Российский архив. Том XIII

Оглавление

Княгиня Н. И. Голицына о польском восстании 1831 г.

Голицына Н. И. Княгиня Н. И. Голицына о польском восстании 1830—1831 г. / Пер., публ., [предисл. и примеч.] Е. Л. Яценко // Российский Архив: История Отечества в свидетельствах и документах XVIII—XX вв. Альманах. — М.: Студия ТРИТЭ; Рос. Архив, 2004. — [Т. XIII]. — С. 61—165.



Воспоминания кн. Надежды Ивановны Голицыной (урожд. гр. Кутайсовой, 1796—1868) посвящены восстанию 1830—1831 гг. в Царстве Польском, которое недостаточно освещено в исторической и мемуарной литературе.



По решению Венского Конгресса 1815 г. произошел третий раздел Польши: часть Варшавского великого герцогства была присоединена к России на вечные времена под названием Царства Польского и получила конституционное устройство. Население Царства Польского принесло присягу на подданство Императору Александру I как своему королю. Великий Князь Константин Павлович был назначен главнокомандующим русских и польских полков. Но в Царстве Польском существовала тайная революционная оппозиция, призывавшая к борьбе за освобождение от чужеземного владычества и за восстановление польского государства в прежних границах. Вожаки оппозиции были связаны с декабристами, чья попытка произвести переворот в России обнаружила и деятельность польских революционеров. Некоторые из них были арестованы и в июне 1827 г. преданы суду, но не военному — за государственную измену, а, согласно конституции, сеймовому — за принадлежность к тайным обществам. Суд оправдал всех, и Император Николай I торжественно короновался в Варшаве как польский король. Между тем оппозиционные настроения в польском обществе все усиливались, чему не мало способствовали Июльская революция 1830 г. во Франции и последующие события в Бельгии и Германии. Известие о предстоящем походе польских полков для подавления революции в Бельгии послужило последним поводом к восстанию в Варшаве, которое началось вечером 17 ноября 1830 г. и оказалось неожиданным для Константина Павловича и его окружения. Считая восстание только вспышкой недовольства, он приказал русским войскам держаться в стороне, так как, по его словам, «русским нечего делать в польской драке». Великий Князь отпустил польские войска, оставшиеся ему верными, и отошел с русскими полками из Варшавы в пределы Империи. Восстание и последующие события подробно описаны кн. Н. И. Голицыной в ее воспоминаниях, написанных, вероятно, в 1837 г. на основе ее дневниковых записей, и несомненно отражают точку зрения Константина Павловича и его окружения на все происходящее.



Воспоминания написаны по-французски, прекрасным литературным языком. Надежда Ивановна хорошо знала французскую литературу и к некоторым главам воспоминаний дала эпиграфы из ныне малоизвестных французских писателей. Судя по воспоминаниям, она знала древнюю историю, следила за современными ей политическими событиями в России и заграницей и давала им оценку. Она сочиняла музыку к романсам и была прекрасной пианисткой. Надежде Ивановне было присуще чувство юмора, непокидавшее ее ни в тяжелых обстоятельствах бегства из Варшавы, ни в общении с Августейшим семейством. Свойственным ей чувством собственного достоинства она не поступалась даже тогда, когда временно омрачались ее отношения с княгиней Лович — супругой Великого Князя Константина Павловича.



Надежда Ивановна родилась в семье графа Ивана Павловича Кутайсова (1759—1834) и его жены Анны Петровны (урожд. Резвой) — «очень доброй и почтенной женщины», как отзывалась о ней Е. П. Янькова. Иван Павлович известен как один из ненавистных всем фаворитов Павла I. О нем существуют только презрительные отзывы, например, граф А. Г. Орлов-Чесменский писал, что Иван Павлович «турецкой крови, французского воспитания, ографствованный Государем». Мальчиком попав в плен, Иван Павлович был крещен и отдан Екатериной II в услужение Великому Князю Павлу Петровичу, сумев заслужить и навсегда сохранить его привязанность. Научившись в Париже и в Берлине парикмахерскому делу, он состоял камердинером при Великом Князе. За несколько лет правления Павла I Кутайсов сделал головокружительную карьеру и когда был уволен от службы (через 5 дней после убийства Императора), то имел титул графа, чин обер-шталмейстера и орден Андрея Первозванного. Благодаря щедрым пожалованиям землями и крестьянами Иван Павлович был одним из самых богатых помещиков в России. Последние годы жизни он провел в Москве и в подмосковном имении Рождествено, Звенигородского уезда.



Великий Князь Николай Михайлович пишет, что у Кутайсова не было никаких убеждений и государственные интересы были ему чужды. Но он воспитал двух сыновей, на разных поприщах посвятивших свою жизнь Царю и Отечеству. Его старший сын Павел (1780—1840) был государственным деятелем, в конце карьеры был назначен членом Государственного Совета и президентом Гофконторы. Младший сын Александр (1784—1812) был наделен выдающимися талантами и высокими нравственными качествами, он сделал блестящую военную карьеру и погиб в штыковой атаке в Бородинском сражении. Для Надежды Ивановны граф Иван Павлович был обожаемым отцом, «лучшим на свете другом, самой крепкой опорой, истинным наставником».



Подлинник воспоминаний кн. Н. И. Голицыной хранился в им. Рождествено у ее дочери — Александры Александровны Толстой (1835—1918). Вероятно, он утрачен, так как дом в Рождествене не уцелел после революции. Но сохранилась копия, снятая в начале XX в. дочерью А. А. Толстой — Надеждой Илларионовной Вырубовой. Интересно отметить, что дочь последней — известная фрейлина Анна Александровна Вырубова приходится правнучкой кн. Н. И. Голицыной.



Рукопись воспоминаний представляет собой тетрадь в сафьяновом переплете объемом 78 листов. В ГЛМ она поступила в 1950 г. от В. В. Голицына.



Слова, написанные по-русски, и даты выделены курсивом. Авторские подчеркивания сохранены.



ВОСПОМИНАНИЯ КНЯГИНИ ГОЛИЦЫНОЙ



1830—1831



“J’ecris; mes sentiments ont dicte mes discours;
Nul gene et nul art n’en interrompt le cours”.
Le Cardinal de Boisgelin*



Моему сыну1



“L’auteur qui arrondit une periode, demande tout
au plus que le ciseau enfonce son nom dans le
marbre; mais celui qui tire ses ecrits de son
coeur veut trouver a qui parler”.
Keratry**



Тебе, дорогое дитя мое, завещаю я эти тетради, тебе, в столь юные годы принявшему участие в событии, которое попыталась я описать, тебе, разделившему с родителями и с несколькими тысячами соотечественников несчастие, которое сами они делили со своим Августейшим шефом4. Будучи совсем юным (восьми годов), ты познал лишения и тревоги; ты вблизи увидал предателей, беспорядок, вызванный мятежом, приготовления к междуусобной войне, биваки среди снегов; ты испытал тягость зимних походов; совсем юным прикоснулся ты к общей беде, ощутил ее; но зато ты рано научился благодарить Провидение, избавившее тебя от опасности.



Это первое испытание будет тебе зачтено, дитя мое, оно уже зачтено, ибо в настоящую минуту мучения твои позади, и ты наслаждаешься всеми милостями Создателя. Всю свою жизнь помни 17/29 ноября 1830 года, помни Бельведер5, Вержбну, где ты видел плачущей мать свою, помни Ричивол, где отец6 твой мучился и страдал, Влодаву, Брест-Литовск, никогда не забывай ни Брестовицу, где ты в последний раз видел Великого Князя, ни Гатчину!.. Этот рассказ, полный известных тебе событий, был написан
только для тебя
. Он напомнит тебе впоследствии о том, что время стерло из памяти твоей, он перенесет тебя в эпоху слишком интересную, чтобы ты не сохранил о ней воспоминание.



Число лиц, кои прочли весь этот рассказ, не превышает и троих; некоторые читали разрозненные его отрывки, но я никогда не хотела
вверять это сочинение публике
. Посвящаю его тебе, мой дорогой Евгений. Ты познакомишь с ним
только самых близких лиц
, не тех, кто хотели бы видеть во мне сочинительницу и судить мой
труд
с излишнею строгостью, которая всегда и по справедливости преследует женщину,
притязающую сочинять
, но тех, кто примут в тебе довольно участия и пожелают узнать подробности самого интересного события, свидетелем которого ты был в детстве.



ГЛАВА 1



От начала восстания до прибытия кн. Александра в Бельведер



“De quel droit juger un ecrit inedit? Peut-on
critiquer un manuscrit timide comme un livre
audacieux?”*



Восстание в Варшаве вспыхнуло 17/29 ноября 1830 года, в 7 часов вечера (в понедельник). Каков бы ни был дух времени, господствовавший тогда в Европе, каково бы ни было потрясение, вызванное революцией в Париже7, и возбуждение, охватившее соседние народы, в Варшаве совсем не предвидели бурю, что угрожала Польше, и хотя недавние события, случившиеся во Франции, Бельгии и Германии8, сделались любимой темой всех разговоров и обнаруживали настроение поляков, ибо разномыслие становилось менее тайным, чем прежде, мы, однако же, еще жили среди них в совершенном спокойствии, казалось, ничто с их стороны не угрожало нам. “Они бы не посмели!”** — говорили мы. Кто из нас мог подумать, что горсть людей вознамерится вступить в борьбу с могущественным Государем, который имел за собою 50 миллионов человек, доблестных, приученных к воинской дисциплине, преданных, по привычке повиноваться, — Его воле, а, из любви, — Его Особе, который имел все средства огромной Империи, заслуженную репутацию храброго человека, праведную цель и Провидение, до той поры Ему покровительствовавшее? Кто мог вообразить безумие подобной неравной борьбы? Все было против поляков, и опасность, которая грозила им при малейшем волнении с их стороны, казалась нам достаточной порукою. Пребывая в таком убеждении, мы без страха взирали, как революционная лава растекалась от Парижа до Бреслау.



В Варшаве, между тем, появлялись возмутительные листки, предвещавшие дело, которое замышляла Польша. Внимание властей привлекли раздоры меж офицерами обеих гвардий***. Несколько возмутительных происшествий на улицах уже были со строгостию пресечены, но мы все еще полагали, что попытки злоумышленников тем и ограничатся. Казалось, их успехи не должны распространяться далее, как вдруг был раскрыт заговор против особы Великого Князя (за две недели до восстания). Заговорщиками оказались студенты университета и подпрапорщики. Все заставляет меня думать, что этот заговор был если и не выдуман, то по крайней мере разглашен с умыслом, чтобы отвлечь наше внимание от главных приготовлений Польши. Известие об оном было сразу же послано Его Величеству, тотчас назначено следствие и велено судить виновных по всей строгости закона. Фельдъегерь из Петербурга доставил приказ в Варшаву в воскресенье, 16/28 (ноября). Поутру в понедельник, 17/29, князь А. Чарторижский10, весьма редко бывавший в Бельведере, приехал туда под предлогом визита к Его Императорскому Высочеству, а на деле, чтобы постараться разузнать повеления Императора. Это ему удалось, а вечером, в 7 ? часов, вспыхнул мятеж. Вероятно, решительность, с которою Государь высказался насчет заговорщиков, ускорила момент восстания, которое, согласно показаниям Высоцкого11, должно было начаться двумя неделями позже. Испугавшись строгого и неотвратимого суда, поляки (уже давно, впрочем, готовые) сочли нужным ускорить час восстания и, как впоследствии говорил Лелевель12, “до такой степени увеличить число виновных, чтобы уже не было возможности карать”.



Великий Князь Константин Павлович



Итак, 17/29 (ноября), в 7 ? часов вечера, когда Великий Князь имел привычку отдыхать и в Бельведере все по обыкновению спало, студенты, поощряемые профессорами, поддерживаемые подпрапорщиками и рассчитывая на верную помощь 4-го Линейного полка, любимца Великого Князя, и на помощь саперов, начали революцию предприятием столь же жестоким, сколь и отвратительным. В Варшаве все было спокойно, любители театров, как всегда, направлялись туда, по улицам катили экипажи, всякий предавался своим занятиям либо удовольствиям, и никто не предвидел страшных событий, что вскоре случились.



Приглашенные провести вечер у Его Императорского Высочества, в 7 часов мы с кн. Александром начали одеваться. Я заканчивала свой туалет, когда мой муж, спустившись ко мне, сказал, что слышал стрельбу со стороны Вислы. Он даже видел вдалеке пожар, а под нашими окнами казаков, скакавших во весь опор из Бельведера в город. Я же, ничего не слыхав, не придала большого значения словам мужа и довольствовалась легкомысленным ответом, что, быть может, кто-то лишил себя жизни, как здесь случалось. Заканчивая одеваться, я сказала, что пора ехать, потому как сейчас пробьет 8 часов. Взглянув на мужа, я увидала, что у него весьма озабоченный вид. “Странно, — сказал он, — я слыхал выстрелов двадцать со стороны Вислы”. Я снова ответила: “Это не должно помешать нам ехать.” Мы вышли, и я сама, наконец, услыхала ружейную стрельбу и крики, оглашавшие воздух. Я увидала, что все мои люди, бледные и напуганные, собрались во дворе. Муж просил их запереть все двери и успокоиться.



Мы поехали. Едва мы отъехали от дома (мы жили в доме Куликевича, коего фасад выходил на Бельведерскую аллею, а двор на Мокотовскую улицу) и пересекли площадь Св. Александра, чтобы попасть в большую аллею, ведущую к Бельведеру, как 12—15 подпрапорщиков преградили нам дорогу и остановили нас. Полагая, что эти люди стоят на посту по приказу Великого Князя, чтобы охранять въезд во дворец, мой муж назвал себя и сказал им, что едет в Бельведер по повелению Его Императорского Высочества. В ответ они навели на нас ружья. Муж настаивал. Они уперлись штыками в дверцу кареты и отвечали, что не пропустили бы и самого Великого Князя. Тогда я тихо сказала мужу, что не следует спорить с этими людьми, так как дело, по-видимому, серьезнее, чем мы думали, и что лучше возвратиться. Я подала кучеру знак ехать. В этот момент какой-то казак, скача из города в Бельведер и наткнувшись на то же препятствие, что и мы, обратился к подпрапорщикам по-польски. Они направили ружья на казака, который был возле нас, и выстрелили в него, покуда наша карета поворачивала влево под дюжину ружейных выстрелов*. Спасением своим мы обязаны появлению казака, который отвлек их внимание.



Чтобы вернуться домой, нам нужно было проехать лишь несколько саженей. Какой-то миг я была в нерешительности, что же делать, но материнское чувство одержало верх: я дрожала от страха за сына, оставшегося дома. Я решилась отказаться от визита к княгине Лович13, и мы вновь пересекли площадь Св. Александра, посреди ружейной пальбы, видя, как возле церкви падают убитые. Я вышла из кареты одна и нашла сына в слезах, а моих людей в смятении. Мой муж, более храбрый и проникнутый чувством долга, продолжил путь по Мокотовской улице, параллельной большой аллее, решившись добраться к своему Августейшему шефу живым или мертвым, и приехал в Бельведер вскоре после ужасной сцены, которая там произошла. Подъезжая к решетке дворца, он увидал при свете уличного фонаря лужу крови: то была кровь генерала Жандра14. Войдя в вестибюль, он увидел, что окна разбиты, люстра валяется на полу, зеркала вдребезги, начальник полиции г-н Л(юбовицкий)15 ранен 15 ударами штыков, один лакей убит, другой ранен. Во дворце царила суматоха, но Великий Князь был спасен. Он находился в аллеях Бельведера, верхом, во главе трех полков русской кавалерии, которые, будучи размещены в Лазенках, сумели, по первой же тревоге, соединиться с Великим Князем. Однако Уланский полк поднялся не без труда, потому что вооруженные мятежники сразу же напали на его казармы, начали стрелять по уличным фонарям и в темноте убивали солдат, седлавших лошадей. Полк все-таки собрался и прибыл в Бельведер. Мой муж получил приказание Великого Князя находиться при княгине (Лович) и в продолжение ночи составить рапорт, который надлежало послать Его Величеству. Домой он более не вернулся.



