме Мазинга, и что он доводит об этом до сведения собрания «потому, граждане, что для социал-демократов нет свободы печати». Далее он орет о том, что конституционные демократы полемизируют нехорошими средствами, утверждая, что социал-демократы стремятся к диктатуре пролетариата: «Утверждать это — значит обнаруживать политическую безграмотность. Мы требуем тоже Учредительного собрания, которое установит само или республику или монархию, и мы этому подчинимся». Далее пошла ссылка, весьма легкомысленная, на французскую революцию, и в конце-концов социалистик завопил что-то такое, что в зале зашикали, зашумели, захлопали, и не дали ему кончить. У своих социалистик все-таки имел успех. Рабочий впереди меня торжествовал.



Начал отвечать Саша. Сказал, что не знал о случае у Мазинга и что его расследуют, и не знает, почему не дали оратору говорить: «Может быть он думает, что боялись силы его слова? Но такое опасение было бы напрасно. Только что произнесенная речь показала силу легких оратора, а сила легких не всегда есть сила слова». Потом Саша начал отщелкивать его по существу: «Я очень хотел бы сегодняшнего оратора поставить на очную ставку с авторитетным представителем его партии. Они очень пожурили бы его за его сегодняшние слова. Он отрицает диктатуру пролетариата, а это — требование его партии. Он обвиняет свою партию в политической безграмотности. Он говорит, что Учредительное собрание, созванное социал-демократической партией, решит быть или не быть монархии, но если это собрание решит быть монархии — социал-демократы перестанут быть социал-демократами. А что касается ссылки на Великую французскую революцию, эта ссылка весьма неудачна, и я вообще советовал бы социал-демократам не ссылаться на буржуазную революцию». Саша кончил — долгие и шумные аплодисменты.



Я нагибаюсь к рабочему:



— Ну что же, хорошо досталось вашему? Попробовал с профессором потягаться?!



— Да ведь ему отвечать не дадут, а то бы он еще наговорил, — защищает рабочий.



— Где ему, и своей-то программы не знает. Вон профессор-то его как отбрил.



Выходит новый оратор из серой публики, потертый, в поношенном платье, говорили, официант. Становится на кафедру, маленький, невзрачный, и начинает медленно: «Вот здесь сейчас господа говорили, что мы — буржуазы (социал-демократ кричал, что крестьяне — те же буржуа). Ну а какие же мы буржуазы? Мы — холодные, голодные... Вот летом я служил у г. N. в Царском Селе. Он мне крикнет бывало:



— «Чловек!»



— Что угодно?



— Небось недоволен, что тебя «человеком» называют? А ты знаешь, что наши дедушки пороли вас, а мы вам, свиньям, по два рубля платим.



Так вот мы какие буржуазы!»



Саша объяснил ему, что партия Народной Свободы и стремится к справедливости, к уравнению классов. Потом один из публики спросил: «Почему докладчик ничего не сказал о партии монархической, а между тем эта партия очень смущает». — «Для партии г. Грингмута76 у нас нет слов, которые мы могли бы произнести в порядочном собрании», — отвечал Саша. Взрыв аплодисментов. Аплодирует вся зала: и мой рабочий, и татары, и старики в «бутылках» — общее ликование. На этом собрание и заканчивается.



Выходя на лестницу, я сталкиваюсь с рабочим. «Вот Вы защищаете того молодого оратора..,» — говорю я. Но рабочий только посмотрел на меня, как мне показалось, растерянно и ничего не отвечал. В это время толпа его оттеснила. Два каких-то господина смеялись над социал-демократом: «Вздумал упрекать профессора в политической безграмотности? Ха-ха-ха!»



15 февраля. Сегодня пришел Н. И. Тимковский. Саши не было, (он) уехал с кн. Долгоруковым77 в Рязань и Пензу агитировать от конституционно-демократической партии. С Тимковским начали говорить о текущих событиях. Сначала об агитации конституционно-демократической партии. «Какой тяжелый труд взял на себя Александр Александрович!» — говорит Николай Иванович. Я говорю: «Да, Саша утомился. Уже раз пять читает все. одно и то же. Это тяжко, тем более, что он себя не считает общественным деятелем, говорит, что его тянет целиком к научным занятиям». — «Но, — говорю я, — не может же он сейчас не принимать участия в общественной деятельности. Стремились, стремились к изменению государственного строя, а как к этому дело стало подходить, так запереться в кабинет?» Николай Иванович согласился со мной. Потом я рассказала ему о некоторых случаях, как отражается настоящая действительность на некоторые лица.



Мне рассказывали на днях, что Вс. П. Шер(еметевск)ий78 совершенно расстроен всеми мерзостями и репрессиями, которые творят власти. Всеволод Петрович, говорят, совершенно изменился, сделался сумрачен, молчалив, часто не выходит, когда бывает у них кто-нибудь. На Анну Николаевну79 это влияет скверно. Она стала какая-то угнетенная, плачет. Еще другой случай. Недавно, говорят, помешался профессор Базинер80 под впечатлением текущих событий. По крайней мере, когда он на днях на съезде Союза 17 Октября взбежал на кафедру и начал кланяться на все стороны, размахивать руками и бить себя в грудь, и потом заговорил невероятную чепуху — я пришла в полное недоумение: «Что же это за оратора выпустили?». Мне объяснили, что это — помешанный, недавно сошел с ума.



Потом я обратилась к Николаю Ивановичу с вопросом, что он думает о ближайшем будущем, каковы его прогнозы? Николай Иванович ответил, что он «совершенно не верит в коренное изменение к лучшему: будет немного получше и только. Общество наше совершенно не подготовлено, это не люди, а ветошки. В такое время, когда кругом совершается столько ужасов, русские люди, вместо того, чтобы действовать, стараться прекратить эти репрессии, занимаются газетной полемикой, ведут спор о том кто прав, кто виноват: кн. Евг. Трубецкой или Милюков (по поводу выхода Трубецкого из конституционно-демократической партии) — просто читать противно! Вместо того, чтобы всем партиям соединиться и, сплотившись вместе, сразить общего врага, партии спорят друг с другом. О чем? — О двух палатах, об автономии!»



— Да что же сейчас делать, как бороться? — спрашивает Воля. — Тогда надо вооруженное восстание, а оно вот чем кончилось!



— Я не о вооруженном восстании говорю. Надо было всем сплотиться и подумать как быть, как бороться.



Говорил с Тимковским Воля. Я почти все время молчала. Я не знаю, что и говорить. Ну какими же средствами действительно бороться? Армия не на стороне народа. Так как же добиться свободы? А путем Государственной думы, по мнению Николая Ивановича, свободы не добьешься и будет только немного получше. Пессимизм Тимковского нагнал на меня удручающее настроение. Я не знаю, как будет и что будет, но что происходит теперь это — нечто ужасное. Хватают, сажают, расстреливают, пытают... Ел(ена) Ром(ановна) (...) пишет из письма своей перновской тетки, что у них в Прибалтийском крае «порют людей, пока у них кишки вываливаются». Бароны составляют списки и записывают и таких, какие им просто ненавистны. Между эстонцами, латышами — страшное озлобление на немцев. Сейчас все немцы ликуют и гордятся своей победой.



Николай Иванович говорит, что сейчас он наблюдает сильное падение настроения: рабочие до вооруженного восстания в декабре и после восстания — разные люди.



Курьезно было слушать Всеволода, когда он вел разговор с Николаем Ивановичем и возражал ему. Важность и вескость Волиных возражений были невероятны. Впечатление получалось такое, будто Воля — государственный муж, а Николай Иванович интервьюирует его. Всеволод изрекает с вескостью свои суждения о современном положении дел, зная, что все это сделается достоянием широкой публики. В 21 год это — простительно! Я, между прочим, указала Николаю Ивановичу на прогрессы в русском обществе: русский обыватель очень осмелился. Разве три года назад возможны были такие разговоры, как ведутся публично теперь на собраниях? А громогласно заявляемое игнорирование полицейских чинов, как было на собрании в Домниковском училище? Николай Иванович говорит: «Да, все это есть, но и в (18)60-х гг. общество всколыхнулось было, а потом наступила реакция». Нет, по-моему, это все-таки не одно и то же.



Сейчас Воля вернулся с районного собрания конституционно-демократической партии. Читали Котляревский и Гольцев. Котляревский констатирует страшный поворот в сторону реакции (подтверждение слов Николая Ивановича) среди саратовского земства. Те земцы, лозунгом которых год назад было «всеобщее, равное» и т. д., которые стояли за неприкосновенность личности, теперь склоняются к репрессиям, увольняют третий элемент, боятся революции как пугала... Конечно, все это наделали аграрные беспорядки... Гольцев читал о финансах. Закончил он так: «Несчастливый народ, преступное правительство». По окончании подходит пристав к председателю:



— Очень мне понравился доклад, только вот как Вы находите последнюю фразу о правительстве-то.



— Ничего, — успокаивает председатель. — Ведь это о прошлом.



— А, ну это — другое дело! — успокаивается власть.



О присутствии чина полиции собранию было объявлено перед началом заседания. Все начали вставать, оглядываться, искать полицейского мундира, а пристав в это время сидит себе да посиживает у самой кафедры: одет джентльменом, черный сюртук, жилет с открытой грудью и бант во всю грудь.



На днях Воля с Наташей82 были на собрании конституционных демократов. Читали несколько лиц. Председательствовал Герценштейн83. По окончании докладов председатель обратился к собранию с предложением записаться: «Кто пожелает возразить, спросить что-нибудь?» Конечно, прежде всего вылез социал-демократ и начал кричать, что партия Народной Свободы лишает граждан свободы — его не хотели сюда пускать. Только что он сделал это заявление, как раздался голос председателя: «Я Вас лишаю слова. Мы собрались сюда (для) серьезного дела, а Вы отнимаете у нас время Вашими рассказами, что швейцар Вас пускать не хотел...» Поднялся гвалт. Один кричит: «Уважайте свободу слова!» Другой: «Уважайте председателя!» Третий вопит: «Пусть говорит!» — «Довольно, довольно! К делу!» — раздается кругом. Постепенно порядок восстанавливается. Пренесносные эти «седеки». Они во что бы то ни стало желают мешать собраниям конституционалистов-демократов, проходят обманом с чужими повестками, записываются нарочно в партию, чтобы получать повестки (мешать заседаниям).



11 марта. За это время накопилась масса материала. Все лежит в набросках. Было бесконечное количество интересных собраний, поездка Саши в Пензу, Рязань, Орел... Буду теперь писать с конца.



Во вторник 7-го марта Саша уехал в Орел и Тулу, а я в этот день вечером (получила) через Зину повестку на (собрание) Союза 17 Октября. Там в качестве оппонента хотел выступить Маклаков, конечно, без ведома и желания членов Союза 17 Октября. Отправилась я с своей повесткой в Домниковское училище. Являюсь. Вхожу на третий этаж. Перед дверью залы отбирают повестки. Я показываю свою. Мне говорят:



— Вы не туда попали.



— Как не туда?



— Это не наша повестка, это — (Союза) 17 Октября.



— А тут чье же собрание?



— А тут конституционалистов-демократов.



Я не поверила, подумала, что это что-нибудь не так. Меня с этой повесткой впустили все-таки в залу. Народу — масса, смотрю — все незнакомые. Вдруг вижу студента Бокчарева84 — члена конституционно-демократической партии. Я — к нему:



— Скажите, пожалуйста, здесь какое собрание?



— Конституционно-демократической партии.



— А где же Союза 17 Октября?



— Это с другого подъезда.



— А Вы не знаете, Маклаков здесь. Не собирается он возражать Союзу?



— Маклакова ждем. Только не знаю, будет ли он там.



Я выпросила мою повестку назад и коридорами направилась искать Союз 17 Октября. Нашла. Вхожу в залу. Народу тоже очень много, а потом набилась полна зала. Зала по размерам такая же как та, где заседает конституционно-демократическая партия. Публика все серая — похоже, лавочники, мелкие приказчики, женщины есть в платочках, в хороших шубах (может быть, тоже лавочницы), есть в шапочках. Лица неинтеллигентные, манеры тоже: занимаются чисткой скворечников.



