Российский архив. Том IX

Оглавление

К. С. Сербинович о Н. М. Карамзине

Сербинович К. С. К. С. Сербинович о Н. М. Карамзине / Публ., [вступ. ст. и примеч.] Б. Д. Гальпериной // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв.: Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ: Рос. Архив, 1999. — С. 193—202. — [Т.] IX.



Литература, посвященная Николаю Михайловичу Карамзину, огромна. Тем не менее черновые заметки К. С. Сербиновича, секретаря историка, наблюдавшего за его работой, бытом, общением с друзьями; представляют значительный интерес.



Константин Степанович Сербинович (1796—1874) родился в г. Вильно. В 1818 г. приехал в Петербург и поступил в Коллегию иностранных дел. Впоследствии Сербинович служил в Департаменте духовных дел, был цензором (в том числе и изданий Дельвига и Пушкина), редактором «Журнала Министерства народного просвещения», директором канцелярии обер-прокурора Синода, членом Комиссии по изданию бумаг Археографической экспедиции. Он стал тайным советником, кавалером орденов Александра Невского, Владимира 2-й степени и др.



Блестяще образованный, владевший многими иностранными языками чиновник был зосторженным поклонником и помощником Карамзина. Они познакомились в год приезда Сербиновича в Петербург и до самой смерти историка были тесно связаны. Автор мемуаров, часто бывал в доме Карамзина, выполнял его поручения: переводил с польского, итальянского и других языков, делал выписки из книг, газет, журналов, отправлял подписчикам тома Истории Государства Российского» и т. д.



Все это время Сербинович вел подробные дневниковые записи, на основе которых написаны его известные «Воспоминания о Н. М. Карамзине». Подготовленная к печати рукопись не была издана при жизни автора. Его вдова передала ее в редакцию журнала «Русская Старина», где мемуары опубликовали в 1874 г.*



Предлагаемые читателям мемуарные наброски К. С. Сербиновича никогда не печатались, текст их (за исключением одной фразы) не совпадает с опубликованными воспоминаниями. Рукопись хранится в РГИА (Ф. 1161. Оп. 1. Д. 162. Л. 1—22 об.).



<#text>ВОСПОМИНАНИЯ К. С. СЕРБИНОВИЧА О Н(ИКОЛАЕ) М(ИХАЙЛОВИЧЕ) КАРАМЗИНЕ

<#text>(Черновые заметки)

<#text>О механизме работы, как Н(иколай) М(ихайлович) вел ее.

<#text>О способе приготовления Н(иколая) М(ихайловича) к исторической работе можно составить себе понятие из собственных его

слов в записной книжке (под 12 числом июня 1798 г.), когда мысли его стали уже особенно склоняться к этому предмету: «Если Провидение пощадит меня; если не случится того, что для меня ужаснее смерти... займусь Историею. Начну с Джиллиса; после буду читать Фергусона, Гибсона, Робертсона1 — читать со вниманием и делать выписки; а там примусь за авторов, особливо за Плутарха».



Мог он после и переменить план: но уже видно, что он сначала занимался чтением тех писателей, которые лучше прочих могли ему служить образцами.



Как перечитывал свидетельства, отличая главные черты и пр.



То же было и с материалами для Отечественной истории. — Прежде читал он все то, что могло служить основанием историческому описанию древнейших времен России. В записных книжках его есть и указания на читанные им материалы. Это можно видеть из выписок в конце I тома переписки Карамзина.



В 5м издании Истории Государства Российского, в прибавлениях, помещен составленный им перечень содержания книг и рукописей, которые служили ему материалами при сочинении последних томов, особенно XII тома. Тут видно, как он читал каждую, выбирая из нее все относящееся к предмету, который намеревался описывать, и не забывая отмечать самые листы рукописей или страницы книг. В самых рукописях и книгах, читанных им, эти места очеркнуты на полях карандашом или даже чернилами.



Н. М. Карамзин. 1818 г.



Нельзя здесь не прибавить, что эти следы чтения первого из русских историков придают теперь каждой книге и рукописи особенную цену.



Тотчас ли писал по прочтении и велики ли были эти участки и пр.



На это нельзя дать ответа: можно только сказать, что они были неодинаковы.