Бельведер



ГЛАВА 2



От моего возвращения домой до следующего утра



Расставшись с мужем, я возвращалась домой в ужасном волнении о его участи и совершенно оглушенная криками, раздававшимися вокруг. Дрожа, подымалась я по лестнице, опираясь на руку камердинера, побледневшего от страха. Мой мальчик плакал, потому что слышал стрельбу вокруг нас и думал, что мы убиты. Как он обрадовался, увидав меня! Я сняла парюру и встала у дверей балкона, выходившего на большую аллею. Через несколько минут я увидала, что те самые подпрапорщики, которые остановили нас, быстро идут к Бельведеру, но я не смогла разглядеть, что наши вели их уже как пленников. Около 10 часов вечера я увидала Конно-егерский полк польской гвардии, направлявшийся из Бельведера к площади Св. Александра. Поначалу я испугалась, увидав польский отряд и зная, что он стоял на противоположном конце города, я похолодела от страха при мысли, что этот отряд уже, быть может, совершил какое-то злодеяние. Но пораздумав над медленным и стройным движением полка, который выступал в строгом порядке, будто шел на смотр, я немного успокоилась, и у меня появилась мысль послать моего камердинера-поляка разузнать какие-нибудь новости. Первый, кого тот встретил, был ген. Рожнецкий16, пешком следовавший за полком. По просьбе камердинера он поднялся ко мне: “Я пришел, — сказал он, — на минуту, только чтобы ободрить вас, будьте покойны, я надеюсь, что все утихнет. Я сейчас из Бельведера, Великий Князь спасен, он во главе своих кирасир, но Жандр убит. — Как убит? Стало быть, в Бельведере дрались?” (Это были первые известия, полученные мною оттуда). Поняв, что мне ничего не известно, генерал сказал: “Нет, несколько студентов стреляли по окнам и ранили Любовицкого, но теперь там все спокойно. Мы идем взглянуть, что делается в городе”. Вообразите мой испуг и мое положение при таковых известиях. Я спросила Рожнецкого, не видел ли он в Бельведере моего мужа. Он ответил, что не видел, но что я могу туда послать, потому как с тех пор все там занято нашими войсками.



Уже два томительных часа прошло, а я все не могла узнать, что же сталось с моим бедным кн. Александром. Во все это время я слышала только ружейную пальбу, пушечные выстрелы, крики, мне приносили лишь вести об убитых. Наконец, колена мои подогнулись, когда камердинер, введенный в заблуждение сигнальными огнями (зарево над бараками, подожженными, чтобы служить условным сигналом), явился, совершенно вне себя, и сказал, что Варшава горит. Однако вскоре я узнала, что у него от страха двоилось в глазах, и поспешила послать в Бельведер за вестями от мужа и чтобы сообщить ему о себе. Скоро мне стало известно, что Господь сохранил мне его. В течение ночи мы написали друг другу несколько раз. Я сообщала ему вести из города, а он мне из Бельведера. Мои тревоги удваивались всякий раз, как я слышала грохот вражеской пушки. Они еще более усилились, когда я увидала, что две или три пушки движутся к Бельведеру. Я не знала, что они только что взяты у мятежников и что этим мы обязаны присутствию духа у ген. Станислава Потоцкого17. Повстречав эти орудия, что в самом деле двигались ко дворцу Великого Князя, генерал остановил их и обратился к канонирам, бывшим навеселе. Он спросил, куда они идут. В ответ они что-то пробормотали. “Негодяи, — воскликнул он, — вы не знаете, где ваш пост,” — и таким образом привел их, куда следует. Несколько времени спустя храбрый генерал был убит возле Арсенала.



Ночь прошла в более или менее сильной тревоге, согласно вестям, что я получала. Был момент, когда наши пикеты продвинулись до Саксонской площади, но число мятежников росло час от часу, и наш отряд принужден был отступить к площади Св. Александра. Батальон саперов, 4-й Линейный полк (любимец Великого Князя) и тысяч тридцать хорошо вооруженных горожан были охвачены восстанием. Артиллерии у нас не было. Светало, но мы покуда не видели никакого благоприятного исхода.



Граф Дмитрий Дмитриевич Курута



Посреди окружавшей нас опасности я совсем не подумала приготовиться к бегству, которое, впрочем, не казалось мне возможным. Покорность своей участи представлялась мне единственным спасением, и вовсе не помышляя о возможности бежать из дому, я всю ночь думала, как мне в последний раз исповедоваться. Я видела, что мы легко можем попасть в руки врагов, быть ими пленены либо убиты. Бывали минуты, когда смехотворная надежда успокаивала мои опасения, и так я постоянно пребывала между надеждой и тревогой, близкой к отчаянью, особенно страх за сына терзал мне душу. Целую ночь я провела на ногах.



Наконец, в 8 часов утра, когда мой камердинер уговаривал меня слегка закусить, меня уведомили от лица г-жи Есаковой, которая жила неподалеку, что она садится в карету и едет в Бельведер, что она советует мне не медля поступить так же и что многие дамы уже направились туда. Немало напуганная таким советом, я отставила чашку с чаем и, взяв с собою сына, его воспитателя и мою горничную, поспешила сесть в карету. Людей моих я просила не отлучаться из дому, потому что полагала вскоре возвратиться. Мои бриллианты я догадалась взять с собою только потому, что они так и лежали на моем туалетном столике с той минуты, как я сняла их, вернувшись домой в момент мятежа. Что же до прочих вещей, то моя горничная взяла с собою лишь несколько отдельных, разрозненных предметов моего гардероба, сама же она вышла без накидки и шляпы. Мы не имели возможности ехать через аллеи, так как они были заполнены войсками, и были принуждены проехать параллельною, Мокотовскою улицей, куда неприятель не смог еще проникнуть. Вот в таком смятении и так неожиданно покинула я свой дом 18/30 ноября 1830 года в 8 часов утра, не думая, что более туда не вернусь, охваченная печалью, которая была лишь предчувствием бедствий, кои начались с этого рокового дня.



ГЛАВА 3



От моего выезда из дома до начала отступления



Проезжая Мокотовскою улицей, единственно доступной, я на каждом шагу встречала отряды нашей кавалерии, на каждом шагу меня останавливали и спрашивали мое имя, а затем сопроводили до ворот Бельведера. Главная аллея была занята нашими войсками, площадь перед конюшнями Великого Князя заставлена экипажами, а перед дворцом было нагроможденье телег с соломою и сеном. От холода, становившегося чувствительным, и бивачных костров лица так потемнели, что я с трудом узнавала наших молодых людей. Первый, кого я встретила, был Чичерин (Александр), у которого я спросила, могу ли остановиться у ген. Куруты18, где, как мне сказали, находились прочие дамы. Он отвечал, что я могу пройти даже во дворец. Туда я и отправилась в сопровождении Чичерина и нашла там самый большой беспорядок. Сию же минуту я увидала, наконец, моего бедного кн. Александра, который провел ночь, составляя первый рапорт Государю.



Я спросила у камердинера княгини Лович, может ли она меня принять. Он возвратился и сказал, что княгиня желает меня видеть. Было 8 часов утра. Княгиня, все еще потрясенная ужасной сценой, совсем недавно произошедшей в ее дворце, вышла ко мне из своей спальной. Она была бледна и едва стояла на ногах. Увидав ее, я поспешила ей навстречу: “Княгиня! — Успокойтесь, сударыня, умоляю вас, иначе я не совладаю с собой...” Потом, взяв меня за руки и сильно их пожимая: “Вы хорошо сделали, — сказала она (немного овладев собой), — что не приехали вчера, вы не можете себе представить, как беспокоил меня ваш визит, мое состояние не позволило бы мне принять вас, а я знаю, сколь вы точны, и в 8 часов думала, что вы сейчас явитесь. Когда же князь вошел один, мне стало легче. Вы знаете, как я всегда рада вас видеть, но вчера! Вы понимаете, я не смогла бы! — Боже мой, княгиня, не одни только препятствия помешали бы мне приехать выразить вам мое почтение, я тоже вполне чувствовала, что при столь плачевных обстоятельствах была бы не к месту”. Княгиня заплакала и подробно рассказала мне про катастрофу.



От нее я узнала, каким образом спаслась она сама. В ожидании моего визита, имея в своем распоряжении около часу времени, княгиня прохаживалась по комнатам, по обыкновению одна. Вдруг она услыхала ружейные выстрелы, подбежала к окну, и в ту минуту, как она раздвигала шторы, пуля пробила стекло и, пролетев над головою княгини, ударилась в стену напротив. Испугавшись, княгиня побежала в столовую, потом в переднюю и тут, желая открыть потайную дверь на лестницу, ведущую к Великому Князю (на второй этаж), столкнулась со своим камердинером (греком по имени Дмитраки), который резко остановил ее и сказал, что подниматься нельзя. Она настаивала, но тот не пускал ее, уверяя, что Великого Князя нет в его покоях и что княгиня подвергает себя опасности. В самом деле, Великого Князя спас его камердинер Фриц в ту минуту, как мятежники собрались ворваться в кабинет, где Великий Князь по обыкновению отдыхал после обеда. Он спасся по лестнице, ведущей к ген. Куруте, и покуда княгиня оставалась в неизвестности об участи своего супруга, мятежники, не добившись своей цели, скрылись через разные выходы. Великий Князь, оказавшись во флигеле, занимаемом ген. Курутою, тотчас вышел во двор, вскочил в седло и возглавил три полка кавалерии, стоявших в Лазенках и по первой же тревоге сумевших прибыть в Бельведер. Сама же княгиня едва не сделалась жертвой убийц, которые уже направлялись к ней, если бы Дмитраки не появился вовремя, чтобы перегородить дверь и отвести княгиню в комнату горничных, где она лишилась чувств. В таком состоянии нашел ее кн. Александр. Придя в себя и увидав его, она сказала: “Стало быть, все кончено?” — и залилась слезами. С величайшим трудом кн. Александр убедил ее, что послан к ней Великим Князем: она думала, что он мертв!



Мы говорили долго. Княгиня рассказала мне, как в полночь кн. Адам Чарторижский и кн. Любецкий19 явились к Великому Князю, чтобы объявить ему, “что образовано временное правительство, что польская нация, уставшая от тирании, наконец сбросила оную, но в то же время просит приказаний Великого Князя по армии, коей он является главнокомандующим”. Великий Князь ответил, “что он не знает другого повелителя Польши, кроме своего брата Николая I, и что если кто-либо посмеет заставлять его признать иного, то он пронзит того шпагою”. Он отпустил их, недовольный их визитом. В продолжение ночи мятежники захватили Арсенал, напали на банк, разграбили кассу военного комиссариата, дом коменданта Левицкого20 и другие дома, где проживали русские генералы. Они несколько раз вступали в бой с Волынским полком (пехотным), убили нескольких офицеров, генералов и одного полковника, взяли пленниками семь значительных лиц и некоторых дам. Беспорядок все еще царил, что ощущалось и в Бельведере.



(18/30 ноября). Покуда Великий Князь находился в аллеях, княгиня предавалась тревоге. Она беспокоилась целую ночь и ничего еще не ела, чтобы восстановить свои силы. Во дворце не было даже хлеба. Но мы надеялись, что мятеж скоро кончится, а сама я полагала, что вернусь завтракать домой, как вдруг около 9 часов утра Великий Князь появился верхом во дворе Бельведера и велел сказать княгине, чтобы она садилась в карету и ехала в Вержбну, в загородный дом в версте от Бельведера, принадлежащий французу, г-ну Мильтону. Княгиня взяла с собою лишь несколько червонцев, жемчужное ожерелье — подарок Императора Александра и молитвенник. Я просила позволения сопровождать ее, и мы поехали, за нами следовала цепочка экипажей с теми, кто избежал смерти или пленения. Нас сопровождал конвой кавалерии, а остальное войско, во главе с Великим Князем, находилось еще в аллеях.



Княгиня остановилась в первом домике, где жил сам Мильтон, состоявшем из двух комнат и кухни. Мы расположились в одной комнате, и поскольку Бельведер был еще в нашей власти, то дворецкий Великого Князя нашел способ взять оттуда кое-какую провизию, прикупив прочее в Вержбне, подал обед своим Августейшим господам и снабдил некоторыми припасами всю свиту Великого Князя. День прошел в ожидании.