Собрание уже шло. Кто-то что-то читал в противоположном конце залы. Я села на задней скамейке и стала вслушиваться. Выяснилось — что-то несуразное. О программе не было ни слова. Докладчик говорил о... русской литературе. Тут было все: и Андреев, и Кольцов, и Никитин, Фонвизин и Державин, Лермонтов и Пушкин85. Читались целые стихотворения, оды и поэмы, а публика сидела и хлопала ушами. Только в конце доклада докладчик догадался, наконец, заглянуть в область политической программы, т. е. заняться тем делом, для которого собрались слушатели. Сначала он залез в дебри истории. Сказал о призвании варягов: варяги были призваны для ограждения путей. Потом коснулся понятий самодержавия и единодержавия и посоветовал заглянуть по этому поводу в энциклопедический словарь, так что публика могла заключить из этого, что сам лектор почерпнул разъяснение этих понятий из того же источника. «Единодержавие, — говорил далее лектор, — ограничивалось всегда земскими соборами, а Екатерина II собирала земский собор для выработки Наказа86». В заключение (он) коснулся некоторых пунктов программы Союза 17 Октября и окончил упоминанием об И. И. Обломове87: «Илья Ильич не хочет больше над собой опеки, он хочет быть гражданином... Начинается эпоха демократических реформ...» По окончании были аплодисменты.



Встает председатель — плотный, румяный, в очках (похож на Рожкова), облик буржуазный — и предлагает желающим делать вопросы или возражения. Поднимается какой-то субъект: «Мы тут много слышали, но не слышали главного: чего домогается Партия 17 Октября? Здесь такие слушатели, которые этого не знают и желают знать, а лектор об этом ничего не сказал». Встает председатель и обращается к говорившему: «Федор Гаврилович! Мы здесь все Василия Ивановича Беляева88 очень хорошо знаем. И вот он скоро придет. Он нам все объяснит, а этому лектору уж отпустите, Федор Гаврилович!» В публике крики: «Объясните нам Манифест 17-го (октября)... Верно! Верно!.. А то начитали литературу...» Поднимается еще кто-то и заявляет: «Вот лектор ничего не упомянул о нашем государе, говорил о каком-то Пушкине, Лермонтове, а о государе — ничего!» Председатель порывисто встает и с деланным волнением (у меня такое впечатление) говорит: «Сергей Петрович! Может быть для Вас Лермонтов и Пушкин «какие-нибудь», ну а для нас — нет. Они — наши воспитатели! Конечно, и о государе надо сказать, и скажут. Государь — чуткий, он дал Манифест, потому что народ хотел. А вот я вам приведу один пример о правительстве...» И он рассказал, как он был на Рейне и ездил на Рейнский водопад: «Посреди этой водопады (!) — скала...» И далее распространился о том, что эта скала, с виду могучая и несокрушимая, снизу подтачивается и подтачивается потоком. «Таково и наше правительство. Об этом я и хотел вам сказать», — закончил оратор при громких аплодисментах. «Браво!» — кричали кругом. «Бис!» — раздалось сзади меня. Был объявлен перерыв. Кругом говорили, что председательствовал Челноков89. Интересно мне было бы знать: кто он? Впечатление производит человека совсем неинтеллигентного. Докладчиком оказался Жураковский90, тот самый, который написал невероятную программу (для Комитета детского чтения) по Ибсену91 и потом Саше написал какое-то сумасшедшее письмо.



После перерыва я села вперед с Зиной Мирович. Слышу аплодисменты. Говорят: «Беляев! Беляев приехал!» Председатель пригласил публику садиться и начал: «Так как наш уважаемый Василий Иванович опоздал, мы попросили его приступить к докладу». Беляев — высокий, полный, лысый, с седыми усами и бородкой господин — встал и начал свой доклад. Начал с стихотворения (что-то длинное, но не сильное), а затем перешел к истории. Здесь он начал издалека и вкратце перебрал главные события русской истории до избрания Михаила на царство. И объяснил это избрание тем, что князья Трубецкие, Голицыны и др. остановились на Михаиле по следующей причине: «Миша — молод и будет делать по-нашему»92. О Смутном времени Беляев выразился, что Годину спасли русские мужики. Земские соборы состояли и из простого народа. Простой народ устроил Россию.



Перейдя в наше время, Беляев занялся разбором партий. Правительственные партии желают сохранить старый порядок, не допускают народного представительства. Они — против Манифеста 17 октября, дарованного самим государем. Вот что пишут монархисты: «Наш царь будет не царь, а какой-то полуцарь». — «Но это — мерзость!» — с негодованием восклицает Беляев. — «У нас с ними ничего общего быть не может. Они осмеливаются называть монарха «полуцарем», а мы говорим, что к царю надо относиться с благоговением». — «Верно! Верно!» — и аплодисменты.



Далее докладчик переходит к левым партиям и говорит, что они, стремясь к социал(истическому) строю, тем самым стремятся все стереть. Жизнь прекратится, останется один скелет (ссылка на книгу). «Ведь каждому люба своя обстановка, а социалисты желают все уравнять, все сделать общим. Своего ничего ни у кого не будет. Вот, например, сюртук — сюртук будет общий, сапоги — сапоги будут общие; родится ребенок — ребенок (будет) общественным (в публике — смех и движение). Столовая, обеды будут общие, звонит звонок — все идут к обеду... («Далеко ходить! Далеко ходить!» — певучим голосом сзади меня говорит старичок в высоких сапогах, в пиджаке и напомаженный). Приемы, милостивые государи, у социалистов невозможные. Они ссылаются на Иисуса Христа, говорят, что он — первый социалист. Но, милостивые государи, Иисус Христос не ходил с бомбой, с револьвером... (в публике одобрение). Теперь революционеры требуют денег с револьверами. Это — нечестно. Мы с ними не пойдем (аплодисменты).



Перехожу к партии Народной Свободы (конституционно-демократической). У нас с этой партией большая разница заключается в приемах. Конституционалисты-демократы обещают больше, чем могут дать. А тактика их такова.



Они долго не знали за какую форму себя признать: за республиканскую или монархическую и, наконец, решили за монархическую, но они — монархисты поневоле, иначе они не могли бы явиться к простому народу. По аграрному вопросу. Конституционалисты-демократы обещают наделить крестьян землею, но каким именно наделом они не определяют точно. Они и теперь еще разбираются в этом вопросе (статьи Кауфмана93). Так писать программы нельзя. Это значит рассчитывать на темноту масс. У нас же в программе все продумано. Теперь, что они говорят о Думе. С одной стороны, желают там устроить Учредительное собрание, с другой — находят необходимым делать органическую работу (здесь Беляев начал прямо катать из нелепой статьи ушедшего из конституционно-демократической партии кн. Е. Трубецкого94). Далее. Конституционалисты-демократы ставят в своей программе 8-часовой рабочий день. Союз 17 Октября знает, что этого сейчас исполнить нельзя, поэтому и в программу не ставят, а конституционалисты-демократы ставят 8-часовой рабочий день в программу, а сами знают, что это — неисполнимо. Зачем же они ставят?



Теперь перехожу к программе нашего Союза 17 Октября. Мы — за царя. Он не в партии, и мы всегда во все времена стоим за царя, но в непрерывном его общении с народом. На основании Манифеста 17 октября народным представителям должна быть предоставлена законодательная власть...»



— Честь и слава вашей диктатуре! — вдруг раздается непосредственный возглас из передних рядов.



Публика аплодисментами выражает солидарность.



Потом оратор начал распространяться про автономию Польше. Сделав исторический очерк, он заявил, что Польше давать автономию не следует. Это вызовет смуту в Польше и (ее) придется подавлять русскими солдатами: «Лучше уж Польша совсем отделится и установится таможня».



— Неправильно! — восклицает позади меня старичок. — Мы своей кровью (ее) полили.



Далее Беляев начал развивать понятие законности, внушал своей аудитории, что надо считаться с законностью, а не с личностью. Потом поговорил про аграрный вопрос, что Союз 17 Октября непременно наделит крестьян землею, но обещать с плеча нельзя. Надо также повысить культуру, устроить, как в Германии, сельскохозяйственные школы с опытными полями. Вообще (он) старался по этому вопросу втереть очки своей простецкой аудитории.



Переходя к рабочему вопросу, (он) советовал устраивать профессиональные союзы: «Это будут ваши защитники и покровители, о политике они не думают. Забастовки же хлещут всю страну». Далее объяснял, что они за страхование рабочих, но только не за счет предпринимателей, как говорят конституционалисты-демократы.



Потом (говорил), что они за всеобщее обучение, но постепенное, в зависимости от средств государственных. И самоуправление должно быть преобразовано — всесословная волость. Надо будет пересмотреть финансы, изменить налоги: кто богаче — будет платить больше, кто беднее — меньше. Союз стоит за общее избирательное право (все классы), но не всеобщее — у нас большой процент безграмотных. И закончил в общих чертах оратор так: «Мы — партия мира, порядка, законности. Насилием нельзя гасить произвол. Мы преследуем начала законности. Надо быть стойким и сознавать: поступаешь ли законно или нет. Нашим избранникам предстоит скромная роль — созидания камня за камнем. Мы обещаем только то, что осуществимо, и не хотим чтобы наши избиратели (?!) краснели за невыполнимые обещания. Мы — за неделимую, единую Русь!»



Оратор кончил. «Браво! Браво!» — и шумные аплодисменты. Встает председатель и заявляет, что так как доклад очень затянулся и остается всего 20 минут, то он прямо переходит к текущим делам и не может уделить времени вопросам, если бы кто пожелал их сделать, или разъяснениям. «Свобода слова! Свобода слова! — раздаются крики из конца залы. — Мы требуем слова, разъяснений!» Председатель волнуется: «Я с удовольствием бы предоставил слово, но у нас нет времени, к сожалению». — «К сожалению, вы боитесь!» — кричат из концы залы. — «Ну, социалы! — подумала я. — И сюда припожаловали». — Председатель совсем заволновался: «Извините, вы не можете так говорить. Пожалуйста, я даю желающим слово только (на) 10 минут». — «Довольно! Довольно! Мало! Мало!», — общий крик и неразбериха. Все уже повскакивали с своих мест, стоят. — «Здесь, извините, очевидно пришли и не наши члены, а совсем посторонние. Как они прошли, мы не знаем...» — «Мы по повесткам... У нас повестки». — У стола замешательство. Потом председатель звонит: «Я ставлю на голосование. Желает ли собрание предоставить обсуждать прослушанный доклад и возражать на него или желает приступить к нашим дальнейшим партийным делам? Кто против обсуждения доклада? Прошу поднять руки...» — Все руки поднялись сразу как одна рука. — «В таком случае прошу всех, кто не принадлежит к членам Союза 17 Октября, оставить наше собрание». — Тут поднялось столпотворение вавилонское. — «Вон! Вон!» — кричали со всех сторон, свистели и шикали.



Я идти не решилась. Надо было идти через всю залу — так и казалось, что вот-вот накладут. А Зина тем временем вцепилась в председателя, накинулась на него и все старалась ему внушить, что он не имел права не допускать прений. Председатель — весь красный, кругом — кучка черносотенных. — «Извините-с, позвольте...» — только и твердит бедняжка Челноков. Наконец, мне удалось ее оторвать от ее жертвы, и мы пошли к выходу, тут выходили и другие. Смотрю, у двери наши: Маклаков, Бокчарев, две дамы и какая-то молодежь — все наши. Вот тебе и социалы! Так это конституционалисты-демократы сыграли сегодня роль социал-демократов?! Наши о чем-то горячо толковали, окруженные членами (Союза) 17 Октября. У Маклакова лицо было какое-то не то недовольное, не то сконфуженное. Я с ним не говорила, только поздоровалась, но слышала, что он находит, что Союз 17 Октября, с своей точки зрения, вправе был не допускать прений, раз действительно у них не было времени и были другие дела. Я именно (так и) думала, также и нашу конституционно-демократическую молодежь не одобряла за произведенный ею шум, да и стыдно уподобляться приемам с несносными седеками. А какое у меня явилось отрадное чувство, когда я, выходя, увидала компанию наших! Точно из вражеского стана вернулась к своим! То же испытала и Зина.