Писал ли набрасывая или сразу?



В уцелевших черновых листах Истории можно видеть, как иное было у него набрасываемо на бумагу прежде надлежащего изложения. Но иногда он принимался прямо за самое изложение, которое нередко после уступало место новому изложению. Черновые листы Истории в первоначальном их виде подвергались большим переделкам или перемеркам; целые строки бывали перечеркиваемы и заменяемы новыми строками; даже случалось видеть, что и между этих строк вставлены были другие слова и выражения вместо зачеркнутых, в такой степени, что только глаз, привычный к его почерку, может надлежащим образом разобрать и прочесть все. А между тем он никогда не упускал означать в строках меж скобками название сокращенное источника с указанием страниц. Все такие места непременно требовали собственноручной его переписки; затем являлись и перебеленные им целые главы, с указанием уже на полях книг и страниц, откуда взяты события.



Мне довелось видеть это большею частью в Манускриптах последнего XII тома; но интереснее было бы видеть черновые листы первых томов, например, II и III, где бесчисленное множество лиц и мелких событий перепутывали описание.



Прилагаю два черновые листа. Один полный из XI тома (см. стран. 251—254). Другой из XII тома (начало царствования Шуйскаго), неполный, но яснее представляющий ход работы с ее переделками.



По скольку писал в день? или как задастся? minimum и maximum?



Ответа дать нельзя: ибо это зависело от обстоятельств, от состояния здоровья, от развлечения посетителями. Нельзя определить ни maximum, ни minimum. Но из писем Н(иколая) М(ихайловича) к брату, к Дмитриеву, к Малиновскому, к Тургеневу2 можно видеть, в какие месяцы каким томом он занимался. Сообразив время, можно приблизительно вывести и среднее число страниц, писанных примерно в один день.



Велики ли были промежутки между писанием и переписыванием?



Это также остается неизвестным. Можно только сказать, что каждая глава по написании была переписываема отдельно.



Когда перечитывал? Как? Про себя или в семействе кому-нибудь?



Перечитывал и отдельно разные места, и всю главу вообще и, именно, про себя.



В семействе он читал только некоторые интереснейшие места супруге, с которою, как сам говорит, жил в одну мысль, в одно чувство. Окончательно она же переписывала если не все, то очень многие главы Истории: эту обязанность впоследствии стала разделять с ней старшая дочь его Софья Николаевна, а потом уже и Екатерина Николаевна. Таким образом переписанное подносилось и Государю.



Говорил ли о писании?



Мне очень мало известно о жизни Н(иколая) М(ихайловича) в Москве, но что касается Петербурга, знаю, что он не только сообщал своим знакомым, какое время описывает, но и читал им отрывки. Вот, например, между прочим, и мне, еще мало пережившему юноше, рассказывал в Царском Селе 16 Мая 1820 года, что он описывает изучение Сибири, которое особенно занимает его, как интереснейший эпизод в Русской Истории, с такими картинами, каких в ней еще не было. В рассказе об этом он несколько даже распространился о замечательном характере Ермака, о превращении его из разбойника в Героя и о тех высоких нравственных условиях и обетах, которыми он обязал своих сподвижников и чрез которые приобрел успех. И в другое время он также упоминал о том, что пишет. Я слышал, что он прочитывал и самые отрывки из сочиняемых томов некоторым из своих знакомых, мнением которых дорожил, например, Жуковскому и другим.



О образе его жизни? в котором часу вставал, когда за работу? и т. д.



Нужно знать весь его день от утра до ночи.



Из Московской жизни Н(иколая) М(ихайловича) я знаю от Екатерины Андреевны3, что когда он занимался Историею и жил еще в доме своего тестя, все утро было посвящаемо этой работе; что даже он не обедал с семейством, а приносили ему кушать в кабинет, где после умеренной своей трапезы он отдохнет, бывало, на короткое время и опять возвращается к труду, и только с наступлением вечера проводит время уже исключительно в семействе с близкими родными и знакомыми.