Между тем, два наших пехотных полка (Волынский и Литовский, командиры которых, Рихтер21 и Есаков, были захвачены в плен в первый же момент), выдержав в течение ночи несколько стычек, расчистили себе путь и, обогнув крепостные валы, соединились с нами в Вержбне. С полками прибыли дамы Кнорринг22, Овандер, Гогель23, Штрандман24 и пр. Эти дамы, как и все мы, были застигнуты врасплох и лишены всего. Одна лишь г-жа Тимирязева25 имела время и возможность взять немалую часть своих вещей и наполнить ими дорожный экипаж, так как с первой минуты восстания она была предупреждена своим мужем26 об опасности, угрожавшей нам, и имела целую ночь в своем распоряжении. Проведя сей горестный день с княгинею, я отправилась с прочими беглецами устраиваться на ночь в главном доме Вержбны, холодном и лишенном мебели. Мы нашли там лишь несколько стульев, на которые уложили детей, остальное общество разместилось на полу на соломе. Мы дрожали от холода, так как были легко одеты. Бедная молодая Гогель, кормящая новорожденную девочку, малышку, прожившую недолго, г-н Гогель27, раненный в руку, лежащий на скверной постели посреди другого семейства — г-жи Овандер, сама г-жа Овандер, шатающаяся от усталости, кормящая больного ребенка, и многие другие, в столь же жалком положении, являли собою трогательную картину. Холод становился сильнее, число экипажей росло, двор был заставлен ими, лошадям не хватало корму. Нам грозил голод, но Великий Князь пожелал разделить свой обед с моим мужем, моим сыном и мною. Он допустил нас к своему столу, и я впервые обедала с Его Императорским Высочеством, потому что дамы никогда не обедали в Бельведере. Весь его штаб расположился на кухне домика, где остановилась княгиня, и если бы не обстоятельства, забавно было бы видеть блестящий штаб, теснящийся возле очага. Мы были слишком опечалены, чтобы смеяться над странным зрелищем, которое являло собою это собрание, столь внушительное еще накануне, сегодня же окоченелое от холода, толпящееся возле печи, в которой хозяйка варила суп, милосердно раздавая его голодным. С этого дня Великий Князь не возвращался уже в аллеи, а наша кавалерия подошла к Вержбне. Вечером Великого Князя известили о том, что провозглашена республика. В то же время часть нашей артиллерии (восемь орудий), стоявшей в Гуре, с ген. Герштенцвейгом28 во главе, соединилась с Великим Князем, но поскольку первый момент прошел без поддержки пушек, в планы Великого Князя уже не входило наступать на Варшаву через 30 часов после восстания. (19 ноября/1 декабря). На другое утро к Великому Князю явился ген. Исидор Красинский, с трехцветною кокардою на шляпе, и объявил, что временное правительство возглавила местная знать. Чуть позже против этого правительства выступили якобинцы. В городе царил полнейший беспорядок. Раздачей на улицах вина взбунтовали чернь. Хлопицкий29 взял бразды правления в свои руки и твердой властью прекратил грабеж и установил порядок, насколько то было возможно. Трехцветную кокарду сменила белая, но возбуждение отнюдь не утихло. (20 ноября). Владислав Замойский30, адъютант Великого Князя, был послан своим Августейшим шефом в Варшаву, но вместо выполнения возложенного на него поручения, он позволил соотечественникам увлечь себя и изменил своему долгу. Хлопицкий просил у Великого Князя войска, чтобы восстановить спокойствие. Великий Князь отказался дать русские полки, не желая использовать 73 оные против поляков. В то же время в Вержбну явился ген. Шембек, командир бригады польских гренадер, и просил приказаний Великого Князя. “Приведите свою бригаду, — ответил Великий Князь, — и тогда, поддержанный оставшимися у меня польскими войсками, я вернусь в город.” Полковник Есаков привел и остальную часть нашей артиллерии. Шембек обещал вернуться через несколько часов с бригадою, которою командовал. Итак, день прошел в ожидании и был спокойнее. В 4 часа пополудни Замойский доложил Великому Князю о депутации, состоявшей из кн. Адама Чарторижского, кн. Любецкого, Островского и Лелевеля. Она была принята в Вержбне вечером, и после долгой аудиенции и длительных совещаний было взаимно договорено о перемирии на 48 часов. (21 ноября/3 декабря). На другой день Владислав Замойский, об измене которого никто еще не подозревал, был снова послан в Варшаву. Час спустя он прискакал во весь опор и доложил тому, на кого в последний раз смотрел как на своего шефа, что перемирие нарушено (через 12 часов после подписания соглашения) и что ежели мы не удалимся через час, то на нас ринутся 30 тысяч вооруженных людей. “А что Шембек? — Он вошел в город”. Судите о нашем положении при известии об этой новой измене! Тотчас был дан приказ готовиться к выступлению. Хлопицкий снова просил у Великого Князя войска, и тут полковник Зеленка, стоявший в Бельведерских аллеях со своим знаменитым Конно-егерским полком, явился к Великому Князю за приказаниями. Рыдая, просил он Великого Князя не оставлять командование, снова и снова повторял трогательные слова о преданности, коей он уже дал неоспоримое доказательство. Но полк требовали (в Варшаву) во что бы то ни стало, ожидали лишь Зеленку, чтобы изрубить мятежников и восстановить порядок. Великий Князь сказал полковнику: “Ну, что же, поезжайте и восстановите порядок”, а Замойскому, просившему приказаний: “Мне нечего вам приказать. — В таком случае, Ваше Высочество, я прошу позволения уехать. — Замойский! Помните, что я спас жизнь вашему отцу31. — Да”. После чего он простился со своим шефом, вскочил на коня и на полном скаку крикнул нам: “Будьте покойны насчет русских, и мужчин, и женщин, им ничего не сделают!” Я глядела на него с презрением. Славный Зеленка, заливаясь слезами, протянул нам руку. “Ну, что же, полковник, — печально сказала я, — надо прощаться. — Кто знает, посмотрим, подождите”, — и он ускакал. Один из служащих военного министерства, г-н Браун, также простился с нами, равно как и Шмидт, прусский консул. Польские пленные, числом более 200, были отпущены, но наших нам не вернули. Мы простились с семейством Мильтон, у которых нашли радушный прием и которых оставляли в тревоге и скорби, и наше печальное войско, пройдя пред Его Императорским Высочеством, выступило в полдень 21 ноября/3 декабря, при 8° мороза, без теплой одежды и пищи, лишенное всего и столь же подавленное в нравственном отношении, сколь жалкое в физическом. Вот таким образом мы покинули Варшаву! Варшаву, в продолжение 16 лет бывшую предметом поистине отеческой заботы Великого Князя Константина, его любимое местопребывание, процветающую столицу недавно бедного и несчастного края, его стараниями достигнувшего благоденствия, ставшего богатым, хорошо управляемым и уже внушавшего зависть своим соседям литовцам. Прежде образования Царства Польского32, край был очень беден, а Варшава была местом опустошенным, зараженным жидами: известен образ жизни 74 сего племени Израилева, которое, как и в древности, повсюду несет с собою, помимо некоторых стародавних обычаев и одеянья, вонь и грязь еще времен египетского плена. Но полезными трудами, чрез некоторое время, край приобрел вид благоденствия. Торговля процветала. Поля были возделаны, и мирный хлебопашец отдыхал после трудов под защитою русского правительства. Пути сообщения были улучшены превосходными дорогами, проложенными среди песков. Почтовые станции содержались отлично. Заведены были фабрики, Арсенал, прекрасные казармы. Возле столицы был разбит великолепный лагерь, имеющий вид цветущего сада. Но самое главное — армия почти в 40 тысяч человек, с артиллерией в 100 орудий и тремя крепостями, снабженными всем необходимым. Все это было плодом 16 лет мира и трудов, творением России, и все это в один миг должно было повернуться против нее либо быть уничтожено! После нашего отступления мы узнали, что славный Конно-егерский полк во главе с Зеленкою, по-прежнему одушевленный наилучшими намерениями, расправился с мятежниками. Что Хлопицкий, принужденный стать во главе мятежа и будучи один способен прекратить грабеж и восстановить порядок, хотя бы на улицах, объявил себя диктатором. Что ему удалось закрыть клуб якобинцев, что он арестовал наиболее виновных. Что с нашими пленниками обращались сколь возможно хорошо. Что по его приказу русские дома, избегнувшие грабежа, были опечатаны и взяты под охрану. Но что вопреки всем его усилиям мятежная партия одолевала его, а польские дела являли собою полный хаос. ГЛАВА 4 От первого перехода до переправы через Вислу (21 ноября/3 декабря). Наш первый переход был мучителен. Покинув свои жилища как бы на несколько часов, мы не позаботились ни о теплой одежде, ни о предметах первой необходимости; мороз же усиливался. Впереди наших экипажей числом около ста шли пехотные полки, по сторонам следовали отряды кавалерии с несколькими орудиями, а позади остальная артиллерия под началом Герштенцвейга и остальная кавалерия во главе с Великим Князем. Беспорядочное войско, уже изнуренное холодом и голодом. Горестный вид женщин, обремененных детьми и страждущих от всяческих лишений. Сам Августейший шеф, изгнанный народом, который он любил, утративший влияние, коим в продолжение стольких лет он пользовался чаще всего в интересах этой неблагодарной нации, лишенный убежища, — он, под своим гостеприимным кровом принимавший стольких несчастных, преданный теми, кого он рукою своею осыпал милостями и кому безгранично доверял, оскорбленный самым чувствительным образом, уязвленный в самое сердце, не имеющий будущности, — он, составивший счастие стольких неблагодарных! Остатки гвардии, которою он так долго командовал, еще вчера столь внушительной и великолепной, ныне разделявшей несчастие своего Шефа, коему она обязана выучкою и успехами, и верности которой приятно отдать справедливость. Малое число лиц главного штаба, избегнувших резни и плена и составлявших печальную свиту несчастного Великого Князя. Княгиня, молчаливая, терзаемая нравственной мукой, делящая свое сердце меж обожаемым супругом и любимой отчизной, неправота которой заставляла ее краснеть. Ее свита, 75 столь же подавленная, как и сама она. Пасмурная погода, тяжелая дорога, с трудом продвигавшиеся экипажи — все это имело вид погребального шествия... Мы ожидали внезапного нападения, но могли ли мы предвидеть события, коих сей переход был предзнаменованием! Светлейшая княгиня Лович В последний раз взглянув в сторону Бельведера, любимого и ставшего привычным местом пребывания Великого Князя, в последний раз полюбовавшись прелестным холмом, у подножия которого виднелись дача Сольце, принадлежащая Его Императорскому Высочеству, и Виллановская дорога, по которой и он, и все мы столько раз проезжали, Великий Князь, верхом на лошади, подал сигнал к отступлению, и мы направились в сторону Пулавы, следуя по левому берегу Вислы. Но прежде Великий Князь отпустил пленных поляков, что были захвачены нашими солдатами, и роту польских гренадер, оставшихся ему верными. Первый наш ночлег был в Гуре, в пяти милях от Варшавы. Изнуренные усталостью, прибыли мы в это небольшое местечко. Нас кое-как разместили, войско стало биваком. Едва мы устроились в домишках, где должны были провести ночь, как в нескольких шагах от квартиры Великого Князя вспыхнул пожар, который удалось потушить, но мы были настороже, так как жители были настроены плохо, и мы могли опасаться враждебных действий с их стороны. В домике, что достался на мою долю, обитало польское семейство. Нам предложили хлеба и пива, что было роскошным угощеньем для нас, уже более 12 часов остававшихся без пищи. Но гораздо большим для меня удовольствием было то, что мне удалось 76 купить у этих людей шубу, которая служила всем нам по очереди, старый ковер, чтобы накрывать лошадей, суконную накидку, картуз и дюжину салфеток — это была истинная находка. Я должна засвидетельствовать здесь мою признательность одному из наших спутников по несчастию, кн. И. Голицыну33, который любезно ссудил нас деньгами на эти покупки. Без него мы были беспомощны, и если услуга, которую он пожелал нам оказать, была велика, то также глубока и память, которую мы сохраняем об оной. Мы провели ночь в теплой комнате, но спать не могли, потому что прилечь было негде. Мы выступили на рассвете (22 ноября/4 декабря), мороз был 8—10° (Реомюра). Ручьи наполовину замерзли, и лошади, пробивая лед, ранили себе ноги. Я ехала, хотя и с трудом, благодаря ловкости моего кучера, тогда как карета княгини застряла в затянутой льдом луже, и ее смогли вытащить, лишь расколов лед штыками, что доставило нам новые опасения, потому что все ружья были заряжены. Продвигаясь с большим трудом, к ночи мы добрались до Ричивола, скверной деревушки, где все войско стало биваком, мы же заняли несколько крестьянских хижин. Сама я, однако, осталась спать в карете, а мой бедный кн. Александр, страдавший флюсом, устроился на неширокой лавке возле очага, где мы варили суп и грелись. Он провел ночь посреди собранного в хижине птичьего двора — предмета забот хозяйки, которая поминутно входила, чтобы убедиться, что все ее индюки и гуси на месте. Лишенные всего, страдающие от холода, изнуренные усталостью, дурно спавшие, готовые с рассветом продолжить путь, безропотно ожидали мы событий, которые принесет нам завтрашний день. По приказу Его Императорского Высочества была остановлена польская почтовая карета, направлявшаяся в Варшаву. Она везла значительную сумму денег, что было неожиданною находкою для нашего войска, но поскольку оказалось, что деньги принадлежат не казне, а частным лицам, то Великий Князь приказал ее отпустить. (23 ноября/5 декабря). Мы тронулись в путь. Прежде чем я села в карету, пришел камердинер Куруты и принес мне два стакана чаю. Не умею выразить, с какою радостью поделили мы их между собою. Ни одно изысканное кушанье, ни одно самое роскошное блюдо никогда не вкушалось с большим наслаждением, ни одно приношение никогда не принималось с большею благодарностью. Подкрепившись этим угощеньем, мы добрались до местечка Козеницы, где власти в парадных мундирах явились воздать почести Великому Князю: еще не все были охвачены революционным духом. Я устроилась в одном польском семействе, где нашла самый любезный прием. Нас пригласили отобедать. Его Императорское Высочество остановился лишь для того, чтобы перекусить, и войско продолжило поход до Зелехова, где мы вышли из экипажей в старом разрушенном монастыре, с длинными коридорами, вроде описанных в романах Радклиф34. На эту ночь они должны были стать нашими дортуарами. Выйдя из кареты, княгиня тотчас направилась в костел, чтобы помолиться. Мы вошли туда после нее, и хотя церковь была католическая, я на коленях благодарила Господа, что Он сберег столь дорогие мне существа, и просила Его помочь нам в наших мучительных обстоятельствах. В давно необитаемых комнатах было чрезвычайно холодно, а камины, заброшенные трубочистами, грозили пожаром от первого же огня, который мы попытались разжечь. Однако, все обошлось. Мы сожгли все деревья, бывшие в нашем распоряжении, и за неимением большего принуждены были сломать и деревянную 77 решетку, ограждающую монастырь. Наконец, мы расположились, частью на соломе, частью на старых готических стульях, ножки которых, расшатавшись и подогнувшись под тяжестью монахов, некогда на них сидевших, были весьма слабой опорой для нынешних беглецов из Варшавы. Оглядев при свечах старые портреты, музыкальную пьесу в рамке, с готическими нотами, и путевую карту края, на которой мы с грустью рассматривали дорогу, что ждала нас впереди, каждый из нас постарался предаться сну. (24 ноября/6 декабря). На рассвете, когда мы собирались тронуться в путь, явился из Варшавы г-н Волицкий. Он побывал у Великого Князя. После их свидания он вступил в разговор с М., адъютантом Его Императорского Высочества, и тешился небылицами о