26 апреля. Петербург. Я своего добилась. Сегодня осматривала Думу (Таврический дворец). Я все приставала к Саше — как бы попасть туда. Не хотелось уезжать, не посмотрев парламент. Саша все говорил, что нельзя. И вот судьба мне послала Колю Тесленко, который достал билет на осмотр. Я была в восторге.



Сегодня отправились в первом часу. Ехали очень долго, куда-то на окраину. Подъезжаем. Перед нами пространное, невысокое белое здание старинной архитектуры, с колоннами, с куполом над центром. Въезжаем в обширный двор. На дворе — насаждения. Перед окнами дворца слева — плац для караула. Слезаем у подъезда. Здесь большое оживление. Какой-то дьякон оживленно разговаривает со священником на извозчике о том, что молебен предполагается не здесь, а во дворце. Из здания в это время выносят красные (не то плюшевые, не то суконные) занавески или скатерти и все складывают на ломового. Входом в переднюю. На нас указывают околоточному. Он смотрит пропускную карточку и просит Сашу расписаться в книжке. Я хочу тоже расписаться. «Нет, не надо», — говорит околоточный и просит Сашу просто пометить: два человека... Саша спрашивает, нельзя ли здесь получить пропуск и на заседания Думы (я все просила его добиться возможности попасть на заседание). Околоточный говорит, что можно, и провожает нас в канцелярию. Канцелярия — большая светлая зала. Кажется, в ней пока еще ничего не готово, но чиновников в (...) мундирах уже изрядное число. Здесь есть и публика. Все оживлены, возбуждены. Нам объясняют, что чиновник, который принимает запись, вышел в залу и ведут нас пока осматривать.



Входим в большую, круглую залу с красными диванчиками (...) Потом показывают еще залу — совещательную, как поясняет солдат. Прекрасная, высокая, светлая зала, посреди — столы с зелеными скатертями, кругом — кресла. Еще зала и, наконец, вот и он — парламентский зал. Сердце у меня просто замерло от восторга. Я испытала невыразимое чувство, точно вступила в святилище. Саша взошел на кафедру, я — тоже. Потом мы пошли осматривать депутатские места. На левой стороне все наши знакомцы.



27 апреля. Я чувствую себя радостно возбужденной. Вот он день 27-го апреля. Сегодня открывается Дума! Сколько было предсказаний, сколько карканий, что Думу отложат или не соберут совсем...



28 апреля. День 27-го апреля был яркий, солнечный. У меня настроение было захватывающее, радостное. Часов в 12 мы (Саша, я и Зина) пошли на Морскую и стали на углу. Первое, что мне бросилось в глаза — это продавцы флагов в память открытия Думы. Все панели на углу Морской до Невского были заполнены народом. Мимо нас проезжали экипажи, направляясь ко дворцу. Вот карета с дамой в роскошном русском туалете. Вот в открытом экипаже молодой военный в красивом гусарском костюме. Вот вышитые золотом мундиры. Вот едут на простом извозчике два скромных штатских. Не депутаты ли? — Никто кругом не знает. У кучеров, у извозчиков на шапках пропускные билеты зеленого цвета, очевидно, цвета партии Народной Свободы. Правительство позаботилось! Был уже второй час.



Приезд заканчивался. Мы пошли по Невскому. По широкому тротуару двигается густейшая толпа. Я всматриваюсь (...), выражение в лицах обыденное, незаметно ни воодушевления, ни торжественности. У встречающихся мужчин и у дам самые обыкновенные физиономии. Я обращала на это Сашино внимание. А сегодня в газетах пишут о каком-то торжественном и возбужденном настроении у толпы, ходившей по Невскому. На каждом шагу продают флажки и разные издания, соответствующие моменту. Мы пошли с Сашей к Неве на Сенатскую площадь. Мне захотелось придти на то место, где 80 лет тому назад первые конституционалисты задумали произвести государственный переворот, привели с собой войска, заполнившие Сенатскую площадь и кричавшие: «Да здравствует Константин и его жена Конституция!»95 Прошли мы площадь Исаакиевского собора. На Сенатскую площадь прохода нет — оцеплена солдатиками и городовыми. Солдатики отдыхали в тени на лестнице Исаакиевского собора, а на площади, на солнцепеке блестят и искрятся сложенные в кучу их трубы. Вся площадь между Исаакиевским собором и Сенатом пуста, только перед Синодом выстроилась в ряд конница. Мы постояли, постояли, поговорили с каким-то сумрачным городовым и пошли назад (...)



Было уже около трех. Мы опять устроились на Морской. Минут через 15—20 начали появляться первые разъезжающиеся из дворца лица. Прием закончился. Ехали все чины, дамы, посланники. Проехал на коляске кн. Трубецкой, предводитель дворянства, весь в золоте, в треуголке — отправился к «Кюба» завтракать96. Мы постояли еще немного и решили ехать в Таврический дворец.



Выехали с Невского на боковую улицу. Там было тихо, магазины открыты, идет обыденная жизнь. К концу Сергиевской нас стали обгонять экипажи, шли пешеходы — все по направлению к Таврическому дворцу. Подъезжаем к боковым зданиям дворца. Улица запружена экипажами, а дальше — народом. Ехать дальше нельзя. Мы вылезли и пошли в толпу. Вот где действительно царило воодушевление! Вся толпа возбуждена и празднична. Улица перед дворцом буквально вся запружена народом. Вся решетка Таврического дворца облеплена людьми. На колоннах ворот торчат фигуры гимназистов, каких-то молодых людей, над ними наверху сидит барышня.



Мы стали в толпу неподалеку от ворот. Едет карета, въезжает в толпу и здесь останавливается — дальше не пускают. «Пешком! Пешком! — кричат десятки голосов. — Выходите! Выходите!» Дверцы отворяются и кто-то (за толпой мы не видим) проходит сквозь строй публики, сопровождаемый насмешливыми кликами и одобрениями. Немного погодя — новая карета и та же сцена. Но вот раздаются аплодисменты. По коридору, образуемому расступившейся публикой, проходит штатский, говорят, депутат. Подъезжают и проходят еще и еще. Вдруг взрыв аплодисментов и крики: «Ура!» — «Родичев! Родичев!» — перекатывается из одного конца в другой. Шляпы мелькают в воздухе. По проходу без шляпы двигается Родичев и за ним, немного погодя, Петрункевич97, приветствуемый новыми кликами. «Ну, вот тебе и кульминационный пункт дня», — говорит Саша, но я совсем не удовлетворена. Я Родичева не одобряю и хочу приветствовать близких моему сердцу Кокошкина, Новгородцева98: они мне дороги, с ними и много связано. Спрашиваю того, другого: «Не приехали-ли москвичи? Не видали ли их?» — «Да они пароходом приехали, — отвечают в толпе, — уже прошли».



В это время со стороны Шпалерной появляются верховые гусары, на белых лошадях, в белых внакидку кафтанах. Они тихо шагом по три в ряд наезжают на толпу и заставляют ее расступиться. Толпа раздвигается и вновь смыкается. Они поворачивают назад и снова проделывают то же. Толпа раздается на тротуары и громко выражает недовольство. Мы с Сашей тоже спешим отстраниться. Он зовет меня прочь отсюда. У меня настроение начинает портиться. Мое возбуждение, моя радость подергиваются облачком. Только что мы всходим на тротуар, вдруг появляется откуда-то отряд жандармов в белых рубашках и скачет на публику. Раздаются свистки, крик: «Долой! Долой! Прочь!» Толпа ускоряет шаги. Мы спешим тоже. Настроение отвратительное. Мне горько и больно до слез. Такой великий, такой радостный день и опять этот омерзительный произвол! Крики и свистки несутся над жандармами. Мне отвратительно и страшно. Неужели что-нибудь произойдет?!



1907



10 февраля. Сашенька в Смоленске читает сейчас, или только что кончил, лекцию в Народном Доме. Я чуть было не уехала с ним, взяла даже план-карту, да вечером перед отъездом поставила градусник — оказалось малюсенькое повышение (температуры) после инфлюенции, да в висках стучит. И решили все — уж лучше мне остаться, а то еще простужусь хуже, тем более, что в Народном Доме очень продувает. Вот я и осталась. И так мне сейчас жаль, что я не там с Сашурой, не слушаю его прекрасную лекцию, не испытываю этого наслаждения, а сижу здесь — только представляю себе, как теперь там в Смоленске в Народном Доме интересно. Сегодня Саша читает о Николае I, завтра будет вторая лекция и этим на нынешний год закончится цикл лекций по русской истории. Саша начал его удельным периодом, потом читали через известные промежутки Яковлев, Богословский, Готье99 от (...) до Николая I, и Саша теперь кончает его Николаем I.



Вчера Саше страшно не хотелось ехать. Он не любит этих поездок, и когда получил от А. А. Стаховича100 письмо, что губернатор запретил Сашину лекцию в Ельце, Саша воскликнул: «Ну, слава Богу! Только еще и можно жить, благодаря губернаторам!».



А интересно мне было бы посмотреть публику Народного Дома. Я как приехала бы, взяла бы билет на лекцию и села бы в зале между публикой, чтобы следить за впечатлением и наблюдать слушателей. После Сашина первого приезда в Смоленск в начале года, устроители писали Малченко101, что к организаторам приезжал артиллерийский полковник и просил прислать для его солдат несколько билетов на эту лекцию. Ему очень понравилась Сашина лекция, и такие лекции он находит очень полезными. Когда Саша шел после своей лекции, видит, идут позади два военных и один спрашивает другого: «Ну как, тебе понравилась лекция?» А тот отвечает: «Молчи, молчи, не мешай, мне надо все вспомнить по порядку. Я должен лекцию в голове до дома донести».



20 февраля102. Часов в 11 мы отправились на Таврическую ул. сначала в нанятую мною комнату. Подъезжаем к Таврическому саду, останавливаем. По всей улице — полиция. Мы говорим, что мы — в дом № 15. — «Пожалуйста». Зашли мы в нашу комнату (показать ее Саше), и говорили с хозяйкой кое о чем, и пошли к Таврическому дворцу. Вдоль всей улицы расставлены городовые, приставы. Два раза спрашивали у нас билеты. Время от времени нас перегоняют кареты, которые въезжали потом в ворота с Таврической ул. Мы подошли к Думе со Шпалерной (...) Я шла совершенно равнодушная. Вид Думы не вызывал во мне ровно никакого чувства. Подходим к главным воротам (к средним). Стоят церберы. «У Вас есть билеты?» — спрашивают весьма учтиво. Саша говорит, что он — член Думы. Я спрашиваю, где ход для публики? Мне указывают дальние ворота. Вдали доносится: «Ура!» Это там дальше — толпа, а здесь, на Шпалерной, чисто, только против Таврического дворца за оградой садика — кучка любопытных. То ли было прошлый год! (...)



Мы попрощались с Сашей. Он пошел главным двором, теми воротами, на которых прошлый год устроилась группа из молодежи, а я пошла дальше. Подхожу к моим воротам. — «Ваш билет». — Показываю. Иду по саду. Заворачиваю влево. Меня перегоняют кареты. В одной сидит дама в ротонде, голова покрыта шарфом: шляпу не надела — все равно велят снять. У дверей — новая серая шинель: «Ваш билет». Отрывает талон. Вхожу в дверь. Опять: «Ваш билет». Господи ты боже мой! В царствие небесное грешнице, кажется, легче будет пройти, чем жене депутата в Государственную думу! Впечатление противное. Начинаю раздеваться.



— Шляпу потрудитесь снять и боа оставьте, — заявляет солдат.



— Да боа-то почему?



— Не могу знать. Так наш старш(ина) приказал.



— Да ведь на билетах не написано про боа?!



— Не могу знать, а только не приказано... И муфточку оставьте.



— Ну а муфту-то зачем? Если и вздумаю в министров бросать, так она мягкая (солдат улыбается). Ну а мешочек можно? У меня здесь платки.



Солдат задумался.



— Ну, мешочек можно, — решает он. — А это что у Вас? — показывает он на трубочку у меня в руках.



— Это бумага — записывать.