В Петербурге он вставал в 9 часу утра и всякий день в 10 часу делал довольно большую прогулку: здесь не мешает прибавить, что он всегда с самого начала дня был совершенно одет и не надевал шлафрока иначе как уже к ночи, ложась спать. Когда он жил в доме Ек(атерины) Фед(оровны) Муравьевой4 у Аничкова мосту, и потом на Моховой в доме Межуева, то гулял обыкновенно по Фонтанке до Прачешного моста, иногда и по Дворцовой набережной и по Невскому проспекту; когда ж погода не позволяла, прогулка ограничивалась Невским проспектом. Большею частию он гулял один, иногда ж случалось видеть его с одною из дочерей. Помню, что зимою он был в темнозеленой бекеше с бобровым воротником, в теплых темного цвета перчатках, и с тростью в руке. Некоторые искренние почитатели его высокого таланта грустили, что не имели случая видеть его, и очень рады были, когда по описанию моему могли встретить его в этот час по тем местам, где он гулял.



Возвратясь домой, Н(иколай) М(ихайлович) садился за работу свою и занимался ею без отдыха до самого обеда, т. е. до 5 часов. Случалось однакож, что постоянное занятие его было прерываемо визитами лиц, которым он не мог отказывать. С другой стороны, хотя и очень редко, необходимость требовала, чтобы перед обедом он сам сделал кому-либо посещение. Эти исключения были всегда ему очень тягостны.



После обеда он обыкновенно отдыхал с полчаса или с четверть часа на диване в полулежачем положении. «Мне только нужно немного забыться, чтобы освежить себя», — говаривал он. После короткого сна следующее время у него назначено было для чтения полученных в тот день русских, французских и немецких газет, а также и журналов, какие ему доставлялись.



<#text>Затем он приходил в гостиную, где семейство и добрые знакомые ожидали его. Тут приезжали друзья, ученые, литераторы и

люди государственные или те молодые таланты, которым суждено было впоследствии занять важнейшие государственные места. Разговор шел обо всех предметах, которые могли интересовать русского гражданина и образованного человека. Новости литературные и политические, отечественные и иностранные, вопросы по разным отраслям государственного управления, известия об отсутствующих родных и друзьях, разсказы о временах прошедших царствований, о тогдашнем состоянии России, о замечательных людях того времени, особенно ж о тех, которых собеседующие еще застали в живых, — все эти предметы сменялись одни другими. Разговор всегда шел оживленный. Н(иколай) М(ихайлович) особенно одушевлялся, когда дело шло о России и об интересах ее. Он умел особенным образом поддерживать беседу, давая каждому свободу высказаться и резкие суждения некоторых смягчая легкими замечаниями. Он ценил это приятное для общежития искусство и в других людях и отдавал особенно в этом отношении справедливость фельдмаршалу Главнокомандовавшему 1 Действующей армиею, графу Сакену5.



<#text>Н(иколай) М(ихайлович) умел сверх того в присутствии многих знатных давать возможность и неизвестному, скромному

посетителю не оставаться в совершенной тени. Когда я в первый раз был у него (это было ввечеру, в ноябре 1818 года), я застал у него большое собрание гостей, из которых я не знал никого и никто меня не знал. Н(иколай) М(ихайлович), благосклонно приняв меня, мигнул лакею подать мне стул подле себя, и беседуя со многими, не упускал обращать и ко мне разные вопросы, так что это дало мне приятную возможность не только без смущения, а даже с полным удовольствием оставаться в этом обществе до самого разъезда гостей.



Ложился спать обыкновенно в 12 часу, но приятная беседа с друзьями длилась иногда и далеко заполночь. Здесь надлежит, может быть, упомянуть о тех из них, кого помню. Это однакож слишком отдалило бы меня от настоящих вопросов.



<#text>Что знаете и слышали о его характере, обращении с людьми, с знакомыми, друзьями, и с другими?

<#text>Н(иколай) М(ихайлович) сам признавался, (что) имел меланхолический темперамент, и в этом нельзя было сомневаться, хотя

этот темперамент не мешал ему бывать и в веселом расположении духа с остроумными замечаниями. Но меланхолия и чувствительность не вели его к безотрадным взглядам на вещи. В нем было сильно упование на бога, и от того он был более оптимист. Как бы ни горестны были обстоятельства, он твердо верил в Провидение устраивающее все к лучшей цели. Он огорчался всякою несправедливостию людей к ближним их: его приводил в негодование всякий недостойный поступок. Но он не питал ненависти к тем, кто возбуждал его негодование, а только к пороку, овладевшему ими; тем снисходительнее смотрел на людей со слабостями, и в отзывах его об них видно было одно сожаление.