происходящих событиях и о мнимом преследовании, коего нам следовало ожидать со стороны наших врагов. Об этом было доложено Великому Князю. Волицкий уехал. Следствием его визита стала оскорбительная для нас брошюра, напечатанная в Варшаве. Не без тревоги пустились мы в путь и прибыли в Гуру возле Пулавы 24 ноября/6 декабря. Наша артиллерия уже выходила из лесу перед Гурою (владенье кн. Чарторижской35) и приближалась к нашим казармам, как вдруг сигнал тревоги заставил ее повернуть обратно, и я увидела, как она мчится во весь опор, во главе с ген. Герштенцвейгом. Среди нас тотчас распространился слух, что напали на наш арьергард и Великий Князь захвачен в плен: никогда еще не была я столь напугана, как в ту минуту. Мы все уже вышли из экипажей и с тоской ожидали ареста, княгиня дрожала, как в лихорадке. Наконец, через долгие полчаса прискакал галопом адъютант Безобразов36 и объявил, что сейчас будет и Великий Князь, живой и невредимый. И в самом деле, он появился через несколько минут. Невозможно было выразить мою радость при виде его. Я побежала ему навстречу, он был верхом и остановился, чтобы поговорить со мною. Все, наконец, успокоились, я перевела дух и только тогда решилась покинуть переднюю княгини, где все мы собрались, и расположиться в отведенной мне квартире. То была совсем не большая, но чистая солдатская изба, коей единственная комната, поделенная надвое скверною перегородкою, дверь которой не закрывалась, поначалу была наполнена кое-кем из наших, не имеющих угла. Разделяя общее несчастие, мы делили меж собою и убежище, коему могли бы позавидовать лишь жалкие нищие, и потому я вместе с теми, кто составляли мое семейство, поместились по одну сторону перегородки, а г-жа Тимирязева с мужем и людьми и кн. И. Голицын — по другую. Мы узнали, что в польском отряде, вызвавшем нашу тревогу, был и славный, и верный Конно-егерский полк, и что сей отряд сопровождал нас издали, имея приказ наблюдать за нашим движением, но отнюдь не намереваясь нападать на нас. Поскольку ничто не возбуждает большего смеха, чем минувшая опасность, тем более ложная тревога, то остаток сего дня мы провели веселее, нежели предыдущие. Мнимое нападение дало повод к шуткам, а следствием нашего положения бывали довольно смешные сцены. (25 ноября/7 декабря). Итак, Великий Князь явился, княгиня успокоилась, все войско сделало привал. Тотчас занялись переправою чрез Вислу. Посколку в Пулавах имелось только семь лодок, войско потратило более двух дней, чтобы переправиться чрез реку, притом Уланский полк пришлось послать в Казимерж, где он перешел на правый берег и соединился с нами лишь три дня спустя. 78 ГЛАВА 5 От Гуры до отъезда из Пулавы Итак, избавившись от тревог и совершенно успокоившись как насчет мнимого нападения, так и намерений вражеского войска, бывшего впереди нас (ген. Моравский со своей артиллерией отступил, чтобы освободить нам дорогу), я перевела дух и смогла, наконец, вкусить недолгий отдых, тот душевный покой, в коем я столь нуждалась и коему предалась с еще большим наслаждением под влиянием близости Пулавы, где жила особа37, с которой около шести лет я была связана живой и взаимной дружбой. С прибытием в Гуру ничто не переменилось для меня после десяти дней волнений, тревог, страданий, сожалений, неуверенности в будущности, которая казалась мне уже прошедшею, ничто не могло улучшить ни моего положения, ни положения моего мужа и сына. Нам все еще недоставало самых необходимых для жизни вещей. Переправа чрез Вислу еще не закончилась, и мы могли по-прежнему опасаться каких-либо помех. Даже то минутное удовлетворение, которое я должна буду испытать, переправляясь чрез реку, вовсе не казалось мне чем-то несомненным, и однако же, я предалась отдыху. Вечером наше несчастное общество собралось у меня. Собрание было шумное, мы были почти веселы, и я была в состоянии улыбаться некоторым сценам, которые наше ненадежное положение делало порой весьма забавными. Но мысленно я уносилась в Пулавы. Я пошла на берег Вислы. Последние ясные дни, полная оттепель, по-весеннему теплая погода, лучи солнца, отражающиеся в водах реки, зрелище все еще прекрасной природы, столь сильно отличающееся от вида нашего несчастного войска, Пулавский замок при свете угасающего дня, воспоминания, сожаления, мысль о теперешнем положении и мрачные предчувствия волновали мне душу. Разные чувства владели мной. Взгляд мой остановился на противоположном берегу, и я залилась слезами. В первый раз со вниманием взглянув на то место, куда еще недавно я приезжала, когда вздумается, поглощенная своими мыслями, возвращалась я в свое жалкое убежище. Особа, которую на другой день я должна была увидать в Пулавах и к которой питала истинную привязанность, в тот момент внушала мне какое-то беспокойство, и впервые недоверие примешивалось к дружескому чувству, соединявшему меня с нею. Дочь старой княгини (Чарторижской), коей ненависть к России была неукротима, сестра князя Адама, сама мать пятерых сыновей, кои все бросились в революцию, к тому же истинная полька, от самого рождения окруженная партией, которую называли патриотическою, разве не могла она, при всей своей умеренности, дать увлечь себя своим соотечественникам и, особенно, подпасть под влияние своей матери? Кроме того, тогда казалось, что революция, начавшись резнею и ужасами, достойными варварских веков, стала принимать более серьезный оборот. Они могли надеяться на успех, и самые дерзкие уже предвидели его, могли опираться на дух времени, и эпоха, казалось, в некотором роде благоприятствовала им. Ложные предположения, основанные на ложных суждениях, заставляли их верить в возможность иностранной поддержки, а сугубая набожность ожидала помощи Свыше в том, что с упрямством называли славным делом, народным делом, благороднейшим делом. Таков был в тот момент дух, господствовавший в Польше, по крайней мере среди знати и в армии. 79 Графиня Софья Замойская И снова повторю, что хотя мне всегда казалось, что гр. Замойская умеренна, рассудительна, благоразумна, привязана к своему краю и признательна за сделанное ему добро, желая видеть его еще более счастливым и с терпением перенося злоупотребления, что случались и повсюду неизбежны, но я, однако, думала, что нынешние события могли оказать на нее неотразимое влияние, под которым тогда находились все ее семейство и почти весь край. Такая перемена должна была разорвать узы дружбы, и сама я почти не надеялась на радушный прием, который находила у нее в более счастливые времена. Каково же было мое удивление, когда, предаваясь своим грустным размышлениям, я получила письмо от графини. Она только что узнала, что я нахожусь среди несчастных спутников Великого Князя, и поспешила написать ко мне. Помещаю здесь это столь любезное письмо, последнее доказательство до той поры неизменной доброжелательности графини ко мне. Пусть прочтут его и да будет мне позволено засвидетельствовать здесь чувства признательности и любви, которые она мне внушала. Письмо гр. Замойской “О, моя милая, любезная княгиня, мне говорят, что вы недалеко от нас, а я не могу ехать к вам! Пишу к вам, лежа в постели. После нескольких дней нравственных мук, ужасных тревог, страданий и тоски силы совершенно оставили меня. 80 Я больна и едва вижу, что пишу. Прошу вас дать мне весточку о себе. Нуждаетесь ли вы в чем, могу ли я быть вам полезною, располагайте мною, вы меня очень обяжете. О, кто бы мог сказать неделю тому назад, когда я отвечала на последнее ваше письмо, что я возьмусь за перо при таких обстоятельствах! На сердце у меня тоска и тревога, уверяю вас. Обнимаю вас, любезная княгиня, с прежним дружеским чувством. Да хранит вас благое Провидение! Напомните обо мне князю и позвольте поцеловать Евгения. Известите меня о здоровье княгини Лович, я очень о ней тревожусь и терзаюсь тем, что ни к чему не пригодна, будучи нездорова, к тому же вчера я подвернула ногу и не могу ходить. Любезная княгиня, скажите, могу ль я быть вам полезною, я была бы этим счастлива”. Могла ли бы я описать приятное чувство, которое испытывала тогда? Это письмо, обнаруживая, что у меня есть еще друзья в краю, который я покидала столь неожиданно и который, вероятно, никогда более не увижу, теперь дало новое направление моим мыслям и привело меня в столь хорошее настроение на весь остаток вечера, что я смогла, наконец, вкусить сладость сна. То было в первый раз после нашего оставления Варшавы, т. е. за десять дней. Я ответила графине и поручила полковнику Турно, адъютанту Великого Князя, доставить мое письмо, как он доставил мне и письмо графини. Поскольку войско потратило два дня на переправу чрез Вислу, так как в нашем распоряжении было только шесть или семь лодок, то мы попали в Пулавы лишь 26 ноября/8 декабря (в среду). Воспользовавшись первым паромом и зная, что Великий Князь должен остановиться в Пулавах, я опередила прочие экипажи, переехала в сопровождении адъютантов Турно и Киля38 и вместе с сыном отправилась в замок. Было 8 ? часов утра, графиня спала, но ее разбудили. Я нашла ее в постели, больную, падшую духом. Я бросилась ей на шею, она обняла меня, рыдая, и выказала мне трогательные знаки любви. Понятно, что разговор наш был очень печален. Мой рассказ про резню в варшавскую ночь и про все ужасы, последовавшие за восстанием, заставил ее содрогнуться. Она много плакала и, казалось, предвидела несчастия, угрожавшие ее отечеству. Не знаю, были ль ей уже известны образ действий ее брата (кн. Адама Ч(арторижского)) и поступки ее сыновей... У нее вырвалось восклицание: “Боже мой, Боже! Почему окруженье Великого Князя было так дурно?” Мы много говорили о Его Императорском Высочестве и о княгине. Я объявила ей, что они намереваются посетить ее. Я провела с графинею около двух часов. Она предложила мне все, в чем я могла иметь нужду, и даже деньги, умоляя взять в дорогу 200 или 300 червонцев. Но я упорно отказывалась и приняла лишь кое-какие необходимые предметы туалета (чепец, шемизетку, перчатки, зубную щетку, а для Евгения ночную рубашку маленькой графини Элизы). Пробило десять часов, и доложили о прибытии Великого Князя. Я удалилась с тоскою в сердце. Графиня благословила меня в последний раз, как делала это обыкновенно, она относилась ко мне, как к дочери. Выходя из спальни, я встретила принцессу Марию Вюртембергскую39, сестру графини, которую увидала впервые в жизни. Я была очень взволнована и не имела времени познакомиться с нею, я только сказала: “Боже мой, принцесса, в какой ужасный момент я вам представляюсь”, — и сделав глубокий реверанс, я вышла. Визит Великого Князя был недолгим. Видя переживания графини, он изволил произнести несколько утешительных слов о поведении ее сына Владислава, сказав, что предпочел 81 бы по-прежнему видеть его при должности, как и двух прочих адъютантов-поляков. Он предложил графине все возможные утешения, в коих нуждалось материнское сердце. Великий Князь посетил также старую княгиню. Их свидание не было приятным, и спустя четверть часа конвой получил приказание ехать. Забывая долг гостеприимства и не проявляя должного уважения к особе Августейшего гостя, явившегося отдать ей последний визит, княгиня приняла его со словами: “Итак, Ваше Высочество, я говорила вам, что отомщу за себя, и сдержала слово!” Само собой разумеется, что после этого их встреча не могла длиться долго. Кто бы мог сказать в тот момент, когда я входила в комнату графини, где нашла ее погруженной в печаль, плачущей об ужасном происшествии, которое предвещало столько бедствий ее стране, кто бы мог сказать, что месяц спустя эта же особа, чья обворожительная прелесть очаровывала всех и покоряла сердца, будет заодно со своими сыновьями-мятежниками!.. Я умолкаю, потому что страшусь бросить хулу на существо, которое так любила. Я хотела бы лучше накинуть вуаль на эти грустные обстоятельства, принуждавшие меня разорвать узы, которые были мне дороги и казались столь прочными. Итак, мои предчувствия не совсем обманули меня. И как отдаваться отныне живой привязанности к тому, кто объявляет себя врагом моего Государя и моего Отечества? Но притом, как разрушить узы, питавшие душу? Что-то всегда остается, и коль скоро их удается разорвать, то это лишь дань, которую платишь долгу, остальное же неизгладимо. Ибо и самые сожаления либо хула есть отголосок первого чувства, наполнявшего сердце. ГЛАВА 6 От Конской Воли до Влодавы По прибытии в Пулавы, Великий Князь имел сначала намеренье провести там два дня, чтобы дать отдых своему изнуренному войску. Но получив то ли правдивое, то ли ложное известие о планах польского войска, он покинул замок и решил остановиться в Коньско-Воле, в десяти верстах от Пулавы. Было великолепное утро, сияло солнце, и на сей раз я садилась в карету с чувством более приятным. Мой визит к графине, удачная переправа чрез реку, прекрасная погода — все это оживило меня. Но увы, такое ощущенье длилось недолго. Едва миновав несколько саженей, я спросила у адъютанта Безобразова, ехавшего верхом рядом с моею каретою, нет ли каких новостей. Он отвечал уклончиво, что, мол, есть, но не весьма удовлетворительные. “Что это значит?” — спросила я. “О, эту новость не следует говорить дамам. — Стало быть, это весьма печально?” Помолчав минуту, он сказал: “Великому Князю только что дали знать, что завтра поутру на нас собирается напасть отряд в двадцать тысяч человек.” Посудите, как сразили меня его слова! Я не сумела бы описать своего отчаянья. Я хотела поговорить с Безобразовым об этом печальном предмете, но так была расстроена, что едва слышала его. Скоро мы прибыли в назначенное место. Я вышла из кареты, думая уже только о завтрашнем дне и о последней исповеди. Сраженье с польским войском казалось мне невозможным. Наше войско было столь невелико, к тому же изнурено и нуждалось во всем. Лошади порой не имели корму. Люди были измучены. 