Наконец раздевание кончилось, и душу мою отпустили на покаяние. Иду наверх. «Позвольте билет...» — знакомая песня. Мое место оказывается довольно-таки дрянное, сбоку, в третьем ряду: видна правая сторона залы, председатель (когда вытягиваешь шею) и совсем почти не видна левая. Я, конечно, недовольна. Еще не скоро начнется. Я выхожу из ложи, иду опять на лестницу. Здесь вся баллюстра над кулуаром усыпана публикой. Свесились через перила И смотрят вниз. Мне тоже хочется посмотреть — нет ни одного свободного местечка. Я прохожу в ложу для представителей печати. Это — та ложа, где прошлый год сидели мы. Там та же картина, перила все сплошь усеяны — смотрят вниз. Вдруг я вижу, что из ложи представителей печати открывается и сейчас же закрывается маленькая дверка в следующую ложу. Я спрашиваю у одного господина, не знает ли он, что там рядом и можно ли пройти? А вот сейчас узнаем! Пробуем — дверь заперта. В это время кто-то стучит, дверка открывается. Кто-то в нее входит, мой господин за ним, а я за господином иду и вдруг оказываюсь в совершенно пустой ложе. Стоит в ней особая мягкая мебель (...) На мебели никто не сидит, а у барьера над кулуаром стоит старая дама в сером платье, в шляпе, в боа. Тут же находится молодой солдат. Я тоже становлюсь К барьеру и нагибаюсь (...) по направлению к кулуару. Но вот он, наконец, кулуар весь передо мной. Тот самый кулуар, где я прошлую Думу пережила такое захватывающее, восторженное настроение (...) Теперь уже не то: нет ни того настроения, ни того впечатления, ничего похожего, и кругом все другое.



Смотрю вниз. Как раз под самой ложей, где я стою, начинается молебен. Несколько священнослужителей в блестящих рясах, в митрах, дьяконы, дьяки (двое) впереди держат особые свечи, позади — посох. Я обращаюсь к солдату, спрашиваю: «Кто служит?» — «Митрополит Антоний»103. Потом солдат мне показывает Голубева104 — толстое, голое лицо, через плечо — красная лента. Во время молебна стоит и качается. Я решаю, что очень стар. Позади Голубева солдат мне показывает Столыпина105. (Его) физиономия не вызывает во мне симпатии, что-то упорно-тупое. Кругом стоят мундиры, сюртуки и много крестьян. Осматриваю дальше зал. Вот и Саша! Он стоит с Федоровским и Тырковой106. Тыркова неинтересна: что-то кислое в лице. Вот подходит к Саше какой-то господин, высокий, седой, жмет долго руку. Начинается длинный разговор. Кто это и о чем они говорят? Потом Саша сказал, что это был Алексинский107. Ужасно досадно, что мы разделены с депутатами. Так скучно и как-то обидно. В это время через нашу ложу быстро проходит какой-то военный (кургузый мундир) и властно приказывает солдату никого не пускать в эту ложу. Я стою как стояла, повернувшись спиной к ложе и нагнувшись над барьером к кулуару, будто это меня не касается. «Кургузка» проследовала. Немного погодя я спрашиваю солдата, почему эта и следующая ложи пусты. Эта ложа, оказывается, царская и та старая дама — придворная. Следующая ложа тоже не для публики. Меня разбирает злость. Дума это — наше народное достояние, мы должны там хозяйничать, а хозяйничают какие-то морды в кургузых мундирах: туда не пускают, сюда не пускают, сами занимают места — а что они знают и что понимают?



Молебен кончен наконец. Антоний обращается к присутствующим с речью. Начинается в зале шум неописуемый. Это понятно. Пение кончилось, а Антония не слыхать. Публика думает, что все прекратилось. Однако, некоторые слышат, что Антоний заговорил, подвигаются ближе. Вот забегали корреспонденты, пролезают вперед через священнослужителей. Вот одна барышня попросту положила листки на плечо священника и строчит, строчит. Слово кончено. Я ничего не слыхала. Дьякон становится в соответствующую позу и зычным протодьяконским голосом возглашает многие лета царствующему дому. Моя соседка, старая придворная дама, крестится. Певчие пропели. Протодьякон начинает снова... Кому? — «Членам Думы многая лета», — зычно, на всю залу возглашает он. Я кошусь на даму — крестится. Молебен кончен. «Гимн!» — раздается внизу. Певчие поют. «Ура!» — надо сознаться недружно подхваченное и опять гимн и опять: «Ура!» Наконец вся церемония окончена.



Спешу вниз. Ищу Сашу. Вот он пошел в депутатскую залу. Я покидаю царскую ложу и спешу на свое место. Рядом с моим местом оказывается место Набокова108. Он меня не знает, но я говорю свое имя и благодарю его за билет. Он показывает мне по моей просьбе где сидит Саша. Они сидят все четверо рядом (Долгоруков, Саша, Маклаков и Тесленко) близко к кафедре, чуть влево от середины. Я рада, что они все вместе. Я смотрю на Сашин затылок и мне как-то грустно, жаль Сашу. Смотрю на него, и мне кажется неуместным, странным, что он сидит здесь в русском парламенте. У меня чувство такое, что его место не здесь, а в Москве, в кабинете. А прошлый год я искренне удивлялась на него, что у него не было желания идти в Думу. Мне казалось таким счастьем сидеть депутатом в той Думе, в первом русском парламенте. Этот парламент мне представлялся каким-то святилищем. Я с благоговением вступала в него и ходила по депутатским местам еле касаясь пола, будто боясь прикоснуться к этому храму. А теперь?.. Теперь?.. Вчера прошла совершенно равнодушно по депутатским местам, посмотрела где сидит Саша, отыскала кое-кого других, нашла карточку Крушевана109... Ну какое же это святилище, когда в нем сидит Крушеван! Господи, как бюрократия все опоганивает. Как власть загрязнила и самую идею народного представительства. Подтасовывает Думу Крушеванами, руки которых залиты народною кровью.



Начинается заседание. Говорит Голубев. У меня настроение серое и унылое. Говорит тихо. Слышу, читает не то какой-то манифест, не то передает слова государя. Правые все поднимаются. «Левые сидят, сидят...» — шепчут кругом. Голубев кончил. «За государя императора — ура!» — кричит кто-то справа. «Ура!» — раздается справа. Левые молчат и... сидят. Вот первое яркое и внушительное впечатление. Сердце замирает, делается жутко, дыхание захватило. Выдержат ли? Сидят, сидят спокойно. Ура! Гора с плеч — выдержали. Потом рассказывали, что при передаче слов приветствия Струве и Булгаков110 поднялись было, но оглянулись, фракция сидит, и они сели. Впечатление сильное. Что-то полное силы и достоинства. Правые бросают вызов, левые игнорируют его.



Потом пошли выборы председателя. Накануне парламентская фракция конституционалистов-демократов совещалась с левыми о председателе. Все сошлись на Головине111. Социал-демократы не могут иметь своего председателя: (им) не к лицу заниматься председательством. Товарищ(ами) председателя решено одно место дать трудовикам, другое — Тесленко. Так что выборы Головина прошли гладко. Подсчитали записки — большинство за Головиным. Дружные аплодисменты. Аплодируют и кое-кто направо. Переходят к баллотировке шарами. Голубев приглашает кого-нибудь из членов Думы помочь ему. «Князя Долгорукова! Князя Долгорукова!» — раздается из разных концов залы, точно так, как перед счетом записок. Это приятно — нашли князю деятельность. Процедура с баллотировкой шарами тянется долго. Вызывают по губерниям — всех увидим. Кругом ждут Бессарабскую губернию — Крушевана. Вот вызывают и его. Я плохо вижу: далеко и без бинокля. Вижу большие усы и голую голову. Вот бежит Алексинский, пробежал и вернулся ... направо. Оказывается, он сидит на правой стороне. Это, конечно, пока.



Саша рассказывал, что социал-демократы поругались уже с социалистами-революционерами из-за крайних левых скамеек. Самые левые места заняли социалисты-революционеры, а на них хотят сидеть социал-демократы! Саша смеется, говорит: «Мы скажем им, всем левым: „Ну а уж насчет мест вы сами распределяйте. Кто из вас левее, те и берите крайние левые.“ Вот начнется грызня не на жизнь, а на смерть».



Головин, наконец, избран и входит на председательское место. Кланяется центру, налево и направо и говорит речь, очень краткую и очень тактичную. Впечатление очень хорошее. Кругом слышу одобрительные отзывы. Кончил речь И сейчас же закрыл заседание. Так было решено кадетской фракцией, чтобы никаких провокационных выходок со стороны правых не допустить.



В одном из перерывов мне удалось перекликнуться с Сашей. Я увидала его в кулуаре. Сама стояла у баллюстры, перегнувшись к зале (кулуара) и стала звать Сашу: «Саша! Саша!» Он услыхал. Мы поговорили. Он сказал, что по окончании заседания у них соберется фракция, а к 51/2 часа Струве звали нас обедать, так чтобы я и шла прямо к Струве.



Заседание закрыто. Я медлю уходить. Смотрю в кулуары, оглядываю еще депутатскую залу и наконец иду вниз к раздевальщику. Я почти последняя. Публика уже разошлась. Выхожу. Подхожу к воротам. За воротами — масса народу, много полиции конной и пешей. «Ура!» — доносится до меня. — «Что это кричат?» — спрашивает какая-то дама у пристава. Пристав — мужчина хоть куда, бравый, высокий, с черными усами — отвечает: «А кто их знает. Они г 9 часов утра кричат». Я пододвигаюсь к приставу и спрашиваю: «А не знаете ли Вы, как Крушеван сегодня сюда приехал? Рассказывают, под особой охраной?» — «Сам не знаю, уж у меня спрашивали. Я стою здесь с утра, но его не видал, вероятно, он проехал в другие ворота». Я постояла, постояла, очень хотела дождаться Сашу, но не дождалась и пошла по тротуару по направлению к Потемкинской. Подхожу к самой толпе. «Вам лучше там пройти», — предупредительно указывает мне полицейский по направлению к середине улицы. Я иду ни середину. Передо мной вдруг открывается длинный и широкий коридор из массы людей. Я иду по коридору. Хорошо, что не одна: впереди еще идет кто-то. Справа и слева, сцепившись руками, студенты, барышни, лицеисты стоят тесной, живой, движущейся стеной. Лица улыбающиеся, живые. Я отыскала маленькую брешь в этой стене и стала в толпе.



«Товарищи, шире!» — раздается команда. Идут депутаты. Вот проходит какой-то черненький с приятным лицом. «Урааа! Амнистию! Амнистию!» — кричат кругом. Делегат смотрит на кричащих и решительно говорит: «Освобождение!» Я обращаюсь к соседу-гимназисту: «Опять вы кричите: „Амнистию“. Прошлый раз кричали и ничего не вышло. И теперь то же будет». Перерыв. Никто не идет. Но вот по коридору быстро проходит дама в плюшевой кофточке и шапочке. «Амнистию! Амнистию!» — кричат кругом и хохочут. Дама конфузится, улыбается и быстро проходит. Настроение у толпы веселое. дут еще какие-то. «Правые или левые? Правые или левые?» — кричит молодежь. Те молча и сосредоточенно проходят. «Видишь — правые, молчат», — заявляет какой-то «товарищ». «Что же Крушеван? Уехал что ли?» — слышатся вопросы. Я все стою и жду чего-то. Вдруг показываются по коридору наши — милый Вася Маклаков (или «Васька», как его почему-то называют) и Струве. Струве идет вжав голову в плечи. Вася за ним идет и улыбается — в барашковой шапочке, усы подстрижены. «Струве», — говорит кто-то. Струве поднимает глаза и улыбается. Никто не кричит «ура», никто не приветствует их. Я за наших обижена: «Что же это никто не приветствует их? Ведь это же депутаты? Или вы только социал-демократов приветствуете?» Никто мне не отвечает. После Струве рассказывал, что дальше у них спрашивают: «Правые или левые?» — А Маклаков со свойственной ему «издевкой» отвечает: «Истинно-русские, истинно-русские». И сказал это таким тоном, что кругом расхохотались.