С кротостию нрава, с миролюбием, с полным к каждому доброжелательством, с уважением к заслугам и старшинству, Н(иколай) М(ихайлович) соединял постоянство в чувствах родства и дружбе и великую твердость духа в опасностях как физических, так и нравственных: известно, что в 14 день декабря 1825 г., желая собственными глазами удостовериться, где Государь, чтобы потом успокоить Императрицу Марию6, он вышел из дворца на Адмиралтейскую площадь, искал его глазами, принужден был вмешаться в толпу народа и лично подвергался оскорблениям людей или злонамеренных или обманутых злонамеренными, которых старался образумить. Здесь-то он, будучи по-тогдашнему в чулках и башмаках, получил ту простуду, которая разстроила окончательно его здоровье. Любя Государя всей душою, он никогда не боялся подвергнуться явной немилости его, высказывая правду так, как был убежден относительно пользы России. Он никогда не скрывал своего образа мыслей, не заботясь о людских пересудах, хотя и знал, что люди иных убеждений составят об нем превратное мнение. И действительно были такие, которые, даже по издании Истории Государства Российского, старались выставлять его как преданного новизнам вредного либерализма (особенно после появления IX тома); были другие, особенно из нового поколения, которые сильно восставали против него за приверженность к самодержавию.



Н(иколай) М(ихайлович) был примерный супруг, находивший счастие сердца своего в счастии данной ему Небом сопутницы жизни, за которую непрестанно благодарил Промысел. Он лишился первой супруги, но смерть ее не ослабила в нем чувства привязанности к ней, несмотря на второй брак, более счастливый. Он любил то, что питало в нем память об ней. Мне сказывали, что он и при второй супруге любил, сидя за работой, накидывать на себя салоп или мантилью покойной Елизаветы Ивановны, хотя имел перед глазами живую память в оставшейся после нее дочери. Как видно, требовало этого желание его, чтобы из лучшего мира осеняла его в работе молитвою и благословением та, которая была его другом до гроба и в последнее время страдалицей.



Я видел его в последние восемь лет его жизни в Петербурге. Из обращения его с супругою, Екатериною Андреевною, видно было, что его любовь к ней была возвышенная, благородная, нежная, кроткая. Не знаю, могли ли бывать споры у этой счастливой четы; знаю только, что желание его всегда было для супруги его законом. Когда же из уст его я слышал имя ее — Катенька, в голосе его было слышно все сердце его.



Говорить о его горячей и вместе снисходительной любви к детям было бы может быть излишне. Но мне памятно, что он давал им наставления важным и вместе ласковым тоном, во всех прочих случаях обращение его с ними дышало единственно добродушием: в глазах его можно даже было видеть какое-то умиление, когда он смотрел на них. Помню, как, однажды, когда он выходил из кабинета с линейкой в руке, подбежал к нему девятилетний сын и схватил линейку. Н(иколай) М(ихайлович) не выпуская линейки из рук, дал ему волю вертеть ею во все стороны и смотрел с невыразимой нежностию на эти движения, поглядывая и на меня, пока наконец тот не отбежал, сам несколько смутясь, что это сделал из резвости без всякой нужды.



В доме Е. Ф. Муравьевой в кабинете его за перегородкою играли дети, резвились, шумели, и этот шум нимало не нарушал успеха его работы. Казалось, он даже услаждался этим, зная, что дети так близко подле него, веселы и здоровы. Это, конечно, доставляло сердцу его спокойствие, которое содействовало и успеху его работы.



Иное дело, когда дети бывали больны и в особенности опасно (что уже можно видеть и из писем его). Несмотря на твердость его характера и на совершенную преданность воле божией, тревожная забота заметна была если не в чертах лица, то в глазах и в тоне голоса. Он однако ж продолжал сидеть за работой, хотя и трудно предположить, чтобы работа могла быть в это время успешна.