82 Неприятель имел в четыре раза больше артиллерии, да и войско его выходило из казарм со свежими силами. Я не видела для нас другого исхода, кроме как попасть в руки мятежников, и хотя не отличаюсь спартанскою храбростью, я решилась, однако же, искать смерти, нежели становиться пленницей. Мой восьмилетний сын дал мне замечательный для своего возраста ответ. Я спросила, что он предпочитает: умереть, ежели завтра на нас нападут, или же сделаться пленником поляков. “Лучше умереть,” — ответил он. Одним словом, что касается меня, то я пребывала в унынии, как никогда прежде. Покуда мой муж, вместе с озабоченным штабом, обсуждали с Великим Князем важный вопрос завтрашнего дня, я вошла с сыном и моими людьми в обширную комнату, простую, но чистую, коей всю мебель составляли неказистый стол и стул, стоявшие посередине. Поглощенная самыми тяжкими мыслями, я чувствовала, что силы оставляют меня, и в изнеможении опустилась на стул. Адъютант Нащокин вошел ко мне, и не трудно понять, каков был предмет моих вопросов. Он старался по возможности успокоить меня, говорил, что во всяком случае наше войско еще сумело бы драться, и пытался меня уверить, что в случае нападения мы могли бы отлично защищаться, воспользовавшись как прикрытием всеми нашими экипажами, и таким образом могли бы еще долго продержаться. Но я принимала все сие за сказки, которые Нащокин считал подобающим рассказывать женщине, и нисколько не успокоилась. Он вышел. Я была без сил и задремала, как вдруг пробудилась от стука двери, которую быстро открыл полковник Киль. Он нес мне обед и держал две тарелки с рисом и пирожками, которые взял в буфетной Великого Князя. Он остолбенел, пораженный крайнею моею бледностью и подавленным видом, и едва не выронил тарелки. Ныне, когда пишу, я воображаю, сколь, должно быть, забавною была эта сцена и какую выгоду извлек бы из нее хороший художник. Но тогда мои горестные чувства не оставляли места шуткам. Киль заклинал меня не волноваться прежде времени и поспешил сказать, что над нами насмехаются, что никто и не помышляет нападать на нас, что они сеют ложные слухи для потехи, чтобы нас помучить. Но все это не заставило меня отказаться от моих страхов и решиться принять пищу: я накормила сына и людей, сама же есть не стала. День прошел в беспрестанных хождениях взад и вперед. К вечеру кочевое общество явилось ко мне, чтобы по возможности развлечь и позабавить меня. Поскольку я ничего не ела уже почти сутки, то чувствовала себя ослабевшею. Эти господа раздобыли для меня чашечку кофею, который я охотно проглотила, хотя он был весьма плох. Мы устроились, словно дикари, прямо на полу, на соломе, в комнате, освещенной свечой, воткнутой в бутылку. Разговор был общий, о предметах, далеких от печальных сцен, коих мы были актерами, — таким образом старались мы забыть настоящее. В 11 часов все разошлись. Я легла на соломе, муж же мой отправился на созванный ген. Курутою военный совет о нашем завтрашнем походе. Вернувшись, он объявил мне, что отказавшись от плана выходить на Брест-Литовскую дорогу, мы направимся на Любартовскую, чтобы скорее выйти к русской границе, перейдя ее у Влодавы. Это немного успокоило меня. В 5 часов утра экипажи были поданы, и мы тронулись в путь (27 ноября/9 декабря). После довольно утомительного дня мы прибыли на ночлег в Любартов, великолепный замок, принадлежащий гр. Малаховской. Там впервые после оставления 83 Варшавы увидали мы темно-красные шапки (конфедератки), что носили обитатели местечка, начиная с самого владельца замка, молодого еще человека, супруга женщины старше его годами. И тот был столь неучтив, если не сказать дерзок, что явился в этаком виде пред глаза Великого Князя. Таковая встреча вызвала неудовольствие Его Императорского Высочества, и сколь ни настоятельны были просьбы хозяев замка согласиться на роскошный обед, что был для него приготовлен, Августейший гость отказался, не выпил даже чашки кофею, который графиня сварила своими руками, а воспользовался услугами своего повара и своих людей. Графиня Малаховская, нанеся визит кн. Лович, поспешила явиться и в мою комнату, и хотя видела меня в первый раз, но была в высшей степени учтива и любезна и оказала мне прекрасный прием, выставив всю роскошь своей буфетной: украшенные гербами столовое серебро и позолоченный фарфор. Спустя час я отдала ей визит и нашла ее в великолепной гостиной, освещенной прекрасными канделябрами, в обществе обитателей замка и кое-кого из наших, чье запачканное платье, расстроенные лица и грустное настроение особенно выделялись в столь блестящей обстановке. Гр. Малаховская отличная хозяйка, в обхождении льстива до пошлости, умеет держать себя и вести беседу, много путешествовала. Она, говорят, ветренна и капризна, а г-н Т. утверждал, будто она, рассердившись, может и пинка дать. Муж ее, молодой красивый человек, проникнутый университетским духом, безрассудно бросился в революцию. Обитатели замка имели более или менее подозрительные физиономии, да и настроение всего местечка не казалось лучше. Мы расположились ночевать в замке: Великий Князь, мой муж, Евгений, наша свита, я, а также небольшое число наших. Прочие отправились спать в сарай. Наши солдаты всю ночь ходили дозором вокруг нас. В 6 часов утра мы без сожаления покинули красивый замок. Хотя с нами обошлись очень хорошо, но под видимостью радушного приема всякий из нас мог легко видеть чувства противоположные. (После я узнала, что Малаховский, подняв оружие против Государя, был взят в плен, а его замок разграблен). 28 ноября/10 декабря мы прибыли в Хвороститы. Там нас ожидала совсем другая встреча, и различие со вчерашнею было огромное. То был уже не роскошный замок, а сельский домик средней руки, опрятный, стоявший в мало живописном месте, но имевший достаток, с добрыми, действительно гостеприимными людьми, принявшими нас с тем добродушием, что дорого во всякое время, но было вдвойне дороже в наших злополучных обстоятельствах. Семейство Слубовских встретило нас с распростертыми объятиями, угостило весь штаб и снабдило провизией в дорогу. Дом был небольшой. Великий Князь приказал отвести мне одну из комнат, предназначенных для него, и я довольно покойно провела там ночь, тогда как мой муж совместно с г-ном З. занимался возле меня составлением рапортов. Обыкновенно именно таким образом оправлялся он от дневной усталости. 29 ноября/11 декабря. На другой день мы добрались до Ушимова. Расположившись в скверной избе, я отправилась к княгине и нашла ее довольно хорошо устроенной в больших, но холодных комнатах. Мы долго говорили о грустном и вечном предмете, что всех нас занимал. Она сказала, между прочим, сколь сожалела, что Великий Князь не исполнил своего намерения оставить службу. 84 От скольких огорчений он бы уберегся! Но он очень желал получить несчастный знак отличия (награду за 30 лет службы) и упорно ожидал его. Незадолго до восстания награда, наконец, прибыла. Великий Князь принес ее княгине и сказал: “Вот, любезный друг, отдаю тебе 30 лет моей службы.” Княгиня, будто пораженная мрачным предчувствием, залилась слезами, сопоставляя столь роковой 1830 год и 30 лет службы Великого Князя. Рыдая, приколола она сей знак себе на грудь и с той поры всегда носила его в медальоне. Великий Князь утешал ее, утирал ее слезы, даже подшучивал над ее ребяческими страхами, но ничто не могло развлечь ее. Рассказывая мне об этом, она снова плакала и, указывая на грудь, говорила: “Он здесь, здесь.” Ничего примечательного не случилось за три дня нашего похода, приближавшего нас к границе, но зато мирные обитатели селений принимали нас везде радушно, сожалели о нас и бросались в ноги Великому Князю, прося не покидать их, остаться с ними. Многое пришлось нам претерпеть на пути от Любартова до Влодавы. Ужасные, почти непроезжие дороги, размытая глина, болота, леса. Непостижимо, каким образом наша артиллерия смогла пройти там, где ездили лишь крестьянские телеги. Мы проезжали через отвратительные жидовские местечки, и приближаясь к границам России, наши сердца даже не могли надеяться на лучшее, ибо нас позаботились убедить, что во время нашего похода в С.-Петербурге вспыхнул мятеж и что Москва охвачена волнениями! Порою мы падали духом. Изгнанные из Варшавы ужасным злодейством, пересекая край, ставший враждебным, под угрозою всей его вооруженной силы, ежели мы продвигались вперед только для того, чтобы встретить такое же бедствие у себя, то что тогда оставалось нам делать? Но Господь смиловался, наконец, над нами. Приближаясь ко Влодаве, нашей границе, мы встретили г-на Рота, начальника уездной полиции, который ехал навстречу Великому Князю с наилучшими вестями из России. То были первые, что пролили немного бальзаму на наши израненные сердца: нам нужно было перевести дух. Наконец-то мы достигли последней точки Царства Польского. Буг был перед нами, и на другой день мы должны были переправиться на тот берег. Великий Князь приказал всему войску сделать привал, и мы провели ночь во Влодаве (30 ноября/12 декабря). Там мы увидали первый снег, и с той поры зима, что явилась приветствовать нас на границе Отечества, начала входить в свои права. ГЛАВА 7 От Влодавы до отхода к Бресту Я поместилась в домике, коего одна половина, состоявшая из двух довольно чистых комнат с лавками и прочею мебелью простого дерева, служила пристанищем для нас, в другой же половине жила хозяйка-жидовка. Прежде всего добрая женщина пожелала подкрепить меня и весьма любезно принесла мне тарелку мяса с кислой капустой. На вид кушанье казалось очень вкусно, но попробовав, я едва не отдала Богу душу, так как оно было на свином сале. Не могу выразить моего отвращения к свинине, и невозможно себе вообразить выражение моего лица, когда я проглотила ложку этого еврейского блюда. Но прочие, в отличие от меня, ели охотно и были менее привередливы. Благодаря неистощимой доброте 85 Великого Князя и княгини, мне подали кушанье с их стола. Они изволили никогда не забывать обо мне и делили со мною свою пищу и кров. Не по милости ли Господа разделяла я с ними их несчастие? Дворец гр. Замойского в Варшаве Все наше общество кое-как устроилось и собралось у нас, чтобы спокойно провести вечер. Но покой, на который мы надеялись, был нарушен появлением кн. Любецкого, министра финансов Царства Польского, того самого, кто, исполнив в Бельведере в ночь варшавского восстания одну из ролей, назначенных правительством демагогов, ныне был облечен полномочиями депутата от польской нации к Государю. Ради остатка почтения к несчастному Великому Князю, а скорее из боязни его гнева, если он когда-нибудь вновь обретет свои права, депутаты не посмели отправиться к Государю, не побывав у Великого Князя. Таким образом кн. Любецкий, проехавший, чтобы найти нас, через всю глину и все болота Царства Польского, настиг нас во Влодаве и вечером был принят. Его сопровождали гр. Езерский, господа Ленский, Тик и Буге, родом француз, уже несколько лет состоявший на польской службе. Любецкий осмелился предлагать возвращение Польше ее бывших провинций. Совещание между Великим Князем, Любецким и Езерским длилось долго, прочие делегаты дожидались на улице. Наши господа, увидав, что их прежние товарищи дрожат от холода, пришли ко мне и просили их приютить. Хотя мне неприятно было снова встретиться с мятежниками, 86 я, однако, согласилась пустить их в комнату, которую занимала. Вошли Ленский и Тик. Было поздно, горели две свечи. Ленский, которого я знала, подошел ко мне со смущенным видом. Я приняла его сухо, что еще больше смутило его, несколько времени он только вздыхал, не смея начать разговор. Возможно, он прочитал на моем лице неприязненное чувство, которое внушало мне его присутствие. Что касается Тика, то его я увидала в первый раз и нашла на его физиономии выражение дерзости. Он сообщил нам некоторые подробности про Варшаву. Он, казалось, был убежден, что Польша навсегда освободилась от присяги на верность Государю и что нам даже придется признать ее законы. А тот же Ленский, не имевший наглого вида своего товарища, на вопрос одного из наших, спросившего, что же они намереваются делать в С.-Петербурге, отвечал: “Мы собираемся вести переговоры.” Вести переговоры! Мятежники, подвластные Государю, бунтовщики, убийцы, предатели собирались вести переговоры со своим Царем, могущественным Самодержцем, могшим их уничтожить! Глупость, неразлучная спутница надменных поляков, и на сей раз влекла эту неблагодарную и буйную нацию к печальной развязке, коей история Польши являет слишком много примеров. Кн. Любецкий вез письма диктатора к Его Величеству и выехал после полуночи, тая в себе безумную надежду на уступку бывших польских провинций и умоляя Великого Князя поддержать его своим посредничеством пред Государем. Покуда длилось совещание, я принялась писать письма в Россию, а также в Варшаву. Адъютант Турно, возвращавшийся туда, предложил мне заняться моими делами, чем я и воспользовалась, чтобы известить о себе одну из моих родственниц, находившуюся в Варшаве (графиню Фредро40), и чтобы передать несколько распоряжений моим людям, оставшимся в доме, коль скоро было еще возможно взять там кое-что и прислать нам, так как мы нуждались во всем. Здесь следует сказать несколько слов о Турно. Адъютант Великого Князя, много лет сопровождавший его во всех путешествиях, неразлучный со своим шефом, Турно в момент восстания, вспыхнувшего в Варшаве, исполнил свой долг как честный и верный подданный. В ту страшную ночь и три следующих дня Турно не покидал своего поста, усердно исполняя все повеления Великого Князя и выказывая расторопность, равно как и очевидную преданность. В Вержбне Великий Князь, довольный им, сказал мне, шлепнув его по лбу: “Я всегда говорил, что Турно славный малый, этот исполнит свой долг”. Я же подумала про себя, что, верно, ошибалась, так как никогда не доверяла этому человеку, он даже внушал мне нечто враждебное, чего я не могла объяснить, но что было сильнее меня. Турно проделал весь наш путь верхом, как и все разделяя наши тяготы и, казалось, нимало не надеясь увидать его окончание раньше нас. Признаться, столь прекрасное поведение удивляло меня, потому что Турно был мне известен как истинный патриот, так их называли тогда в Польше. Я знала, что он не только не был привязан к Великому Князю, но принадлежал к фрондерам, к недовольным и даже не трудился скрывать свои чувства, совершенно противные тем, которые полагал видеть в нем Великий Князь. Но ко всеобщему удивлению, в этих новых обстоятельствах он проявил себя как самый верный подданный. Однако с приближением к нашим границам, естество Турно стало брать верх, и он дал понять товарищам, что полагает своим долгом сопровождать Великого Князя, покуда тот будет на польской земле. Это пробудило подозрения на 87 его счет. Наконец, прибыв во Влодаву, он признался своему несчастному шефу, что чувствует себя истинным поляком, что неотразимое очарование мятежной родины зовет его и что он просит того, кто так рассчитывал на его помощь, отпустить его. Таковое признание огорчило Великого Князя, но не желая удерживать своего адъютанта против воли, он отпустил его. Прощаясь с Великим Князем и княгинею, Турно снял султан с треуголки (так как польские офицеры революционных войск не носили оных) и отдал его Великому Князю, сказав при этом, “что он надеется вернуться за ним когда-нибудь.” Он возвратился в Варшаву, действовал заодно с мятежниками, командовал отрядом, сражался с нами, а по взятии Варшавы был схвачен, как и многие другие, приведен пленником в Россию и в настоящий момент томится в глуши Пермской губернии. Что касается меня, то я признательна ему, так как он облегчил моим людям способы доставить нам из Варшавы вещи, в которых мы более всего нуждались. Итак, пересекая границы Царства Польского, Великий Князь испытал новое огорчение, он расстался с одним из самых давних своих адъютантов, которого любил, к которому питал доверие и который в награду за милости покинул его, когда он оказался в несчастии. Все эти обстоятельства заставляли кровоточить его душевные раны, и покидая край, который в продолжение 16 лет он считал своею родиной, он разрывал узы всякого роду! 1/13 декабря мы на плотах переправились чрез Буг, и печаль наша рассеялась. Мысль о том, что мы наконец-то прикоснемся к родимой земле и оставим за собою злополучный край, смягчила наши горестные чувства, и мы переплыли реку в надежде на более добрую будущность. Покуда войско постепенно переправлялось чрез Буг, я отправилась в отведенную мне квартиру. То были две очень чистые комнаты, которые занимал здешний управляющий: Влодава принадлежала гр. Замойской! Сие обстоятельство произвело во мне еще один переворот. Войдя в первую комнату, где аккуратно расставленная мебель и хозяйственная утварь говорили о некотором достатке, я взглянула на стену, украшенную знакомыми портретами, и заметила отличного сходства портрет графа, гравированный в Лондоне. Вид его вдруг перенес меня в Варшаву, в гостиную голубого дворца, в кабинет графини и в те безмятежные, счастливые времена, когда я проводила столь приятные часы в кругу семейства, которое уже не смотрело на меня как на чужую и принимало меня как свою. Как все переменилось! Члены сего семейства сделались нашими врагами, молодые графы были из первых в революционном правительстве! Замойских называли предателями!.. Но я оставила графиню в Пулавах, терзаемую душевною мукою, больную, оплакивающую ужасное событие, и память о ней, ничуть не ослабевшая от предчувствия скорого разрыва с моей стороны, сделалась еще живее во Влодаве. Если бы там нашелся ее собственный портрет, а не только портрет графа, я купила бы его, а если бы управитель отказал мне, я поступила бы по-военному