Я прошла на тротуар. Там стояли какие-то женщины, мужчины, похоже, Прислуга. Через несколько минут, смотрю, толпа задвигалась и коридорчик стал расстраиваться. — «Что такое? Ну! Двинули конницу на толпу! И зачем это понадобилось? Стоят себе, никому не мешают, нет, непременно надо скандал затевать». — Кругом слышались такие же разговоры. Конница (конные городовые) тихо и солидно в два ряда двинулась по Шпалерной, а перед ней колышется густой стеной тронутая с места толпа. И вдруг запевает. Я слушаю. Что это? Похоронный марш? Нет. — «Вперед, вперед, вперед....» — «Марсельезу». Мне сделалось очень смешно. Движется толпа демонстрантов и распевает революционные песни, а позади толпы — почетный конвой мерно, тихо следует за толпой. Вот до чего мы дожили! Я пропустила толпу и конвой и пошла позади. Не хотелось идти перед конвоем. Кто их знает! Вздумается им двинуться на демонстрантов, стегнут лошадей, вынут нагайки, и пойдут писать. Иду по бульварчику. На изгороди примостился пролетарий и обращается к старичку-нищему: «Что, дедушка, не видал нашего благодетеля Крушевана?» Так дошли до Фурштатской. Я постояла около бывшего нашего клуба на Потемкинской; там стояли студенты, еще кто-то. Хотела было зайти на квартиру Долгорукова (бывший клуб), да узнала от студента, что там Маклаков да еще кое-кто (Саши не было) — пойти постеснялась. Маклаков и так жаловался, что эта квартира — кабак. Вечно народ. Пошла мимо Фурштатской, вижу там толпа остановилась, выкинула красные лоскутки и стоит, должно быть, речи говорит. Кусочек одной речи я слышала (кто говорил — не знаю): «Мы будем добиваться, а вы поддержите...»



Пришла к Струве. Там еще никого нет. Я опять — на улицу. Дошла до Потемкинской. Там уже никого не было, все было тихо. Я вернулась назад к Струве и здесь уже застала всех в сборе (Саша, Кауфман). Струве спрашивает меня о впечатлении от заседания. Я говорю, что в общем впечатление бледное. Единственный внушительный момент это когда «левая» (половина) не встала. «Ты скандальчики любишь», — смеется Саша. Струве не одобряет этого сидения, но Саша объясняет свою точку зрения. Голубев читал не собственные слова государя, а передавал приветствие государя своими словами — здесь следовало сидеть. К обеду подошли Гревс и Франк112. Настроение за обедом было самое будничное. Разговаривали о том, о сем, об университетских, партийных делах, курсах. Об открытии Думы Саша, смеясь, рассказывает как он оскандалил кадетов: выходит из Думы, на карауле — (его) кузен офицер Саша Леман, они обнимают друг друга и целуются113. Нина Александровна Струве114 была на улице и говорит, что на нее толпа произвела не то впечатление, что в прошлом году. Прошлый год толпа была серьезнее, было много рабочих, а теперь все учащаяся молодежь, рабочих мало, и настроение веселое, несосредоточенное. Часов в 8 Саша пошел на заседание во фракцию, а я к себе в «Северную» гостиницу.



21 февраля. Я выехала из Москвы с пассажирским поездом (в) 7 часов вечера. Иду с носильщиком садиться в вагон. В зале перед дебаркадером масса народу: столпились в дверях, ломятся, жандармы не пускают. Шум, гвалт, молодые лица, мелькают цветы. Что такое?! А вот Челноков. Это его провожают. Вот и наши знакомые — доктор Михайлов («превит»), Духовской115. До отхода остается очень мало (времени), а меня и моего носильщика толпа не пропускает. Я начинаю сердиться, проталкиваюсь всеми правдами и неправдами, наконец, попадаю на дебаркадер и в свой вагон. Вскоре поезд трогается. Раздается: «Ура!» Смотрю в окно — часть толпы все-таки продралась на дебаркадер и провожает Челнокова. У многих в руках краснеют цветки, очевидно, из букета, поднесенного Челнокову.



В моем купе едут целых 5 дам со мной. Одна попала по недоразумению: на один билет — две дамы. Сначала разговор идет у двух дам малоинтересный. Потом одна, очень интересная брюнетка с нерусским акцентом, в ротонде и меховой шляпке, начинает рассказывать как у нее был обыск и как пристав сам был очень сконфужен, когда пришел обыскивать их квартиру: «Мы — самые мирные люди. Никогда ничем таким не занимались. Живем много лет на одной квартире, все нас знают. И вдруг обыск. Пристав даже не стал искать ничего. Куда ни посмотрит, только видит счет белья. Он посидел у нас часа 2, потом очень извинялся. А муж говорит: «Чего же Вы извиняетесь, это — Ваша обязанность...»



Разговор перешел на Думу и выборы. Заспорили 2 пассажирки. Одна — серьезная, еще нестарая дама (раньше все читала), другая — типа немолодой девицы-фельдшера или курсистки, довольно растрепанная, в темном платье с кожаным поясом. Эта стала удивляться, что кадеты не дали рабочим два места по Москве и доказывала, что это решение принесет вред самой партии. Ссылаясь на цифры голосующих рабочих, на справедливость, указывала, что центральный комитет конституционалистов-демократов, т. е. Милюков (!), правее самой партии. Я и серьезная дама с ней вступили в спор. Дама цифрами доказала ей, что ее цифры (из газет) неверны, туда включены все рабочие, а между ними масса неголосующих по летам и т. д. Девица продолжала болтать ерунду, говорила, что было раньше решено дать и т. п. и при том, когда мы ей возражали, то (она) оправдывалась: конечно, может быть я не знаю, не понимаю, но... Она мне надоела и я ей, наконец, сказала: «...Конечно не знаете. Я только удивляюсь, как Вы, не зная, беретесь решать».



Потом заговорили про митинги. Девица оказалась из Калуги и рассказывает, что у них митинги не разрешали. Был один устроенный октябристами, но кадетский:



— Понаехало много конституционалистов-демократов, главных ораторов и между ними, как его фамилия ... да, Кизеветтер. Я его не слыхала, не попала, а говорят, он — прекрасный оратор...



— Да, — замечает серьезная дама, — я его тоже не слыхала, но говорят, что он — замечательный оратор.



— Про наш митинг рассказывали, — продолжает девица, — что Кизеветтер так всех увлек, что октябристы ушли кадетами.



Я слушала и чуть не расхохоталась, так мне было смешно слушать про Сашу (и) скрывать свое инкогнито.



***



Муромцев116 очень подходил к роли председателя первого русского парламента: торжественный, великолепный, уверенный в том, что у него сила, ему все дано (по крайней мере, таково впечатление). Такая фигура председателя вполне вязалась с парламентом, которым руководила вера в свою силу. Муромцев священнодействовал. К себе на кафедру (по рассказам) он никого не допускал: «Здесь место председателя». Он с аппетитом председательствовал и справлял все обязанности со вкусом, ссылаясь на наказы других парламентов. Раз при нас было спорное голосование, встало «за» и «против» почти равное число лиц, трудно было решить вопрос. «По регламенту французского парламента (или какого другого, сейчас не помню), — провозглашает торжественно (...) Муромцев, — в таких случаях баллотировка производится разделением (одни в правую, другие — в левую дверь)». Однажды выходит на кафедру серый мужичонко в кафтанишке, развертывает листок и собирается читать речь. «Оратор! — провозглашает председатель. — Ни в одном парламенте не предусмотрена возможность...» и т. д. Мужичонко горбится и стушевывается. Когда Муромцев был занят с кем-нибудь разговором, а к нему подходили для разговора лица более высокие, он нарочно не торопился прервать разговор с первым. (Все это записано со слов депутатов.)



До выбора председателя и, кажется, еще до 1-й Думы пришел в Московскую городскую думу пакет с надписью: «Председателю Государственной думы...» Когда выбрали Муромцева, пакет доставили ему. Он пригласил в кабинет президиум, торжественно, не спеша распечатал конверт и начал читать, ... а в пакете оказалось предложение Государственной думе внести постановление о прекращении на улицах Российской империи ... матерной брани!



Муромцев, говорят, был безупречным председателем и в «Новом времени». Ал. Пиленко117 все время попрекает Головина Муромцевым. Но странно сравнивать: Муромцев еще задолго знал, что его выберут председателем, ведь состав Первой Думы предугадывался до выборов. Муромцев знал и готовился к этому, усердно изучал «регламенты» западных парламентов. А ни Головин, ни его партия не знали, что Головин будет председателем. Его стали намечать только в последнее время перед выборами, да и то не знали, во-первых, пройдет ли он по Москве в Думу, во-вторых, пройдет ли он в Думе в председатели. Какова будет Дума? Допустим теперь, что он и небезупречен. Кто же был бы лучше? Не приходит в голову никого, кого можно было бы наметить. В Москве были разговоры о кн. Долгорукове, но он — плохой председатель и его не любят при дворе, а это очень важно. Сегодня как раз Головин получил аудиенцию у государя, которой он испрашивал118. Это очень умно. Муромцева упрекали за то, что он не пользовался правом своим докладывать государю о ходе думских работ. Надо приучать к факту существования парламента и, если можно, заинтересовать. Рассказывают, что государь постоянно читает отчеты заседаний. На меня лично Головин производит очень хорошее впечатление. Я не могу разбираться в юридических тонкостях, в деталях председательствования, в которых обвиняет Пиленко Головина, но непосредственное впечатление от председательствования благоприятное. Всегда ровный, бесстрастный, равно беспристрастный и к правым и к левым, стойкий в своих требованиях, Головин, мне кажется, импонирует Думе. На всей его фигуре, сухой и корректной, лежит отпечаток благородства и выдержанности.



23 февраля. Я опоздала и пришла (на заседание Государственной думы) оказывается тогда, когда был сделан по просьбе крестьянина Мельника119 перерыв для совещания. Скоро заседание возобновилось. Достопримечательного ничего не было, было скучно и утомительно, но я высидела до конца. Сидела с О. Т. Булгаковой120. Все время антрактов (их было масса) говорили с ней о том, о сем. Между прочим, она рассказывала о своем соседе по номеру. Рядом с ними остановился, должно быть, «истинно-русский», по крайней мере, как он только вернулся после открытия Думы, сейчас (же) начал браниться. «Черт их знает, где у них там «левая». Я сел направо, а меня оттуда погнали, говорят: не туда попал, здесь левая сторона», — жалуется депутат. — «А жидов много?» — спрашивает другой голос. — «Жидов? — отвечает первый. — Нет, только четыре жида». На другой день этот сосед задал такой «истинно-русский» храп, что Ольга Тимофеевна Булгакова не могла ничего делать и вышла в коридор. Смотрит, какой-то субъект в шинели спрашивает у горничной: можно ли видеть соседа? Горничная говорит, что (он) спит, и будить она его не может: «Вон, слышите, как они храпят?» Вечером происходило чтение вслух газет. Описание уличных демонстраций: «...Зеленые прыщеватые лица пролетариев...» и т. д.



Заседание окончилось. Я прошла к депутатским воротам. Там выходили депутаты. Небольшие группы ждали их. Вот вышли польские депутаты. Костюмы очень живописны. На плечах накинуто широкое пальто, на голове лихо сидит шапочка с ухарски торчащим вверх пером. Мы глазеем на них. Поляки проходят. «Ну, пойдем что ли?» — говорит кто-то около меня. Оглядываюсь: двое мужчин, неинтеллигенты. «Подожди», — говорит который постарше. — «Чего ждать? — отвечает молодой. — Вон уже бабы пошли, все вышли». По двору шли барышни-стенографистки или из канцелярии.



Саша ждал меня уже дома. Вечер у него выдался свободный, и мы поехали проветриться в театр Буфф.



На 3-е заседание (Государственной думы) я не попала — билета не было. Было кое-что интересное121. Как курьез Саша рассказал, что кто-то написал на записке помощников секретарей: «Носик, лосик, чижик, соловей и пройда!» Когда прочитали эту записку, Тесленко так и закатился. Саша говорит, что он заразительно, замечательно хохочет. Закроется бумагой и прыскает. Он вообще очень симпатичный. У него премилое лицо.