Кажется, не было примера, чтобы он кого-нибудь встретил не только гордо, даже невнимательно, когда видел, что обращается к нему, какого бы кто ни был звания. Вежливость со знакомыми и незнакомыми была непринужденная, без малейшего излишества. Он говорил со всеми просто и доброжелательно.



Можно сказать, что составившиеся в продолжение жизни строгие правила чести, любви к Отечеству и Человечеству и благоговения к вере выражались во всем том, что он говорил, делал, на что смотрел, о чем думал.



Видел я его во время чтения чего-либо трогательного. Однажды он взял стихотворения Батюшкова7, уже безвозвратно потерянного для литературы и для общества. Он раскрыл книгу и читал вслух, что первое попалось на глаза, читал тихим и ровным голосом, лицо не менялось, но глаза постепенно сделались влажными, и наконец, слеза, скатившаяся по лицу, остановила чтение. Живо и глубоко чувствовал он несчастие своих друзей.



В другое время, когда с увольнением князя А. Н. Голицына8 от должности Министра Духовных дел лишился места и неизменно любимый Н(иколаем) М(ихайловичем) Александр Иванович Тургенев, он был сильно огорчен мыслию, что его обнесли пред Императором Александром, и решился высказать Государю все, что знал об этом человеке, которого благородное сердце было создано для чести и добра. Тогда многие в публике, недовольные князем и Тургеневым, радовались их падению, стараясь осуждать их, всякий по-своему. Тем более Карамзин считал долгом своим всякого, заводившего о том речь, ставить на настоящую точку зрения при оценке Тургенева, вовсе независимо от обстоятельств, приготовивших переворот в Министерстве. Вот слова сказанные Н(иколаем) М(ихайловичем) в моем присутствии о Тургеневе: «Я давно знаю его чистую открытую душу, чуждую всяких интриг, ненавидящую лесть, его редкое стремление к добру. Таких людей у нас мало. Он лишился места, а мог бы украшать собою Отечество. Для нас же, для нашего дома он незаменим».



Как был устроен кабинет? Какой порядок в нем?



В доме Е. Ф. Муравьевой, в 3 этаже, одна большая комната о 4 окнах, была, как выше сказано, перегорожена на две половины, из которых в одной помещался кабинет. Библиотека находилась в 3 шкафах, каждый о двух отделениях: в верхнем от 4 до 6 полок, в нижнем 2. Книг помещалось более 400 званий, кроме тех, которые лежали при нем самом для беспрестанных справок. Это мне известно потому, что я сам смотрел за перемещением библиотеки в дом Межуева и составил ей каталог.



В доме же Межуева, что на Моховой, во 2 этаже, в квартире Н(иколая) М(ихайловича) кабинет был о двух окнах, и в нем стояли тоже шкафы. Как в прежнем, так и в этом кабинете, стояли посреди два небольшие письменные стола, плотно приставленные один к одному так, что ящики их обращены были врознь. За одним столом он сидел, имея окна с левой стороны, другой стол перед глазами его был уставлен нужными ему книгами. Кругом на стульях также лежали книги, а некоторые фолианты стояли вблизи на полу, так, чтобы легко было доставать их. Чернильница и песочница были без всяких затей.



Мне очень редко случалось видеть его за работою, но тем более дорожил я этими минутами, желая запечатлеть их в своей памяти. Сидя за маленьким его поручением у другого стола возле окна, я изредка взглядывал на его спокойный вид, с выражением глубокого внимания, со взором, оживленным мыслию, его занимавшею.



Н(иколай) М(ихайлович) работал сам, не диктуя никому. Во время последней его болезни, с января по май 1826 года, когда бывало ему легче и он говорил, что у него в голове много роится мыслей, много приходит соображений о предметах политических, нравственных, литературных, ему предлагали диктовать кому-нибудь, но он отвечал: «Нет, к этому я не привык, и когда передам бумаге мои мысли, то не иначе как с пером в руке». Он и перебеливал сам. Окончательно (как уже сказано) переписывали набело Екатерина Андреевна и старшие дочери, а в последние годы А. И. Тургенев присылал ему писцов из Канцелярии, которые занимались у него в кабинете переписыванием одних примечаний и уже считали себя счастливцами.