и взяла бы его как добычу. Я сожалела, что его там не нашлось, и на память о Влодаве унесла оттуда две соломинки, которые храню. Ежели кто стал бы искать символ разрыва в этих надломленных соломинках, тот не ошибся бы: судьбе было угодно, чтобы я никогда больше не видала графиню. Даже наша переписка в будущем все ослабевала бы, словом, мне пришлось навсегда порвать с графиней!.. Вечером собралось все наше общество, нам подали чаю по всем правилам, чего не случалось уже две недели. Гувернер моего сына нашел в доме старую 88 гитару и подыгрывал тем, которые пели мне серенаду, а вернее сказать, старались забыться. Генерал Кол[зак]ов41 рассмешил нас забавною манерою расставания с Польшей: “Прощай, плакучая земля!” — повторял он. Мы провели ночь во Влодаве, в чистых комнатах, но и на сей раз, за неимением лучших постелей, легли прямо на полу, на соломе. ГЛАВА 8 От отхода (к Бресту) до прибытия в Высоко-Литовск Итак, отдохнув, мы отправились дальше. Нам оставался еще немалый путь до Брест-Литовска, и нужно было проехать через ужасную местность, следуя правым берегом Буга. Совсем другая природа открывалась нашим глазам, как и иная природа вещей. Позади мы оставили неприятельскую землю, впереди было отечество, но теперь нам предстояло бороться со стихиями. Ночлеги день ото дня становились все хуже. Мы прошли через болота, грязное месиво дорог и пески Царства Польского, но это было лишь слабое подобие того, что ждало нас впереди. Нам предстояло пробираться сквозь кустарник, пересекать наполовину замерзшие речки, наполовину вырубленные леса. Мороз крепчал, на равнине дул жестокий ветер, метель застилала путь. Мы продвигались почти ощупью, лошади падали под тяжестью вьюков и измученные бездорожьем. Войско крайне устало. Но мы были в России, и эта мысль поддерживала нас. (2/14 декабря). Мы ехали все утро и остановились в Домачеве, скверной деревне, где даже сам Великий Князь поместился в какой-то лачуге с жалким подобием мебели. Мне же досталось жилище, которое безо всякого преувеличения можно было бы назвать погребом для хранения капусты, где мы устроились на полу и опять на соломе. Мужу моему нужно было много заниматься, и вместо кресла ему служил единственный плохой табурет. Стол же он устроил из старой деревянной решетки, положенной на чурбан, покуда Великий Князь не изволил прислать ему свой единственный стол, бывший не намного лучше, за которым он только что отобедал. Никогда еще мне не было так скучно, как в тот день, оставаясь с полудня до 8 часов утра другого дня в тесном помещении, темном, грязном и холодном, пропитанном запахом бочек с капустою и где нам суждено было целый день сидеть на полу, дрожа от стужи, в бездействии, коего несносная скука могла сравниться лишь только с печальными обстоятельствами, жертвою которых мы были. Почти не переменяя позы, продрогшие, старались мы дремать, тогда как мой бедный кн. Александр проводил эту ночь за составлением бумаг. На другой день, 3/15 декабря, мы ехали столь же ужасными местами и остановились в Медном. Ночлег наш был не лучше, и ежели бы там не нашлось отличного кофею, которым нас подкрепила добрая хозяйка моей квартиры, то мы были бы в столь же жалком положении, что и накануне. Наши мужчины устроились в сарае, где грязь стояла по щиколотку. Погода была отвратительная: снег и пронзительный ветер, и войско, изнуренное усталостью, с большим трудом продвигалось по бездорожью. Но все наши усилия и муки скоро были вознаграждены, так как покинув Медное 4/16 декабря и сделав почти половину перехода до Брест-Литовска, мы увидали, что навстречу нам во весь опор скачет фельдъегерь Государя (г-н Веммер)! 89 То был первый курьер к Великому Князю со дня восстания. Посудите, какова была его и наша радость! Вести из Петербурга! Для нас, недавно еще полагавших, что нам должно отказаться от всякой надежды возвратиться к своим, для нас, уже видевших себя в руках изменников и готовых навсегда расстаться со всем, что было нам дорого! Не стану описывать, сколь приятна была нам эта встреча. Мы окружили фельдъегеря, задавали ему вопросы, рассказывали про несчастное происшествие и про все наши приключения. Великий Князь велел ему ехать верхом рядом с собою и таким образом продолжил путь до Бреста. Веммер сообщил нам, что одушевление, внушаемое Государем, достигло крайней степени, что все предлагали Ему свою жизнь и состояние и просили лишь о сражении с мятежниками. Совершенно успокоившись в отношении Их Величеств, освободившись, наконец, от тяжкого бремени тревог, получив все возможные известия из С.-Петербурга, мы от всего сердца возблагодарили Господа и бодро прибыли в Брест-Литовск (4/16 декабря). Граф Станислав Замойский Однако в глубине души я желала, чтобы суровый урок, который мы получили, послужил всем нам; чтобы мир и согласие возвратились как можно скорее. А если, тем не менее, нам доведется попытать счастия в войне и Господь благословит наше оружие, то чтобы слишком легкая победа не возбудила тщеславия нашего воинства и послужила ко благу народов; чтобы Провидение хранило обе страны; чтобы прекрасные намерения Государя увенчались успехом; чтобы дух мятежа и раздора уничтожился под благословенным скипетром нашего Царя. Но 90 увы! Ценою крови пришлось нам заслужить милость, которую просила я у Всевышнего, катастрофа была ужасна, и нас еще ожидали огромные испытания. Великий Князь не пожелал остановиться в самом Брест-Литовске и поехал двумя верстами дальше на мызу Адамовка, принадлежащую г-ну Немцевичу, племяннику историка-демагога42. Была зима, и я не могла судить об окрестностях, но они не показались мне приятными. Дом же, в котором остановился Его Императорское Высочество, был всего лишь жалкою лачугою со скверною мебелью, к тому же там во множестве стояли вилы, что причиняло княгине большие неудобства. Я поместилась по другую сторону двора в домике, состоявшем из небольшой каморки, где и расположилась с сыном и горничною. Невысокая перегородка отделяла меня от мужа, который находился с прочими беглецами и всею канцелярией в каком-то подобии кухни. Словом, наше жилище было просто старою и грязною конурою, пригодною разве что для крыс. Мы провели там три дня, которые употребили на обзаведение некоторыми нужными вещами. Лишь только появились мы в Брест-Литовске, как жиды накинулись на нас (в числе их назову Розмайера и его жену, известных всем путешественникам, бывавшим в Бресте). Выказывая радость видеть нас в пределах Империи, эти люди снабдили нас предметами первой необходимости, что привело нас в приятное душевное состояние, коего мы давно уже не испытывали. Своеобразные лица и суетливость жидов весьма нас потешали. Самым забавным из всех был торговец перьями, коего невразумительная речь очень смешила моего мальчика. Добрый капитан-исправник Рот раздобыл мне приличную мебель и приложил все старания, чтобы быть нам полезным. Не только из одной признательности за услуги, которые оказал он мне в этих обстоятельствах, берусь я говорить про доброту этого человека, он известен многим, и все отдают ему справедливость. Преданный Царю, верный долгу, он добр по природе своей, честен, деятелен, надежен и безупречно исполняет свою службу. Пребывание в Брест-Литовске улучшило наше настроение, хотя мы были по-прежнему плохо устроены, спали без удобств и очень плохо одеты, но зато вдали от предателей, находясь в пределах отечества, мы могли перевести дух. Признаюсь, хоть я и женщина, что уверенность быть рано или поздно решительным образом отмщенною позволяла мне, да и прочим, вкушать какой-то душевный покой посреди беспорядочной жизни, что мы вели. Крик стоял такой, что трудно вообразить. Мы теснились в двух комнатках, и хождение взад и вперед продолжалось бесконечно. Ночью к нам входили солдаты, стучали в дверь, спрашивали одного, искали другого — точно как в обозе! Вдруг заглядывает кирасир и говорит: “Извините, сударыня, где тут наши ординарцы стоят? Не здесь ли генерал, не здесь ли полковник?” Поутру приходили голодные: “Будьте добры, нет ли чего поесть?” Мой муж все называл меня маркитанткою главной квартиры. У нас тогда было неплохо со съестными припасами, но посуды недоставало, и наш утренний чай, вскипяченный в кастрюльке, разливался по стаканам и помешивался гусиным пером. Мясо часто резали перочинным ножиком и на нем же жгли на свече пахучую смолку, которою нас снабдили жиды. Словом, мы были не только втянуты в войну, но терпели нужду во всем, потому что каждый пустился в дорогу, в чем был на улице, в спектакле либо в другом месте. Однако, мы благословляли Господа, что спим на соломе, а не остались пленниками в Варшаве. 91 Покуда я старалась забываться сном, хотя и беспокойным, кн. Александр и г-н З. проводили ночи за составлением бумаг. В канцелярии было всего 2—3 писаря, а дела очень много. Нежданный приезд кое-кого из наших, бывших пленниками в Варшаве, доставил нам новую радость. Мы были приятно удивлены увидать семейство Левицких, отпущенных стараниями генерала Хлопицкого. Возвратились и некоторые служащие различных ведомств. Канцелярия понемногу пополнялась, и у моего мужа появилось несколько писарей. За время краткого пребывания в Бресте (4 дня) мы повидали много разных лиц: прежде всего, городские власти, затем польских офицеров, возвращавшихся в Польшу. Граф Бнинский явился выразить свое почтение Великому Князю, но не был принят: по возвращении своем в Варшаву он стал на сторону мятежников и погиб. В Бресте мы встретили и графа Замойского, президента сената и супруга графини Софьи. Он почти целый день провел с Великим Князем и дважды побывал у меня. Можно себе представить предмет нашего разговора. Граф поведал мне, каким образом он спасся в ночь восстания. Возвращаясь из деревни, чтобы по обыкновению провести зиму в Варшаве, он остановился перекусить на последней станции, покуда переменяли лошадей. Тут является станционный смотритель и говорит ему: “Ваше сиятельство, вам сегодня не доехать. — Отчего же? — Вы не можете ехать. — Что же может мне помешать? — В Варшаве революция. — Какая революция, вы, я полагаю, с ума сошли. — Да, революция. — А я говорю, вы сошли с ума или несете вздор, подавайте лошадей, да поживее. — Воля ваша, но вы увидите.” После чего граф отправился, но по пути слышал те же вести. Приближаясь к столице, он заметил какое-то движение, увидал отдельных солдат. Подъехав еще ближе, он встретил, наконец, гвардейцев Великого Князя, который, узнав о приезде гр. Замойского и понимая, сколь ненавидим тот мятежною партией, послал сказать, чтобы он не ехал дальше. После чего Замойский, точно громом пораженный, убедившись в несчастии, в коем желал бы сомневаться, в отчаянии повернул назад и в намерении направиться в Петербург постарался доехать до границы. Он добрался туда лишь благодаря переодеванию. Вот каким образом мы застали его в Брест-Литовске. Он был печален и все повторял свои сожаления, что живет слишком долго. Он расспрашивал меня о подробностях кровавой ночи, и все, что я ему сообщала, было для него словно нож в сердце. Мы беседовали долго, потом за ним пришли от Великого Князя и позвали к обеду. После он вернулся в мою каморку, и разговор возобновился. Я сообщила ему новости о графине, которую недавно видела в Пулавах, и о его меньшой дочери. Покуда граф хлопотал о паспорте в Петербург и о верховом с почтовой станции в качестве проводника, от Государя прибыл фельдъегерь с приказом графу явиться к Его Величеству. Он тотчас уехал вслед за фельдъегерем. (7/19 декабря). Нам оставалось провести последний вечер в скверной Адамовке. В 9 часов вечера княгиня прислала за мною. В тот день выпало много снегу, и трудно было идти через двор. Я подумала, что не стоит ради столь малого расстояния запрягать лошадей, и хотела надеть пару подбитых мехом сапог, которые только что купил гувернер моего сына. Я их примерила, но идти не смогла. После оживленных прений я согласилась, чтобы меня отнесли на руках, как вдруг мы увидали у моих дверей повозку с сеном, запряженную одной лошадью. Недолго думая, я уселась, а г-н Безобразов и гувернер моего сына взялись за вожжи. Покуда меня везли таким манером ко дверям княгини, хозяин повозки, 92 жид, не видя нас в потемках, принялся кричать: “Воры!” Я вошла к княгине, оставив обоих провожатых улаживаться с жидом, который успокоился лишь после долгих объяснений. Княгиня была одна. Я рассказала ей про свое приключение с повозкою, что немного ее развлекло. Мы выпили чаю. Вскоре Великий Князь, приняв у себя австрийского офицера Бланши, вошел к нам. Он был не в духе и, казалось, взволнован. После 11 часов я удалилась. Княгиня беспокоилась, каким образом перейду я двор, она сама укутала меня и дала в провожатые своего камердинера. Я добралась до своего жилища, по колено увязая в снегу. (8/20 декабря). На другое утро наш поезд тронулся в путь. Но так как нам оставалось всего 40 верст до Высоко-Литовска, то войско разделилось, а часть экипажей запрягли почтовыми лошадьми. Тут, как и в других случаях, Великий Князь дал мне еще одно доказательство своей совершенно отеческой доброты, приказав, чтоб его собственный кучер позаботился о моих лошадях и чтобы мою карету запрягли почтовыми. Он задержался с отъездом, покуда все не было исполнено, и велел поместить мой экипаж меж своим и княгининым. ГЛАВА 9 Пребывание в Высоко-Литовске Итак, 8/20 декабря мы прибыли в Высоко-Литовск, великолепный замок, принадлежащий кн. Павлу Сапеге43. Владелец был тогда в Вильне. На сей раз мы все были хорошо устроены. Мне досталась красивая, хорошо обставленная комната, а мой муж смог наладить работу канцелярии, служащие которой прибывали с каждым днем. Удобные и красивые комнаты, аромат цветов, украшавших столовую, библиотека, картины, вид довольства и благополучия привели нас в восторг, а поскольку в продолжение трех недель мы жили только в лачугах, хижинах, сараях или погребах, то ныне полагали себя устроенными по-царски. Каждый поместился более или менее удобно. Обогревшись и отдохнув, мы собрались вечером у меня. Я снова завела со спутниками по несчастию разговор про печальное состояние дел в Варшаве, про то, что не имею вестей из дому, тогда как многие уже получили часть своих вещей и к ним вернулись их люди. Я беспокоилась о тех, кого там оставила. Вдруг прибегает мой сын и объявляет, что приехал камердинер моего мужа. Не стану описывать, что испытала я при этой приятной неожиданности. Надо было три недели быть, как мы, лишенными всего, подвергаться холоду и нужде, надо было спать, словно дикари, на соломе, оставаться без самого необходимого для содержания себя в чистоте, есть из одной тарелки, чтобы понять нашу радость при появлении этого славного человека, который приехал в коляске, нагруженной вещами! Здесь самое место рассказать про этого превосходного слугу и засвидетельствовать ему нашу благодарность. Оставаясь в доме с той минуты, когда утром 18/30 ноября я покинула его и поехала в Бельведер, напрасно прождав три дня и теряя всякую надежду снова нас увидать, этот достойный человек (Томас Скальский, поляк, три года служивший у нас камердинером и буфетчиком) хлопотал только лишь о том, как сохранить наше имущество. Не имея ключа от шкатулки моего мужа, он взломал замок, взял находившиеся там деньги, а также бумаги князя и отнес все в надежное место, т. е. к одному из своих братьев, повару, 93 который жил в отдаленной небольшой улице. Затем он вернулся и не покидал дом, покуда не смог передать его под охрану властей. Грабители пытались туда проникнуть, но он накрепко запер ворота, и две их попытки не удались. Третья попытка была более успешна, и вопреки усилиям славного Томаса, они увели из конюшни всех лошадей, а также экипажи. Но движимое имущество стараниями верного слуги было опечатано и передано под надзор полиции, а