25 февраля. Во фракции партии Народной Свободы обсуждаются вопросы, как партии встретить декларацию министерства. Милюков внес предложение встретить эту декларацию молча и перейти просто к следующим делам. Это — хорошо! Страшно внушительно и для Столыпина уничтожительно. Теперь вопрос о том, как отнесутся к этому левые? Сегодня рассказывали, что все левые решили действовать заодно с конституционалистами-демократами, а эсдеки решили покинуть залу, как только Столыпин появится.



26 февраля. Вчера я решила, что, очевидно, через народных представителей в Государственную думу не попасть и надо действовать через бюрократию, воспользовавшись своей дружбой с товарищем министра. Утром отправилась к Мише122. Ну, конечно, разговор о современных событиях. Он сообщил, что ездил голосовать с дядей Ваней и что положили записки за октябристов, и объяснял почему: «Ведь за кадетов и так много голосуют. И вообще — Дума оппозиционная. Вот я и решил, что надо дать предостережение, чтобы поняли, что не все за левых. Сначала я хотел подать смешанную записку. Октябристы, вижу, люди приличные, ну и опустили мы с Иваном Николаевичем за них». Потом Миша показывал Саше бумаги по своему лесному департаменту и говорил, что даст Саше матер(иалы) для критики тех законопроектов, которые представлены по лесоводству. Совершенно так же, как Осип Петрович (Герасимов) обещает дать материалы для критики законопроектов по образованию.



От Миши Саша поехал на заседание фракции, а я к Герасимовым. Пришла — его нет, (одна) Анна Андреевна123. Потом пришла Кареева124 и начала рассказывать об Иващенко125. Это — член Думы, успевший уже прославиться. По ее словам, он накануне уморил их дам на заседании Общества пособия курсам126. Он разглагольствовал до 2-х ночи и говорил бог знает что. Между прочим, что он много потерял. Благодаря выбору в Думу лишился дохода в несколько тысяч. Куда бы не намечали (его) в Думе, хотя бы одной запиской, он не считает нужным отказываться и заявил кому-то из членов Думы, что если бы его выбрали чистильщиком ватерклозетов, он не счел бы возможным отказаться.



Наконец, через часа (полтора) пришел и сам Осип Петрович. Я ему сообщила мою просьбу. Говорю: «Как хотите, а доставайте мне билет в Думу. Наверное, Вы это можете сделать». Осип Петрович хотел попробовать. В это время от Анны Андреевны вышел военный доктор. Осип Петрович пошел с ним здороваться и стали разговаривать. Рассказывал, что завтракал с Куропаткиным и Линевичем127, и что Куропаткин производит ужасное впечатление — полное ничтожество. Доктор рассказывал, с какими надеждами ждали Куропаткина на Дальнем Востоке. Там так ненавидели Алексеева128. Он себя держал царьком. Все перед ним склонялось. Когда он приезжал, площадь устилалась красным сукном, являлись на поклон. Приехал Куропаткин. Вот, думали, все изменится и наши начнут побеждать — не тут-то было. Куропаткин хорош, исполнителен, когда под чьим-нибудь началом.



Сегодня утром я была ужасно огорчена. Саша рассказывал, как собирается фракция (партии) Народной Свободы встретить декларацию Столыпина. Я представила себе всю внушительность этой сцены и мне стало невыносимо горько, что я не попаду в Думу на это заседание. Я не удержалась и говорю Саше: «Как только Столыпин прочтет свою декларацию, и ты расскажешь мне — уеду в Москву. Я положительно не могу здесь сидеть и не быть в Думе. Люди из за границы, Америки приезжают, чтобы попасть в Думу, а я сижу здесь рядом и не могу быть». Я сознавала, что я делаю свинство, заставляя Сашу заботиться о моих билетах (он так страшно занят), но что же делать, когда так хочется бывать в Думе. Саша ушел, и я решила сама попытаться пойти в канцелярию. Не удастся ли что-нибудь мне устроить?



Стала собираться. Звонок. Спрашивают меня. Оказывается — Рабинович из Москвы. Я ей говорю, что есть билет на 8-е заседание, а ей надо раньше, она уезжает. Я предлагаю идти вместе в канцелярию: может быть чего-нибудь добьемся? Она говорит, что была около Думы и там написано, что запись прекращена и никого не пускают. Мы все-таки пошли. Подходим к левым воротам (от Таврической ул.). Идем в ворота.



— Вам куда? — спрашивает солдат.



— В канцелярию, записать билеты.



— Запись прекращена.



— Мне надо переменить билет.



— Не приказано пускать. Запись прекращена и билеты будут высылаться по почте.



— Мне надо самой пройти в канцелярию, чтобы переменить билет.



— Нет, я не могу пустить, — твердит солдат.



— Ну, я пойду в те ворота...



— И там нельзя. Если там Вас и пропустят, а я все-таки не пущу.



Тьфу ты, вот упрямый-то, наверное, хохол! Выговор у него не великорусский, лицо с упорством, русые, длинные усы. Мы уходим от него. «Вот что, — говорю я Рабинович. — Мы немного пройдемся здесь, потом Вы оставайтесь, а я пойду одна, может быть и удастся что-нибудь сделать». Рабинович с своей спутницей остались на улице, а я пошла теперь к главным воротам. Иду быстро и решительно и поворачиваю прямо в средние ворота. На мое счастье, один из солдат занят разговором с каким-то господином, другой, проникнувшись уважением к моему решительному виду, спрашивает несмело: «А у Вас есть пропуск?» — «Есть», — говорю я и иду дальше. Также решительно подхожу к дверям. Солдат их мне отворяет. Вхожу в раздевальную. Спрашиваю про канцелярию и через кулуары иду туда. В конце кулуары — длинный зеленый стол, за ним сидят. А вот стоит Маклаков и читает что-то. Это работает комиссия по разборке полномочий.



Вошла в канцелярию к барышне. Барышня сама ничего не может, но приняла ко мне участие и просит подождать главного пристава барона фон Роппа129. Я прошу, чтобы она меня направила к кому-нибудь полюбезнее и говорю, что прошлый год был такой любезный пристав, а теперь нет. «Да, прошлый год было совсем не то», — соглашается она. Я сажусь в уголочке у двери и начинаю терпеливо ждать приезда пристава. Канцелярия невзрачная. Довольно большая комната, но не светлая. Окна выходят в другую комнату. Стоит три стола для трех барышень и два побольше, пока пустых. Вдруг входит Саша. Я обрадовалась. Пришел записать мне билет на какое-то дальнее заседание, чуть (ли) не на 31-е. Он мне оставил газету и ушел в комиссию по полномочиям. Читаю газету и посматриваю кругом. К моей барышне каждую минуту кто-нибудь подходит записываться — все депутаты. Вот пришел один крестьянин в новом суконном кафтане. Вот идет другой. Этот уже в стареньком, поношенном. Слышу, говорит моей барышне: «Так Вы уже, барышня, запишите пожалуйста. Это для сына моего. Сын мой сюда приедет». Барышня улыбается и записывает. Мужичок — назад. Я отрываюсь от газеты и рассматриваю его. Рыженькая бородка клинушком, всклоченный. Идет — улыбается, белые зубы блестят, и повторяет: «Это сыну моему, сыну».



Наконец, появляется пристав, но не барон фон дер Ропп. Это тот самый молодой человек, который прошлый раз развалясь сидел перед нами. Ну, делать нечего! Я обращаюсь к нему и прошу мне переменить сидячий билет на 8-е заседание на стоячие на 4-е и 5-е. Он сам ничего решить не может и говорит, что нужно разрешение председателя Головина. Я горожу на радостях чушь о том, что Головин нашей партии и т. д. Но Головина в Думе нет. Опять сажусь ждать в приемной в прежний уголок у рабочего стола, пока пустого. Но вот является хозяин стола, какой-то молодой человек, кланяется мне и принимается за работу (...), а сам поглядывает на меня. Наконец спрашивает: «Вы что же у нас работать будете?» — «Нет, — говорю я, — я пришла насчет билетов и жду Ф. А. Головина». — Молчание. Он работает, я у стола читаю. Наконец, чувствую неловкость и говорю: «Может быть, я Вам мешаю?» — «Нет, пожалуйста». Входят Стахович и Родичев — тоже записываются. Потом появляется наш (...) депутат от Московского у. крестьянин Кимряков130. Какое у него интеллигентное и умное лицо! Он записался. Я подхожу к нему.



— Вы наш, московский?



— Как же, из Москвы.



— А я — Кизеветтер. — Кимряков кланяется. — Будьте добры, если мой муж не занят, позовите его.



— Ну, там не такие серьезные дела, — говорит он, — проверка полномочий. Можно и отлучиться.



Через некоторое время является и Саша. Я иду с ним в проходную комнату, и там все объясняю, и прошу пойти к Головину, но его еще нет. Я сажусь записывать для Саши что надо попросить. Саша пока уходит. В это время входит Головин. Я хотела было попросить его лично, но он меня не увидал, сказал кому-то два слова и сейчас же ушел в свой кабинет. И тотчас же у дверей кабинета стал солдат. Вскоре приходит Саша. Я говорю, что Головин приехал и сидит теперь вот за этой дверью в своем кабинете. Саша направляется к кабинету. «Нельзя-с, они заняты», — говорит солдат. Саша говорит, что он — член Думы и дает записочку со своей фамилией. Солдат все-таки просит подождать. Наконец, говорит Саше: «Вы лучше пожалуйте кругом в другую дверь, там скорее допустят». Саша уходит. Смотрю, входит Маклаков. Здороваемся. — «Что, Челноков там?» — «Там Головин, — говорю я, — его кабинет и туда не пускают». Маклаков с портфелем под мышкой направляется к двери. «Нельзя-с», — заявляет солдат. «Отчего нельзя?» — «Они заняты-с». Маклаков отходит, смотрит на меня. «Идите кругом, — говорю я, — там скорее можно, и муж мой пошел». Вася покачивает головой, улыбается и говорит: «Вот выбрали мы их, а они вон что ... к себе и не пускают». Солдаты улыбаются.



Скоро Саша возвращается и говорит, что Головин ничего не имеет (против), но просит прислать к нему фон Роппа. Вот сказка-то про журавля и лисицу! Пристав в темных очках уходит и, возвратившись, переменивает билеты, но только на 4-е заседание, а на 5-е надо еще отдельно докладывать Головину, по мнению пристава. Вот канитель-то! Дела им, должно быть, мало. Ну, я и этим довольна и ликующая иду по кулуару. Так приятно все-таки идти (...) беспрепятственно.



Встречаем Булгакова и Сашиного товарища по гимназии киргиза Каратаева131. Говорят о проверке полномочий: у кого что нашлось. Интересуются у кого Крушеван и говорят, что, кажется, нельзя будет кассировать его выборы, нет для этого документальных данных, хотя в Кишиневе выборные прошли по спискам умерших. Саша дома рассказывал, что он попал в комиссию с Пуришкевичем132. Пуришкевич представился. Впечатление довольно-таки пакостное. Холеный, руки надушеные, на руках браслеты, голова облезлая — Крушеван совсем в другом роде. В комиссии попалась жалоба по каким-то выборам. Саша председательствовал. Пуришкевич срывается с места: «А сколько жидов здесь подписалось?» — «Я считаю этот вопрос неуместным», — осаждает Саша Пуришкевича.



На втором заседании мы с Ольгой Тимофеевной Булгаковой довольно хорошо (его) разглядели. Он ходил внизу по кулуару, а мы, нагнувшись, смотрели на него сверху. Он весь бронзовый: и руки, и лысина, и лицо. Роста среднего, не полный (глазетовый), по сторонам торчат длинные усы. Одет в белый жилет и сюртук. Манеры очень дурного тона, походка разгильдяйская, руками делает какие-то очень развязные жесты; ото всего веет каким-то противным, некультурным.



Я каждый вечер сижу дома, а Саша бесконечно заседает во фракции. Приходит поздно и рассказывает. Накануне открытия Государственной Думы фракция Народной Свободы совещалась с левыми. Сначала были левые без социал-демократов, потом пришли и они. Говорили социал-демократы невыносимо много и все одно и то же. Всем надоели. Крестьяне уже стали выражать нетерпение. В результате переговоров согласились на председателе Головине, товарище председателя — Тесленко, другой товарищ — Березин133, секретарь — Челноков. 20-го Головина без затяжки выбрали всей оппозицией. На другой день собралась фракция партии Народной Свободы для обсуждения еще вопроса о товарищах. Поднялся вопрос: не дать ли одно место товарища председателя правому? Правые, как передавали, намечали в товарищи председателя Капустина134 и за то обещали поддержать всех наших. Маклаков, Струве, Родичев стояли за эту комбинацию, доказывая, что во всех парламентах Запада места в президиуме делятся по партиям.