Сотрудников для Истории он не имел, а пользовался выписками и переводами разных документов и отрывков, присылаемыми от Государственного Канцлера графа Румянцева, от директора Императорской Публичной библиотеки Оленина, от А. Ф. Малиновского, Бантыш-Каменского, Калайдовича9 и многих других. С 1820 года он употреблял и меня для перевода из латинских и польских писателей большею частию о временах самозванцев и Междуцарствия.



Его вкусы, начиная со столового, и проч.



Из привычек и вкусов его относительно стола, я слышал, что он очень любил кушанье из рису по легкости и питательности, что так полезно человеку, привыкшему к сидячей, труженической жизни. Из вин могу назвать портвейн, но он выписывал и другие: херес, ситер-марго, малагу, обыкновенно из Ниренбергских лавок у Дазера.



Он употреблял табак курительный (очень умеренно, не более одной трубки в день) и нюхательный французский: первый покупал здесь у Янцена, второй у Дазера.



Чай всегда выписывал с Макарьевской ярмонки10, каждый год по цыбику, и был большой знаток в употреблении его.



В расходах любил бережливость, хотя жизнь Петербургская и тогдашнее отношение его к обществу вынуждали его делать и чрезвычайные издержки. Он вел и небольшие расходные книжки, записывая в них, без подробностей, общие платежи в лавки и магазины по счетам, общие месячные расходы на стол и личные платежи учителям, услуге и т. п.



В одном из писем своих к брату Василию Михайловичу упоминал, что в первые шесть лет сверх доходов издержал более 100 000 р., и вообще жаловался на большие расходы, несоразмерные с доходами. В последние годы из расходных книжек можно видеть, что годовые издержки простирались до 40 000 р. ассигнациями. «Иногда это тревожит меня, — говорит он в том же письме, — когда смотрю на детей: но предаюсь в волю Божию».



Н(иколай) М(ихайлович) кроме лошадей для экипажа должен был держать али брать из Манежа, верховую лошадь, чтобы прогуливаться верхом, хотя и не всякий день — движение, которое почитал необходимым при излишестве трудов кабинетной жизни.



Сказывал он о себе, что когда был молод, то имел охоту играть в карты. Но он понял весь вред от пристрастия к игре: дал себе слово оставить ее навсегда, и держал слово. Вероятно, уже и в Москве, ни тем более в Петербурге у него не было и карт дома. Беседа умных людей заменяла для посетителей удовольствия зеленого стола, часто оканчивающиеся для кого-нибудь самым чувствительным неудовольствием. Но когда он сам бывал в гостях, где играли, то иногда, то есть очень редко, соглашался сыграть партию, чтобы сделать угодное хозяевам.



Н(иколай) М(ихайлович) ездил в театр, когда давались избранные пиесы. Его видали в ложе с семейством, как он любовался тем, что нравилось детям, которым объяснял сюжет со своими замечаниями. Он в жизни имел множество случаев слышать и ценить высокие музыкальные таланты, но мне не довелось слышать его об этом суждений. Известно мне было, что его особенно трогала тихая мелодия. Однажды София Николаевна, сыграв на фортепьяно старинную для нынешних времен песнь: Заря утрення взошла, сказала мне в его же присутствии: «вот какой песни голос, не знаю почему, особенно нравится нашему папеньке». Она вначале играла так отчетливо, с такою расстановкою, что действительно голос этой песни вливал в душу какое-то успокоительное чувство.



О спокойствии, вспыльчивости, терпении, желаниях, самолюбии, и пр.



На все эти вопросы можно найти ответ в архиве и удовлетворительные ответы в записях князя Петра Андреевича Вяземского11.



<#text>С моей стороны прибавлю, что случалось ему бывать в грустном расположении духа от стечения неприятных обстоятельств,

от горестных известий и т. п., но нельзя было в нем заметить расположения досадного (mauvaise humeur): он обладал редкою способностию, просто говоря, урезонивать себя. Терпение составляло отличительную черту его характера как в работе, так и в перенесении житейских превратностей. Известна его любимая ссылка на слова Бюффона12 что даже самый Гений есть не иное что как терпение в высочайшей степени. Конечно, терпение без дара природы ничтожно для творчества: но он, щедро одаренный талантом, развил его в себе в высшей степени с помощью чрезвычайного терпения.