серебро положено в банк. По прошествии трех недель он получил, наконец, паспорт для выезда из страны и разрешение отлучиться на несколько дней, чтобы привезти нам то, в чем мы более всего нуждались. Он догнал нас в Высоко-Литовске, привезя с собою деньги из шкатулки князя, которые хранились у его брата-повара. Разумеется, часть этих денег была дана ему в вознаграждение, равно и позволение взять для жены кое-что из моего платья, оставшегося в Варшаве. Это была очень малая доля того, что мы намеревались для него сделать, ежели когда-нибудь обретем прежнее благополучие. Почти в то же самое время княгиня Лович получила от Ее Императорского Величества множество вещей, часть которых соизволила отдать мне взамен тех, что я предложила ей из моих. Приведя себя в порядок и переодевшись в свежее платье, мы принуждены были снова расстаться с добрым Томасом, более озабоченные тем, чтобы славный человек не сделался жертвою своего усердия, чем сохранением нашей собственности. Мы снабдили его полномочиями и нужными бумагами для устройства дел по дому как он сам рассудит. Он воспользовался оными только к нашей выгоде и среди ужасов войны, мятежа и анархии сохранял неколебимую верность, хотя подвергался преследованиям соотечественников, был даже два дня под арестом, называем шпионом и якобы служащим русскому делу. Когда он появился у нас, его, конечно же, забросали вопросами. Он рассказал про Варшаву подробности, которые представляли большой для нас интерес. Самая суть революции была необъяснима: воодушевление или, лучше сказать, неистовство достигло крайней степени, поляки, словно безумные, кричали, что более не потерпят присутствия ни одного русского в Варшаве, но при том хотели, чтобы Великий Князь оказал им честь и возвратился, но только как частное лицо. Они все еще полагали себя под властью Государя, их официальные, а также революционные акты были составлены на гербовой бумаге с Императорским гербом Николая I, но они предавали казни наши портреты. Они забрасывали нас памфлетами и ругательными сочинениями, но находили слишком суровыми воззвания Государя, являвшие собою образец умеренности. Сумятица была совершенная. Они желали и Государя, и Великого Князя, но не желали ни одного русского. Они не признавались, что покушались на жизнь Великого Князя, однако же ворвались к нему, и в Бельведере пролилась кровь. Там был убит Жандр и ранен пятнадцатью ударами штыков начальник полиции, который защищал вход в кабинет Великого Князя. Были убиты также другие генералы, многие арестованы, а нас не оставляли в покое до самой границы. Они держали под замком наших пленников, а нашим слугам позволили выехать и привезти нам вещи. Они перевернули весь порядок жизни, разрушили все, но посылали депутацию к Государю! Дело в том, что они уже не могли договориться между собою, и Польша была раздираема партиями. Революционный очаг был в Варшаве, но не там, где утверждали, не среди подпрапорщиков, коими воспользовались как слепым орудием 94 и на коих, правду сказать, рассчитывали не без основания, а среди местной знати, и вот доказательства: князья Чарторижский, Радзивилл44, Любецкий, графы Замойские, Потоцкий, Дзялинский, Генрих Фредро, Т. Лубенский45 и пр. и пр. В других местах помещики и мирные сельские жители вовсе не разделяли суждения демагогов. Во внутренних областях мы повсюду на пути своем слышали свидетельства любви и сожаления. Народ припадал к ногам Августейшего изгнанника, умоляя не оставлять их и возвратиться. При таковых настроениях казалось возможным образумить и всю нацию, и отеческое пожелание Государя, выраженное столь трогательно в прекрасном воззвании от (...)*, должно было, казалось, решить дело в пользу порядка. Но армия была заражена, и Лелевель, человек, который был бы опасен в любой стране, стоял во главе партии, коей демагогическая ярость влекла несчастную Польшу к погибели. Наше пребывание в Высоко-Литовске все-таки оживило нас. Сношения с Петербургом наладились, эстафеты Государя прибывали, как и прежде, вести из Варшавы следовали одна за другой. Обыкновенно мы собирались у меня, и разговор всегда касался того, что случилось. Вопрос о неизбежной борьбе обсуждался без конца. Это время стремительно приближалось, и в приготовлениях к справедливой войне наши храбрецы заранее предвидели успех нашего оружия. Граф А. Орлов46 и г-н Опочинин47 прибыли в Высоко-Литовск 16/28 декабря, воспользовавшись первою же возможностью и желая посвятить несколько дней несчастному Великому Князю, который во все времена был благодетелем одного и всегда благоволил к другому. Присутствие их обоих утешило нас еще более. Проведя день у Великого Князя, они закончили вечер у меня. Беседа наша была живою и занимательною, мы, разумеется, сообщили друг другу самые интересные подробности. Наши рассказы приводили их в содрогание. Они же, в свою очередь, заставляли наши сердца биться священною радостью, описывая восторг, который внушал Государь всей нашей молодежи, жаждущей сразиться, дворянству обеих столиц, возмущенному гнусною изменою поляков, купечеству, предлагавшему свой капитал на военные расходы, и простому народу, обожающему Царя, Отца своих подданных, излишне снисходительного к мятежникам и предателям, коих Он старался направить по пути добра. Словно повторился единодушный порыв 1812 года. Когда на Марсовом поле, после смотра войскам, Государь объявил прискорбную весть, только что полученную Им из Бельведера, все сплотились вокруг Него. То был единый возглас, каждый хотел умереть ради Него и отомстить за Него. Государь был растроган. Он обратился к послам и уведомил их о случившемся. Что же касается французского посланника48, то Государь сказал, что не имеет ничего ему сообщить, так как он, вероятно, был извещен гораздо раньше Него, и добавил: “Вы, сударь, были свидетелем преданности моего войска, ну, так у меня сорок миллионов таковых”. Словом, воодушевление было всеобщее. Гвардия Великого Князя была не менее нетерпелива отомстить за полученное ею оскорбление, она только и желала сразиться. Но (да будет мне позволено повторить здесь то, что я позволила себе высказать откровенно моим спутникам по несчастию) в глубине воинственного пыла, что их одушевлял, как просто было заметить легкость, с которою относились они к этой войне, их слепую уверенность, 95 презрение ко врагу. Неудача казалась им невозможною, они видели пред собою лишь несомненный успех, легкий триумф. Казалось, что это самохвальство, одна из характеристических черт и начальников, и подчиненных, на сей раз достигло наивысшей степени. Кроме того, мало привычные к войне с партиями, наши молодые герои полагали, что и на сей раз, как обыкновенно, им придется лишь отбросить неприятеля, и в таком случае избалованные дети Беллоны* предвидели верную победу. Они хотели скорее сцепиться, им нетерпелось помериться силою. Однако, то было новое дело для русских войск: на сей раз речь уже не шла ни о новом завоевании, ни об отражении вражеского нашествия, как в 1812 году. Надлежало победить гений зла, дух ниспровержения, революционную гидру. Юлиан Немцевич Между тем, никто не желал помыслить о том, что поляки пытают счастие в последний раз, что они станут биться с исступленьем, вернее, с отчаяньем виновных, ищущих смерти в сражении, чтобы избегнуть Сибири. Никто также не думал о том, что вступив в польские пределы, мы оставляем позади себя, справа и слева целые области — Литву, Волынь и Подолию, которые только и ждут благоприятного момента, чтобы взбунтоваться, протянуть руку полякам Царства Польского, лишить нас провианта и окружить. Эта мысль, бывшая, к несчастию, 96 прозорливою, заставляла меня трепетать. Но наша молодежь поднимала меня на смех, называла мечтательницей или же ссылалась на женские страхи. Сколько раз ни обсуждали мы сей вопрос, ставший с той поры столь важным, сколько раз ни выражала я всему обществу, собравшемуся у меня, мое сердечное желание, чтобы благоразумие сопутствовало нашим неустрашимым воинам наравне с чувством несмытого оскорбления, но они не признавали трудностей этой войны. Я говорила, что, как и они, очень надеюсь, что успех увенчает наше дело, что и начало может быть удачным, но в подобной борьбе, когда поляки ставят на карту все, ибо чувствуют себя виновными, малейший неуспех с нашей стороны поднимет их дух и умножит число приверженцев. В ответ некоторые утверждали, что неудача невозможна, и желали доказать мне сие математически, числом наших войск, превосходящим неприятеля. Вспоминая детские уроки, я приводила им примеры из древней истории греков и персов, когда малое числом войско побеждало в битвах более значительное. С этим они принуждены были согласиться, говоря, тем не менее, что там были лишь детские игры и что подобные враги им не страшны (“перчатками и шапками закидаем”). Я должна, однако, сказать, что таково было любимое выражение тех, кто прибыли из Петербурга либо из армии, речи же тех, кто лично знали мятежников, с которыми намеревались сразиться, были менее надменны. Наша армия приближалась со всех сторон, но прежде, чем обнажить шпагу, Государь желал исчерпать все способы убеждения. В Польше распространялись воззвания, которые с полным доверием принимали сельские жители, но в Варшаве их старались исказить и даже извратить, пускали в ход фальшивые, что еще больше озлобляло умы. Словом, Свыше было предначертано, что злосчастная война прольет потоки крови. Поляки довели дело до того, что самолюбие уже не позволяло им войти с нами в соглашение. Россия тоже не уступила бы, таким образом, ядро было пущено, ему следовало разорваться. Русские и поляки никогда не станут друзьями, с одной стороны есть неприязнь, с другой зависть. Русские вообще с презрением относятся к сарматам49, а в человеческой природе ненавидеть презирающих нас. Все, что было сделано русскими в течение 16 лет, не привело ни к чему в отношениях между двумя народами. Несмотря на все усилия, существовала разделяющая черта, которую ничто не могло стереть. Русские были доверчивы, быть может, и по беспечности, поляки же всегда носили в сердце яд. В начале моего пребывания в Варшаве мне там не нравилось, мне везде виделись враги, и должна признаться, я немало разделяю чувство враждебности моих соотечественников к полякам. Но с другой стороны, чтобы не быть обвиненною в неблагодарности, я не стану умалчивать, что будучи как нельзя лучше принята варшавским обществом, в конце концов я привыкла и полюбила его, не оставляя, однако же, задней мысли, что живу среди врагов. Посреди блестящего собрания, в окружении любезного общества, которое лично мне было приятно, какой-то тайный голос шептал мне всегда, что рано или поздно нас перережут на улицах Варшавы. Вот это затаенное недоверие к нации, столько раз нас предававшей, а также нынешний ход событий и дух времени снова и снова приводили меня к грустной мысли о прискорбной неудаче наших войск, коих беспечность после победы столько раз равнялась их храбрости. Приближался конец нашего пребывания в Высоко-Литовске, так как нам следовало уступить свои квартиры прибывающим войскам. Великий Князь снова 97 собирался в дорогу, направляясь в Брестовицу, где мы должны были провести некоторое время в ожидании фельдмаршала Дибича50. Перед нашим отъездом один маленький артист свалился к нам словно с небес и развлек нас. То был мальчик лет 9—10, неплохо игравший на скрипке. Разумеется, для нас это было прекрасным сюрпризом. Все тотчас принялись расставлять стулья, придавая столовой вид музыкальной залы. Привели маленького скрипача, все собрались, каждый заплатил по червонцу, и мы провели вечер как в концерте. Лишь г-н М. не пожелал заплатить свою долю под предлогом занятости или недомогания, что навлекло на него насмешки всего общества. На другой день мы готовились к походу. Генерал Р. в сопровождении казачьего полковника Р. покинул нас, получив повеление Его Величества явиться в Петербург, а мы с грустью собирались в поход сквозь болота и занесенные снегом поля... ГЛАВА 10 От Клещели до разлуки с кн. Александром в Брестовице 23 декабря/5 января мы прибыли на ночлег в небольшое селение Клещель, где мне достались две довольно опрятные комнаты. По обыкновению общество собралось у меня. Вечером, когда мы пили чай, неожиданный визит нарушил однообразие наших собраний: из Петербурга приехал Кутузов, бывший адъютант Великого Князя. Он явился испросить согласие Его Императорского Высочества вернуться к нему на службу. Он был с радостью встречен своими прежними товарищами, коих не ожидал найти в таком беспорядке. Вопреки всему, что он уже знал о наших невзгодах, сей житель блестящей столицы едва ли понимал состояние, в котором застал нас. Удовлетворив его любопытство, мы, в свою очередь, принялись расспрашивать его о том, что говорили про нас в Петербурге и каким образом оценивали то, что случилось. Он был плохо осведомлен, как и вся столица, о ходе революции и о тех жестокостях, что последовали за роковой ночью, не имея других известий, кроме двух рапортов, написанных спешно, сразу после нападения на Бельведер. С тех пор не было дано никакого объяснения событий, которые потому были дурно истолкованы и даже извращены, и все действующие лица, увиденные издалека и сквозь хаос, были перепутаны между собою. Хлопицкого, к примеру, в Петербурге обвиняли в государственной измене, потому что он объявил себя диктатором, а Красинского считали верным, потому что революционная партия отвергла его. Вот как обманчиво внешнее впечатление. Диктатор принял это звание только для того, чтобы иметь больше способов послужить русскому делу, спасти особу Великого Князя и успокоить волнение. Доказательством тому, что я утверждаю, служат все его действия в начале революции. Не он ли остановил грабежи в городе? Не он ли обеспечил отступление Великого Князя и всего войска (и пусть только задумаются о положении, в коем оказался бы Государь, если бы Его брат стал пленником мятежников)? Не он ли первый воспротивился всякой мысли о войне с Россией? Не он ли, наконец, за то, что слишком хорошо послужил нашему делу, подвергнулся брани соотечественников и, обвиненный в измене, был ими приговорен? Без уважения, которое он приобрел, впрочем, повсюду, он сделался бы жертвою своего рвения, но на сей раз судьба была справедлива, и Хлопицкий избегнул кровавых рук мятежников. 