Другие члены партии (все больше малоизвестные) приводят следующее возражение: «Если партия Народной Свободы войдет в соглашение с правыми, она будет дискредитирована в глазах всех левых беспартийных. Соглашение с правыми теперь будет иметь тот вид, что мы потому за них ухватились, что левые нас не поддержали (было уже известно, что социал-демократы ведут кампанию против Тесленко). Кроме всего этого, наши правые партии — антиконституционны и нельзя входить с ними в соглашение».



Потом было заседание фракции Народной Свободы с левыми. Социал-демократы не пришли на это заседание. «Чтобы не затемнять классового самосознания пролетариата, социал-демократическая партия решила не идти на заседание в квартиру кн. Долгорукова», — в этом роде написали в «Речи»135. Так вот, одни социал-демократы не явились на совместное заседание оппозиционных групп. Опять обсуждался вопрос о товарищах. Теперь выяснилось, что социал-демократы будут проводить в товарищи левого конституционалиста-демократа, а Тесленко окончательно отрицают. Должно быть, мстят за Москву из-за рабочих. Оппозиция сговорилась и, чтобы удовлетворить всех левых, наметила двух (кандидатов): Березина — трудовика и Познанского136 — беспартийный, но сочувствующий конституционалистам-демократам. На другой день в Думе в комнату, где собрались перед заседанием социалисты-революционеры и другие левые, являются безголовые социал-демократы и заявляют, что они переменили свое решение и наметили еще новых лиц. Ну уж тут «товарищи» не выдержали и турнули «товарищей». «Да откуда вы это взяли! — Мы, — говорят, — из-за вас пожертвовали таким товарищем председателя как Тесленко, а вы опять мешать. Так не будет по-вашему!» Когда выбрали Познанского, я увидала с хор, как ближайшие соседи его подходили с депутатских мест поздравляли. Он с каким-то усталым видом неохотно отвечал на приветствия. Рассказывали, что ему очень не хотелось брать этот пост. Он сознавал насколько Тесленко более его подходил для этого дела.



2 марта. (...) Сегодня утром должно было состояться давно жданное заседание Государственной думы: декларация министерства Столыпина. Интерес-то был не в декларации, а как отнесется к ней Государственная дума, что произойдет. Относительно правых, уж это был совершенно знак вопроса. Встали утром и я начала страшно торопиться. Заседание назначено ровно в 11 часов, а у меня был стоячий билет. Надо было придти пораньше, чтобы запастись местом. Саша ушел раньше меня. Только что я стала надевать шапку, из-за двери голос нашей хозяйки:



— Екатерина Яковлевна! Александр Александрович в Думу пошел!?



— Да, в Думу.



— Так напрасно. Там сегодня потолок обвалился, заседания все равно не будет.



— Да что Вы!



— Да, я уже от двух лиц слышала: почтальон сейчас пришел из Думы, да и дворник рассказывал.



— Где же обвалился? — спрашиваю я из-за двери.



— Да в депутатской зале.



Я оделась и побежала к Думе в полной уверенности, что меня не пустят. Подбегаю к моим воротам. Ворота притворены и около стоят целых четыре солдата. Я прямо к воротам.



— Вы насчет чего?



— На заседание, — говорю я.



— А что заседания сегодня нет.



— Как нет, у меня билет, — начинаю я канитель.



— Да оно собственно есть, но закрытое.



— Да какое закрытое, когда у меня есть на него билет?



Подходит пристав.



— Да, закрытое, — говорит он с досадой, — потому что в депутатской зале обвалился потолок, и будут заседать в другой зале, и там для публики нет мест.



Я стою и продолжаю разговор. Где обвалился, да почему нас не пустят? Чувствую, что разговаривать нечего, но уходить смертельно обидно. С такими хлопотами достала стоячий билет, продежурила полдня в канцелярии и для чего?



— Проходите, пожалуйста, — вежливо говорит пристав, — ну о чем разговаривать?



В это время подъезжают кареты, подходят пешеходы и получив тот же ответ — «заседание закрытое» — покорно отправляются восвояси. А я отправляюсь на главный двор и быстро и решительно иду мимо солдат к среднему депутатскому подъезду. Меня догоняют и перегоняют пешие и на извозчиках — дамы, депутаты.



Подхожу к подъезду — М. Я. Рабинович. Обрадовалась мне, как мне показалось. А в Москве мы с ней так раз поругались из-за студентов, которых я ругала. Начинаем с ней горевать и жаловаться на нашу горькую участь. С ней рядом (стоит) какой-то молодой человек и барышня. Молодой человек уверяет, что некоторых пропускают, если их проводят депутаты. Я этого не вижу. Только вижу, что всем, у кого оранжевые билеты, твердят одно — «заседание закрытое» — и пропускают прессу и депутатов. Вот прошла Тыркова, вот еще одна корреспондентка, не знаю ее фамилии. Вот подъехал депутат — социал-демократ, замечательно красивый кавказец. «Хоть бы один депутатик знакомый», — стонем мы с Рабинович. Подъезжает старый генерал, сходит с извозчика, идет, держа оранжевый билет. Ему делают под козырек и объявляют, что заседание не публично. Генерал беспрекословно направо-кругом, влезает на того же извозчика и отъезжает. Подкатывает карета, из нее высаживается старая дама в бархатной ротонде и направляется к дверям. Дверь перед ней запирается: «Нельзя-с». Начинается препирательство. Она говорит, что не на заседание, а в контору, и что ей тот-то и тот-то разрешил явиться в контору...



Я все высматриваю: нет ли знакомых депутатов. Подъезжают еще... Вглядываюсь пристально. Ну да, это он — депутат от уральских киргизов Каратаев. Это — Сашин товарищ по оренбургской гимназии. Я не ошиблась. Я видела его раз, но его оригинальное лицо мне запомнилось. Он идет мимо меня. «Здравствуйте», — говорю я. Он недоумевающе смотрит. — «Я жена Александра Александровича Кизеветтера». — «А, — радостно восклицает он, — очень, очень приятно». Я сообщаю ему о потолке (он удивлен) и о нашем юре, и прошу как-нибудь провести нас. «Так что же мне сделать надо? Позвать Александра Александровича? — очень охотно предлагает он. — Хорошо!» Он идет в дверь. Я смотрю за ним. А у дверей все еще стоит дама в ротонде и настаивает, чтобы ее пропустили. Саши еще нет. Я опять высматриваю, не подъедет ли кто из знакомых. «Александр Александрович!» — раздается позади нас голос Марии Яковлевны. Я оглядываюсь и вижу Сашино лицо за стеклом входной двери. Он глядит на меня через стекло и делает мне знаки, манит меня. Я бросаюсь к нему. «Нельзя-с», — настойчиво говорит солдат. Саша приотворяет дверь и тащит меня за рукав: «Я же член Думы». Фу, слава богу, я В безопасности. Оглядываюсь, и Мария Яковлевна здесь. Ну, очень рада.



Мы скорей раздеваемся (чтобы нас не потурили) и бежим за Сашей. Проходим по круглой зале с куполом. Она вся заставлена венскими стульями: здесь будет заседание. Пробираемся по стенке, проходим через кулуару (длинный  и обломках. Над ней — обнаженный потолок: чернеют балки и доски, а штукатурка и дранки все в зале на депутатских местах (пюпитрах). К нам подходит Иоллос. Он приехал на декларацию. Мы говорим и смотрим. Потом Саша уходит на совещание, а я хожу от двери к двери и пристально разглядываю картину разрушения. Летела штукатурка, очевидно, слева направо (если от председателя), потому что у трех люстр правая сторона погнулась вниз. Над местом председателя, над ложами министров, корреспондентов часть потолка совершенно невредима, так и осталась прямой полосой. Остались целы самые крайние левые пюпитры и задние крайние правые. Весь ряд левого центра, где сидели наши, засыпан только мелочью. Место Крушевана сплошь накрыто щитом. Громадный щит уперся одним концом в залу, а другим в ложу для публики. Остальные места завалены дранками, штукатуркой. В среднем проходе валяются поломанные пюпитры.



Входить в депутатский зал не разрешают но все-таки кое-кто проходит. Вот подлезают мимо меня под доску, которой загорожена дверь, два депутата: «Ну пойдем-ка посмотрим, что бы с нами было?» Они идут на свои места. «А вот это кресло чье валяется?» — показываю я на совершенно поломанный пюпитр. «Это мое и есть, — отвечает депутат. — А вот здесь место Познанского, совершенно накрытое обломками». — «Ну, а москвичи уцелели бы?» — спрашиваю я. Он находит их места — «Да, их места совсем целы». С хор сбоку пристроились фотографы с аппаратами. Подходят два новые депутата. «Вот она, министерская декларация!» — и один говорящий показывает своему спутнику на разрушенный потолок.



Я иду вниз. Скоро начнется заседание. Зала начинает наполняться. Во входе в залу между колоннами все пространство заполнено стульями. Тут же стоят скамейки — белые, обтянутые красным штофом. Я не знаю, где мне примоститься? Стулья, вероятно, для прессы. Войти в залу не решаюсь. Становлюсь позади. Длительный звонок. Заседание открывается. Я по примеру других влезаю на штофную скамейку. Смотрю, на другой скамейке впереди меня прекрасно устроилась седая дама, приехавшая в карете в ротонде. А я не решилась так пролезть вперед — это места прессы. Впереди меня сидит П. Боборыкин. Он ничего не видит и не слышит: как раз перед ним здоровенная колонна в четыре обхвата. Бедный старичок! Мне его жаль. Он как-то беспомощно обращается кругом: «Кто говорит? Что говорят?» Наконец, не выдерживает и вылезает со своего места, еле протискиваясь между стульями. Я стала поближе на стул, но тоже плохо слышу.



Вот появляется Алексинский, кричит что-то об обвале, о Зимнем дворце, о народе. Потом говорит Крупенский138: кое-кто аплодирует, кто-то шикнул. Что говорит — не разобрала. Вносятся предложения о назначении комиссии по расследованию, о нахождении места для заседания — голосуется, принимается. Заседания, очевидно, сегодня не будет. Вносится предложение о закрытии заседания. Столыпин сидит с невозмутимым лицом, а я невольно думаю: опять с носом. Депутаты взволнованы происшедшим и заседание вести не могут. Дело-то, может быть, и не во взволнованности, но заседание вести, Саша говорит, совершенно было невозможно: все партии перепутались, сидели кто-где, писать было невозможно. Вообще — неудобства большие. Заседание окончено. (Депутаты) выходят в длинный кулуар. «Господа, в VII отделе, в VII отделе!» — взывает Стахович.



Я хожу по кулуару и прислушиваюсь к разговорам. Вот крестьянский депутат взволнованно говорит об обвале: «Нас всех позадавило бы, а им что?! Назначили бы по 5 коп. (за) нашу депутатскую душу, а сами-то вон какие деньги загребают!» Говорят, что на крестьян очень сильно подействовала речь Долженкова139. Он говорил, что на ремонт дворца отпущено около 100 000 руб. и вот как ремонтировано. Где же эти деньги? На скамьях — группа. Несколько человек с тетрадками интервьюируют какого-то седого человека о провале потолка. Спрашивает больше трудовик Караваев140 и сейчас же пишет в книжечку.



— Так Вы говорите, что здесь в депутатской зале был сад, выставка растений?



— Да, и можно предполагать, что от сырости и т. д.



Тррр... — чертят карандаши. Все кругом спешат внести в свои тетрадки сказанные слова. Еще вопрос, еще ответ — опять пишут и, наконец, старик встает, аудиенция кончилась, но сейчас же на месте старика новое лицо (имеет какое-то отношение к строительству). Он предупреждает, впрочем, что то, что он будет говорить — его предположения, но карандаши кругом так и скользят по тетрадкам и бумажкам. Мне смешно. Вот подходит какой-то крестьянин и показывает выпавшие со штукатуркой гвозди — гвозди небольшие. Смотрят, ахают... Я ухожу с Челноковой141. Идем в бюро для приискания комнаты. Она хочет посмотреть, нет ли чего подходящего для мужа. Пока мы там записываем, к нам выходит человек — служащий при бюро. Толстый мужик с рыжей окладистой бородой, большой лоб, лицо добродушное, в русской рубахе и жилете.