В делах житейских также не было заметно у него никаких нетерпеливых привычек, от которых удерживал себя силою воли, управляемой рассудком, без противоречия сердцу. Все эти способности находились у него в какой-то дивной гармонии. Но вред, наносимый не ему, а ближнему, человечеству, отечеству, волновал его, и тогда он не скрывал своего негодования, за которым обыкновенно наступала успокоительная минута обращения мысли к непостижимому Промыслу, допускающему земные неправды для небесной цели. Помню, как сильно огорчил его Аракчеевский указ, воспрещавший чиновникам ведомства военных поселений оставлять службу этого ведомства, если бы даже для этого хотели выйти в отставку.



О привязанностях.



Отчасти уже и выше сказано о чувствах дружбы, родства, особенно в отношении к супруге и детям. Влияние этих чувств на них было так сильно, что обнаруживалось во взаимной, нежной с их стороны привязанности. Помню, как однажды София Николаевна с балкона (в доме Межуева) увидела Н(иколая) М(ихайловича) возвращавшегося с прогулки задумчиво и тихо: долго смотрела она на него с умилением, наконец, в увлечении чувства сказала мне: «Как я люблю папеньку! вот он идет: вот истинно добрый человек!» — и убежала с балкона встречать его. Все дети встречали его с радостию и любовию.



В заключение должно прибавить, что счастие, которое бог послал ему во второй супруге, было едва ли не самою успешною помощию ему в занятиях Историею, благотворно действуя на спокойствие духа, которое было так необходимо для такого труда и которое нарушалось только случайными посторонними обстоятельствами. Екатерина Андреевна, можно сказать, существовала его жизнию: она усладила его дни с самого начала супружества нежным попечением о его дочери от первого брака, которую и до самой кончины своей не отделяла в сердце своем от собственных своих детей. С другой стороны, умея ценить высокие достоинства его ума и сердца, смотрела с благоговением на великий совершаемый им подвиг и с самоотвержением заботилась облегчить ему это священное бремя всеми способами, какие только могли от нее зависеть в быту семейном.



О чувстве и убеждениях веры.



К сему прибавлю еще о чувстве религиозном.



Н(иколай) М(ихайлович) с самого малолетства исполнен был веры в вышний Промысел. Первая мысль об этом была внушена ему происшествием, которое он описал в Истории Леска (когда гром поразил медведя, с ревом бежавшего на него из лесу).



Но вера его была чужда суеверий и всяких искусственных возбуждений. Он глубоко чтил Церковь, исполнял ее уставы, сколько дозволяли ему силы, и с особенным благоговением присутствовал при божественной службе. Но он никогда не мог примириться с тем неразумным усердием к вере, которое думает служить ей насильственными мерами, противными и духу первобытного христианства (какими ознаменовала себя латинская церковь). Он также никак не мог согласиться с убеждениями Новикова13 и членов его общества, несмотря на многие, им же признаваемые нравственные достоинства этих людей, и явно видя нелепость уставов общества и заблуждения его, отстранился от него гораздо прежде, чем оно обратило на себя внимание Правительства; и вообще он был глубоко убежден, что для истины нет нужды прибегать к способам таинственным: потом он столько же и еще более дивился наносному из-за границы мистицизму, посетившему Министерство просвещения при князе А. Н. Голицыне.



В Истории Государства Российского-Н(иколай) М(ихайлович) является настоящим Историком православного Отечества, сознательно отличающим превосходство нашей Церкви. Заметим также, что он дает здесь каждому исповеданию настоящия их названия, не новые, введенные в прошедшем XVIII столетии терпимостию, простиравшеюся до унижения собственной веры, а те, какие Церковь наша им давала. В прежних же его сочинениях видим писателя с сердцем горячим ко благу ближних, постоянно служившего делу нравственности, без принятия на себя обязанности говорить голосом Церкви, что и могло иных вводить в заблуждение насчет прямых его убеждений. От того завистники его таланта приписывали ему равнодушие к вере, даже и вольнодумство.



В молодости своей он мог поддаваться влиянию иностранных мыслителей, увлекавших тогда большую часть образованной публики. Вы найдете в его статьях любимые их фразы: Небо, Натура, вместо Бога, найдете и похвальные отзывы о таких писателях, как Вольтер и Руссо, но только в том, что действительно заслуживало внимания и одобрения, только в том, что располагало сердце к любви и благотворительности. По той же причине он мог увлекаться и добродушным Стерном, так что поневоле казался последователем его сентиментальной школы, чем опять пользовались завистники для порицания его; однако ж все, что только писал он, дышало неподдельным чувством, потому что было плодом не заимствованного, а собственного его убеждения.



Но первое и главное место в сердце его принадлежало учению Христову. «Только один бог мог говорить и учить так, как говорил и учил Спаситель» — вот его убеждение в истине Откровения Божия, преподавшего и совершеннейшие правила нравственности в двух великих заповедях любви: к Богу и ближнему. Оно же было и утешением ему во всех скорбях житейских. «Если мы христиане» (писал он к князю А. П. Оболенскому14, лишаясь первого сына) «если мы христиане, то, принимая с покорностию насылаемые на нас печали, истинно получаем большую от них пользу, прилепляясь наиболее к Богу, единственному утешению, радости и свету человека, не предавшего себя совсем греху».



Твердо веруя в Бога, он твердо верил и в соединение души с Богом, определяя этими словами истинную набожность.



Наконец, и приготовление его к вечности было глубоко смиренное, христианское, как передал мне духовник его, протоиерей Скорбященской Церкви Воскресенский...*



ПРИМЕЧАНИЯ



1 Джиллис Джон (1747—1836), Ферпосон Адам (1723—1816), Гибсон — видимо, Гиббон Эдуард (1737—1794), Робертсон Вильям (1721—1793), английские историки.



2 Имеется в виду публикация: Карамзин Н. М. Письма брату В. М. Карамзину // Атеней. 1853. № 19—28.;



Дмитриев Иван Иванович (1760—1837), поэт, министр юстиции, член Государственного Совета, близкий друг Карамзина;



Малиновский Александр Федорович (1760—1840), историк, начальник Московского архива Коллегии иностранных дел.



Тургенев Александр Иванович (1784—1845), писатель и историк, директор Департамента духовных дел иностранных исповеданий Министерства духовных дел и народного просвещения.



3 Карамзина Екатерина Андреевна (1780—1851), жена историка.



4 Муравьева Екатерина Федоровна (1771—1848), жена писателя М. Н. Муравьева. Карамзин жил в их доме на набережной Фонтанки.



5 Остен-Сакен Фабиан Вильгельмович (1752—1837), князь, генерал-фельдмаршал, член Государственного Совета.



6 Имеется в виду вдовствующая Императрица Мария Федоровна (1759—1837).



7 Батюшков Константин Николаевич (1787—1855), поэт.



8 Голицын Александр Николаевич (1773—1844), князь, обер-прокурор Синода, с 1816 г. министр народного просвещения.



9 Румянцев Николай Петрович (1754—1826), граф, дипломат, министр иностранных дел, канцлер, библиофил и коллекционер рукописей;



Оленин Алексей Николаевич (1763—1843), историк и археолог, президент Академии художеств;



Бантыш-Каменский Дмитрий Николаевич (1788—1850), историк и археограф;



Калайдович Константин Федорович (1792—1832), историк, член Общества истории и древностей российских.



10 Имеется в виду Нижегородская ярмарка, перенесенная туда в 1817 г. от монастыря Св. Макария, расположенного на Средней Волге.



11 Вяземский Петр Андреевич (1792—1878), поэт и критик, родственник Карамзина.



12 Бюффон Жорж Луи Леклерк (1707—1788), французский ученый и естествоиспытатель.



13 Новиков Николай Иванович (1744—1818) общественный деятель, писатель и издатель. Речь идет о масонской ложе, в которой до 1789 г. состоял Карамзин.



14 Оболенский Александр Петрович (1781—1825), князь, попечитель Московского учебного округа.



Публикация Б. Д. ГАЛЬПЕРИНОЙ