— А в Думе-то что случилось! А! — ахает он, становясь перед нами.



— Да, мы видели.



— А я первый об этом узнал, у меня солдат оттуда живет.



— Отчего же это случилось? Как в народе говорят? — нарочно спрашиваю я.



— Да отчего! Известно, наше несчастное правительство нарочно это сделало!



— Ну что Вы! Зачем же ему?



— Зачем? Хоть три дня, да карманы набить без народных представителей...



10 марта. Я совсем выбилась из колеи и писать ничего не могла. Ездили в Москву, благодаря небольшому перерыву. Вернулись вдруг по телеграмме из Петербурга: Маклакову телеграфировали, что заседание возобновится не в среду, как предполагали раньше, а во вторник в Дворянском собрании, и на этом заседании Столыпин выступит со своей декларацией. «Не терпится, страшно хочется поразить мир своей декларацией», — невольно приходило в голову и невольно я посылала Столыпина ко всем чертям, так мне не хотелось на день раньше, да еще так неожиданно, уезжать от детей. Но делать было нечего. Уложились на всех парах и со скорым отправились.



Ехало еще несколько кадетов. Саша оказался в одном вагоне с Булгаковым и Иорданским. В Сашином купе ехали еще Е. Н. Трубецкой в Государственный совет и какой-то седой господин. Вначале я тоже пришла посидеть у них, хотя с Трубецким незнакома. Мы обменялись с Булгаковым впечатлениями отъезда. Москва в этот вечер была в полумраке — бастовал газовый завод. Кое-где горели электрические фонари, кое-где на улицы падал свет из освещенных окон магазинов, но таких окон было мало: магазины уже позакрылись. Ехать было уныло и как-то жутко. Я обеими руками держала свой багаж: прошлый год у вокзалов нередко вытаскивали у пассажиров их багажи. Мы с извозчиком радовались, что небо звездное и луна — все посветлее...



В вагоне шел разговор о Думе, о партиях. Между прочим, Булгаков, смеясь, начал рассказывать о каком-то проекте, который правые хотят, по слухам, вносить. Седой господин, до сих пор молчавший, зашевелился и заговорил: «Простите, я вас не стесняю? Я принадлежу к правым». — Маленькая пауза. — «Вы тоже депутат?» — спрашивает кто-то. — «Да». Булгаков возвращается к теме разговора и говорит, что это газетное известие о проекте... Мне очень понравилось заявление «правого». Это было весьма корректно с его стороны: крайние левые, т. е. социал-демократы, этого не сделали бы.



С вокзала мы заехали домой переодеться и взять мой билет на заседание и сейчас же отправились в Дворянское собрание. Я ехала и волновалась: как-то меня пустят с моим билетом? Предчувствие мое оправдалось. У дверей целый сонм полицейских объявляет мне, что мой билет (выдан для Таврического дворца) здесь недействителен. Я все-таки прошла с ним вовнутрь. «Идите, Вас там все равно не пустят», — заявил мне околоточный. Саша меня сопровождал. Я разделась и по узкой лестнице пошла наверх. Саша, решив, что теперь я в безопасности, покинул меня и вернулся на улицу, чтобы войти в залу через свой подъезд. Но только что я сделала несколько шагов по лестнице — целых три солдата-швейцара: «Ваш билет». Я показываю. — «Недействителен». Я начинаю спорить, что это же и есть 5-е заседание, на которое мне выдан билет и что почему же не было объявлено, что билеты меняются. Солдаты были неумолимы и призвали самого главного пропускателя какого-то шелкопера Пономарева144 в военной форме. Этот уж совсем рассердился, стал спрашивать, почему он должен делать для меня исключение (а как раз только что передо мной он сделал исключение какой-то барыне; поздоровавшись с ней, провел ее сам, хотя солдаты ее не пропускали, как меня) и т. д. и, наконец, чуть ли не дал приказ меня удалить. Я была вне себя от злости. Я полдня просидела тогда в канцелярии, чтобы выхлопотать себе стоячий билет на заседание с декларацией и для чего? Чтобы кому-то вздумалось похерить все прежние билеты и выдать новые совсем новым лицам? Я спустилась вниз и тут увидала кн. Петра Долгорукова. Он со своей молодой женой (очень симпатичная и премиленькая) раздевался. Я незнакома с ним, но тут подошла к нему с просьбой: не увидит ли он моего мужа — Кизеветтера, и не позовет ли ко мне, меня провести. Как мне показалось, он довольно сухо обещал сделать, что можно. А я тем временем пошла на улицу к депутатскому подъезду. Там целый наряд — не пускают. Я прошу вызвать мне члена Думы такого-то, говорят — нельзя. Тогда я становлюсь у подъезда и жду, не подъедет ли кто-нибудь из знакомых. «Сударыня, будьте любезны, отойдите хоть за угол», — вежливо говорит мне один из околоточных. Я начинаю ходить взад и вперед. Скоро ко мне присоединяется одна барышня — знакомая Рабинович. Мы ходим с ней и негодуем. Она рассказывает, что будто ни в одной газете не было публикации о перемене билетов и только было напечатано, что выдавали билеты вчера вечером.



Подъезжает Струве. Я — к нему. Прошу вызвать Сашу. Он уходит. Я продолжаю ходить взад-вперед, а полицейские меня убеждают не ходить, потому что все равно член Думы не выйдет. Проходит еще несколько минут. Один из сторожей-солдатов приближается ко мне: «Вы кого просили вызвать?» Я называю. Смотрю — Саша. Я объясняю ему мою неудачу, и мы опять идем (в) мой подъезд. Опять меня не пропускают в дверях. Опять мы все-таки проходим, раздеваемся и идем на лестницу, и опять застреваем. Солдаты (целых три) нас опять не пускают. Зовут Пономарева. (Он) является и начинается у нас целая баталия словесная. Кончается тем, что мне приходится уходить.



Он мне говорит надменно: «У нас — закон!» А я ему отвечаю: «У вас не закон, а произвол!» Саша что-то тоже говорит. Тот вслед кричит об участке. Саша отвечает, что с ним поговорят не здесь, а в зале с депутатской кафедры. И мы выходим на улицу. Смотрим — противная физиономия Пономарева уже у подъезда, и когда Саша равняется с ним, он обращается к околоточным и приказывает: «Узнайте у этого господина его фамилию». — «Пожалуйста!» — и Саша объявляет кто он и свое звание — член Думы. Я его провожаю до его подъезда и сама остаюсь при пиковом интересе. Зла я была как никогда. Мы прошли еще немного с этой барышней. Она рассказала, что из-за билетов происходили целые сцены, и Пономарев весьма грубо обращался с публикой и даже приказывал полиции разгонять ее.



Я пошла одна ходить по Петербургу. Домой идти было противно. Шла, шла, шла, пришла в Летний Сад. За Летним Садом на Марсовом Поле шло учение солдат. Учитель солдат — верхом, трубил в трубу и десятка 2—3 солдат верхами бросались в атаку во весь карьер. «Учатся как давить народ», — со злобой думала я, глядя с ненавистью на этих офицеров, присутствовавших на учении, на учителя-солдата, окрикавшего учеников, и на учащихся солдат — мне все были противны. Часа через три я вернулась домой.



Саша пришел поздно. Этот день оставил у меня такой мерзкий осадок, что я ни слова не хотела слышать о заседании с декларацией. И так до сих пор ничего у Саши не спрашивала, знаю только из газет. Ужасно обидно было не попасть именно на это заседание. Я как раз ценю именно то, что и было здесь... Я часто равнодушна к речам, к прениям, но меня всегда захватывает и глубоко интересует сплоченное выступление оппозиции, сорганизованность ее. Такие моменты, как сидение всех левых, когда встали правые 20 февраля в день открытия Думы, сразу захватывают меня. А тут 6-го марта было еще внушительнее.



Сегодня я с радостью прочитала в газетах, что этого самого корнета Пономарева постановили оштрафовать за неявку в суд в качестве свидетеля. Он не явился, сославшись на болезнь. Дело пришлось откладывать или вести без него, а оказалось, что болезнь — это выдумка, и корнет Пономарев разгуливает по Дворянскому собранию на заседании Думы. Это засвидетельствовали разные лица и сам присяжный поверенный, который отправился проверить, там ли Пономарев.



Саша мне принес билет на 7-е марта. Это дал мне кн. Долгоруков: 10 билетов прислали ему во фракцию. Я идти сначала не хотела. У меня остался такой отвратительный осадок от неудачи в Дворянском собрании 6-го марта, что мне было просто противно входить в это здание, да еще там встретить эту противную физиономию Пономарева — опять еще не пустят. Но я все-таки поехала с Сашей. Ехать от нас довольно далеко: от Таврической на Михайловскую. На этот раз меня беспрепятственно пропустили и обстановка немного получше: солдат меньше. Вхожу на хоры. Года (два) тому назад я сидела здесь где-то сбоку, кажется там где и сейчас, на концерте Шаляпина.



Уселась. Передо мной раскрылась очень красивая, импозантная картина. Большой, длинный зал с колоннами, сбоку под портретом стол для президиума с красной скатертью, кафедры, а по зале — столы, столы, столы и перед ними красные кресла с высокими спинками и все темно-красное. Очень красиво! Я стала искать знакомых, понемногу всех нашла. Наши в центре, другие разместились как в Думе. Заседание пошло неожиданно по продовольственному делу и вызвало горячие дебаты. Кн. Долгоруков, когда здоровался с Сашей, спросил (...), не буду ли я его бранить, что он дал билет на скучное заседание (предполагались выборы в разные комиссии), но заседание оказалось весьма интересным, и я была очень довольна, что пошла. Социал-демократы только очень надоели. Болтали, болтали все в одном роде и все отвергали ограничение 5-тью минутами. Это какой-то неудержимый фонтан красноречия. У Алексинского неприятный скрипучий или трескучий голос и еще больше неприятная речь митингового эсдека. Дело государственной важности, а он занимает Думу болтовней о том, что они (социал-демократы) одни понимают голодного, а конституционалисты-демократы — сытые буржуа и т. п. Очень хорошо сказал Саша, особенно: «Руки прочь!». Его речь выслушана была очень внимательно и очень аплодировали.



Со мной рядом по левую сторону сидели господин и дама. Как только Саша кончил, они стали хлопать. «Нельзя, нельзя! — невольно воскликнула я. — Запрещено публике аплодировать, а то нас выведут!» Соседи мои остались довольны речью. По другую мою сторону сидел крестьянин, самый подлинный: высокий, плотный, русый, острижен под гребенку, в сером одеянии, борода, сморкается «истинно-русским» способом, так что я даже свою юбку от него спасти поспешила. Сосед этот оказался преинтересный. Слушал он весьма внимательно и очень экспансивно. Стоило только какому-нибудь левому оратору сказать что-нибудь порадикальнее — мой сосед начинал изумляться: «А-а-а!.. Ловко!» — И сам оглядывается на меня, ищет сочувствия. Вот выходит депутат от Войска Донского148, просто и ясно рисует картину голода в Донской области, приводит несколько цифровых данных. Крестьянин мой очень доволен, оглядывается на меня и говорит: «Вот это хорошо! Четко! Значит с цифрами». Ораторы чередуются один за другим. Мне слушать надоело. Говорят о том, что все знают, а к делу не приступают. Для разнообразия и оживления картины появляются время от времени правые и увеселяют публику (Крушеван и Пуришкевич — шуты гороховые, как их зовут газеты). Предоставляется слово Пуришкевичу. «Отказываюсь», — кричит он. Слева — ироничные аплодисменты. — «...А, в таком случае...» — и Пуришкевич вскакивает и при дружном хохоте левых вспрыгивает на кафедру. Там, размахивая руками, он кричит на всю залу, что на скамьях левых (социалистов-революционеров) — главный штаб революционеров.