98 Красинский же, напротив, первые три дня предавался пьянству у Мокотовской заставы (вверенный его охране пост первостепенной для штаба Великого Князя важности), потом, после отъезда Его Императорского Высочества, вернулся в город и не погнушался встать на колени перед студентами, прося их поддержки, чтобы быть допущенным в число революционеров. Но он был слишком хорошо всем известен, чтобы внушить доверие кому бы то ни было, его отвергли и, вопреки неоднократным просьбам, смешали с грязью. В Петербурге отдавали справедливость славному полку польских егерей, коего поведение было в самом деле достойно удивления, и винили Великого Князя за бездействие в первый момент восстания. По сему поводу возник спор меж нашими и гостем из Петербурга. Я воздерживаюсь от всякого суждения об этом, прежде всего потому, что нужно быть знатоком, чтобы судить о военных делах, а еще потому, что дальнейший ход событий совсем не доказал, что ежели Великий Князь отбил бы сколько-нибудь успешно первое нападение мятежников, то овладел бы городом и особенно польской армией, которая была проникнута самым скверным духом и, что называется, заражена. Нет сомнения, что было бы более достойно дать сражение в улицах или на площади Св. Александра, но как знать, каков был бы результат. Можно также предположить, что мятежники, видя противодействие Великого Князя, сделали бы вид, будто подчиняются, и тогда наши русские войска, всегда после победы неосторожные, чистосердечно замирились бы с польскими войсками, из чего последовали бы еще большие несчастия. Этот вопрос будет обсуждаться еще много раз, и новые факты разрешат его. Тогда же, как бы ни были различны мнения, все были согласны в одном: надобно благодарить Господа за то, что Великий Князь не оказался пленником. Кутузов продолжил поход вместе с нами. Ему дали лошадь, но вскоре он утомился путешествовать таким манером среди снегов, колючих зарослей, полей и не иметь другого пристанища, кроме скверных лачуг, где мы ночевали на соломе. Так наш печальный отряд продвигался до Орли, куда мы прибыли 24 декабря/6 января и где должны были оставаться до 26/8. Орля есть жалкое селение, где нашлись только две чистые, но пустые комнаты, которые приготовили для Великого Князя. Мне же достался жидовский трактир (шинок). Ничто не могло бы дать верного понятия о грязи и вони, коими отличалось сие еврейское жилище. Вообразите себе комнату, в которой обитает жидовское семейство, совершенно закупоренную и где никогда не убирают. Когда я вошла туда, мне едва не сделалось дурно, и несмотря на мороз в 25°, я принуждена была весь день держать дверь открытой, топить печь и обкуривать комнату табаком, чтобы хотя немного освежить тяжелый, пропитанный вонью воздух жидовского шинка. Благодаря этим средствам, днем мы могли дышать, но лишь только закрывали дверь на ночь, как рисковали задохнуться. То был один из самых неприятных моментов нашего похода. Мы расположились на грязных лавках, которые вытащили на середину комнаты, и постелили на полу свежей соломы. Устроив таким образом наше жилище, я навестила княгиню. Она занимала комнату с выходом прямо на двор. Единственной мебелью там были стул, поставленный возле небольшого стола, и кровать. Княгиня усадила меня на кровать, но мой визит был коротким, так как отставший от нас Великий Князь прибыл со своим войском, и княгиня поспешила ему навстречу. 99 Мы выступили 26 декабря/8 января и ночевали в Нареве. Г-н Кутузов покинул нас в Орле, чтобы возвратиться в С.-Петербург, и уехал с поручениями от всего общества: каждому требовалось обзавестись чем-нибудь. Г-н Опочинин продолжил путь с нами. В Нареве мы были снова очень плохо устроены, и там я впервые за наше путешествие увидала насекомых, которых полным-полно в России (тараканы). Я промучилась целую ночь и на другое утро рада была уехать. Мы добрались до Яловки, имения, пожалованного в аренду отцу Кутузова. То было ужасное место, самого жалкого вида, где никто не смог устроиться и где нашлось только две крохотные чистые комнаты для княгини. Сама я вошла куда-то, чему не нахожу названия, длиною 3—4 сажени, где полом служили сваленные друг на друга старые доски, на которые, уж не знаю каким образом, нашли способ поставить длинный стол, но где невозможно было ни поместить другую мебель, ни настелить соломы. Мороз был чрезвычайный, и за неимением дров пришлось разобрать те самые доски и затопить ими печь, а воду для чая мы растапливали из снега. Видя, что мне почти невозможно будет ночевать в таком скверном месте, притом что впереди оставался лишь один переход (20 верст) до Брестовицы, где мы должны были провести несколько недель, я в первый раз решилась опередить все общество и отправиться к месту нашего назначения. Генерал Герштенцвейг имел любезность дать мне лошадей и одного солдата в провожатые. Я выехала с сыном и горничною при двадцатиградусном морозе и, проплутав какое-то время среди полей, к 5 часам вечера добралась до Брестовицы, владения гр. Коссаковской. Въехав во двор, я тотчас заметила г-на Трембицкого, адъютанта Великого Князя, который был послан вперед, чтобы приготовить квартиру для Его Императорского Высочества. Я спросила, знает ли он, какое помещение предназначено мне. Он сказал, что я могу выбрать одно из двух, приготовленных для канцелярии Его Высочества. Между тем я приказала доложить о себе гр. Коссаковской. У нее я застала нескольких дам, и все они имели какой-то натянутый вид. Сама же хозяйка, едва упомянув о кровавых событиях революции, уверяла в своей преданности делу Государя и собиралась ехать в Вильно, а дом свой отдать в распоряжение Великого Князя. Я объявила ей, что Великий Князь приедет на другое утро. Она сказала, что хочет дождаться его и тронется в путь лишь после того, как выразит ему свое почтение. Графиня любезно распорядилась, чтобы в предназначенной мне квартире обновили мебель, и сама явилась взглянуть, имеется ли у меня все необходимое. Итак, я расположилась в трех небольших комнатах, не очень хорошо обставленных, но чистых, и прилегла на мягкую софу. Мне принесли книги из библиотеки графини, и я готовилась вкусить блаженство: в тепле, удобно вытянувшись, с книгою в руках, двумя свечами на столе и чашкою чая. После всех неприятностей, что преследовали нас, этот вечер походил на мечту. Прочие мои люди приехали к ночи, добрый князь Александр прислал их, беспокоясь обо мне. Сам же он провел эту ночь в Яловке, разбитый усталостью, окоченелый от холода, одолеваемый тучею тараканов. Хорошо отдохнув, на другое утро я расположилась завтракать за круглым столом, и каково же было мое разочарование, когда ко мне вошел г-н Свечин51, офицер, исполнявший должность квартирмейстера, и объявил, что мне следует уступить свою квартиру военной канцелярии и перебраться в другую часть флигеля, где было лишь две комнаты: одна очень маленькая, где я должна была поместиться 100 с семейством, а большую заняли бы служащие. Сначала я стала упрекать Свечина, зачем он не исполнил приказа, позабыв написать мое имя на дверях в мои комнаты, как это делалось всегда, и зачем он предоставил мне расположиться там, где мне не следовало. Но высказав все это, я принуждена была перебраться и оставить уютный уголок ради худшего помещения. Однако, я не пожертвовала ему мебелью и велела перенести ту, что мне прислала графиня. Свечин не возражал, и я кое-как устроилась на небольшом пространстве, где нельзя было укрыться от ветра и холода. К полудню прибыло все войско. Графиня приняла Великого Князя в отведенном ему доме, затем простилась с Его Высочеством и тотчас уехала в Вильно. Покуда мы устраивались в Брестовице, русская армия, вослед за нашими воззваниями, наступала с разных сторон. Дела в Варшаве запутывались все больше. Неистовые крики безумной молодежи заглушали голос народа, который требовал возвращения порядка и протестовал против демагогии, лишавшей его покоя. Земледелец встречал русские воззвания как обещание мира и благополучия, но якобинский клуб в Варшаве отвергал всякую возможность примирения, стремясь, так сказать, ввергнуть Польшу в пучину анархии. Следует заметить, что кроме своей ненависти к нам, поляки и на сей раз (как всегда) выставили себя на посмешище своим подражанием Франции. Но они всегда бывали лишь карикатурою оной. В 1830 году французы, негодуя на глупого и злого министра52, хотели восстановить нарушенную хартию и силою обстоятельств принуждены были драться на улицах, не покушаясь на жизнь Короля. Поляки же, словно настоящие убийцы, старающиеся напасть из-за угла, застали нас врасплох, с оружием в руках набрасывались на русских, которых встречали на улицах, в спектакле либо в ином месте, убивали под покровом ночи, крича при этом условные слова: “Русские режут поляков!” Между тем русские, ничего не подозревая, предавались своим занятиям либо светским развлечениям. Наконец, поляки намеревались поднять свои гнусные руки на Августейшую особу Великого Князя, который был представителем Царя и, как и Он, полагался на добросовестное соблюдение договоров, на честь и преданность этого неблагодарного народа и в тот момент мирно отдыхал. Не довольствуясь пролитием крови на улицах и во дворце Великого Князя, они развлекались, предавая казни портреты наших генералов. Поймав лазутчика, они заперли его в клетку и показывали за деньги всем охотникам поглядеть, которые, заплатив за вход, для потехи плевали тому в лицо. Разве подобные забавы достойны нашего века? Я уже не говорю об ужасных мучениях, которым подвергались наши храбрецы, к примеру, одной несчастной жертве сначала выкололи глаза, а потом уже нанесли ему смертельный удар. Другой несчастный, получив девять ран, сверх того был избит прикладами, а после около двух дней оставался безо всякой помощи, никто не захотел перевязать его раны (Гауке53, Блюмер). Разве таковые жестокости присущи не временам варварства? Франция всегда была великой, независимой монархией, она покровительствовала своим соседям и завоеванным странам. Польша же с незапамятных времен была под скипетром или покровительством какой-либо великой державы, и вопреки всем попыткам подражать Франции, все ее усилия приводили лишь к новым разделам и новому чужеземному господству. Но едва Франция шевельнется, как и Польша почитает своим долгом прийти в движение. Всегда обманутая 101 своим образцом для подражания, всегда рассчитывающая на поддержку, вечно отвергаемая и бессильная, Польша, без сомнения, ожидала французские войска и заранее полагалась на деньги, коими коварная подруга должна ссудить ее. Всегда неосмотрительная, Польша не принимала в расчет, что Франции, в тот момент возбужденной и раздираемой революционною гидрою, было не до помощи Польше в ее безрассудных проектах. Увидав, наконец, что предприятие, слишком обширное для одной Польши, провалилось без иностранной поддержки, главные делатели польской революции не погнушались прибегнуть к пошлой лжи и наполняли ею свои газеты, чтобы питать и, по возможности, усиливать возбуждение. Неблагодарные, изменившие Монарху, который осыпал их милостями, они присвоили себе то, что принадлежало России, без стеснения завладели пушками и всеми военными припасами, наконец, повернули против русских орудия, которые Государь доверил их рукам для защиты от общих врагов. Но Господь уже готовил им тяжкую кару и вестники гнева Небесного уже появились в Варшаве: там не было согласия. Они обсуждали важный вопрос о войне, и мнения разделились. Хлопицкий выступал против старого генерала Клицкого, покрытого ранами, поседевшего под знаменами Наполеона, возражал против неравной борьбы, безумного предприятия. Самые виновные хотели драться, самые умеренные желали договориться полюбовно. Якобинская партия поднимала зычный голос и, захватив неограниченную власть, хотела преобладать над мнениями. Лелевель домогался всевластия и для того охотно перешагнул бы чрез реки крови. Но Хлопицкий, тогда еще диктатор, арестовал его и закрыл якобинские клубы. Эта важная новость скоро дошла до нас, и можно себе представить впечатление, которое она произвела. Лелевель арестован!.. Разве два эти слова не заключают в себе панегирик Хлопицкому и не доказывают ясно, что он не был человеком, который поддержал бы мятеж? Многие поступки, украшающие жизнь этого человека, свидетельствуют о благородстве его чувств. Ветеран наполеоновских войск, герой дела при Памплоне54, с образованием Царства Польского он пожелал служить под нашими знаменами, но вследствие некоторых частных неудовольствий по службе подал в отставку и жил тихо и в бедности в течение 16 мирных лет. Когда в Варшаве возникло опасное положение, он, будучи всеми уважаем, согласился подчиниться пожеланиям нации, но только в видах быть полезным истинному благу, а не революции. Он пользовался своею властью, чтобы отвратить соотечественников от погибели, к которой они стремились. Среди волнений и патриотического неистовства, он имел мужество являться в собраниях с лентою Св. Анны, которую никто, говорил он, не смог бы помешать ему носить. Он предложил пропустить Великого Князя и настаивал на этом вопреки мнению кн. Любецкого и прочих, которые склонялись к его задержанию. Наконец, он вызвал наше восхищение своими решительными действиями против Лелевеля. Великий Князь был в восторге, и это событие вернуло ему доброе расположение духа. Он собрал нас, чтобы провести вечер вместе, и не скрывал своей радости. Ради забавы он даже попросил Овандера55 записать ноты польского национального марша, и по его просьбе княгиня сыграла оный на фортепьяно, что стояло в гостиной. И в самом деле, было бы, чему радоваться, ежели бы судьба была милостива ко Хлопицкому. Великий Князь спросил меня: “Ну, что вы на 102 это скажете? — Это прекрасно, Ваше Высочество, но Хлопицкий играет с огнем”. Великий Князь задумался, казалось, он также опасался дурного исхода столь смелого поступка. В самом деле, мы радовались недолго. Вследствие возрастающей силы якобинской партии, а вернее, Промыслом Божиим, Своим перстом указующим бедствия, к которым влеклась Польша, мятежная партия взяла верх, и сам диктатор был арестован, судим и приговорен (о чем противно и писать) к виселице! Такова была путаница в головах поляков, что они приняли человека, которого только что возносили до небес, не могши не отдать ему справедливую дань уважения, за злодея, опасного и для них, и для общего дела. Но раздались возмущенные голоса, и Хлопицкий был спасен от постыдной казни. Обвиненный в измене и в желании избежать войны лишь из чувства предпочтения пред страною, поработившей Польшу, он отвечал, что если бы поляки вдруг подверглись нападению, то он просился бы стать в их ряды, чтобы доказать, что умеет драться, как они, но тем не менее протестует против войны с Россией. Все эти известия скоро получались нами, и можно себе представить, как подействовал на нас арест Хлопицкого и все поведение народа, который предался ужасам анархии. Наконец, в Варшаве открылся сейм. Он собрался в той самой зале, где годом раньше Государь короновался пред лицом нации, упоенной радостью и проливающей слезы умиления. Взвесив свои интересы на весах глупости и самомнения, поляки перевернули вензель Государя* и объявили о низложении Романовых с польского престола как не достойных занимать его. Сей последний поступок походил на фарс, и признаюсь, несмотря на важность события, я не смогла удержаться от смеха, да и не я одна. Великий Князь вторил мне, но, кстати сказать, делал это без ведома княгини, потому что настала минута, когда она не могла уже терпеть насмешек над своими мятежными соотечественниками. При ней мы сдерживались, но в ее отсутствие Великий Князь не щадил предателей. Надо хотя на минуту поставить себя на место княгини, чтобы понять, какое настроение обнаруживала она тогда, будучи среди нас. Она видела неправоту своей неблагодарной родины, но также видела ее на краю гибели. Она обожала своего супруга, она всем сердцем привязалась к Августейшему семейству, коему принадлежала, но она видела его оскорбленным своими соотечественниками и готовым их покарать. Во всех, кто окружали предмет ее любви, она видела преданных защитников, но в каждом из них видела также руку, поднятую на Польшу, и среди почестей, ей воздаваемых, умела различить чувство мести против поляков. Приближение войны, которая должна была стать кровавой, участь Варшавы, казавшаяся неизбежной, та преграда, что навсегда воздвигалась меж ею и ее родиной, даже меж ею и ее родственниками, приводили ее в содрогание. Она желала бы помешать пролитию крови и в то же время восстановить Великого Князя в его правах, она желала бы удовлетворить Польшу, не вызвав неудовольствия России. Из-за всего этого она путалась в предположениях и расчетах, теряла голову, что отражалось на ее настроении. Во время нашего пребывания в Брестовице Великий Князь принял генералов Палена, Муравьева, де Витта56 и, наконец, фельдмаршала Дибича, который был встречен радостными кликами. Он произвел смотр несчастному полку гвардейской 103 пехоты Его Высочества, построенному прямо на снегу во дворе. Раздались крики “ура”, и сердце мое забилось, я давно уже их не слыхала, в ушах моих все еще звучали совсем иные крики той мятежной ночи. Великий Князь, одетый в парадный мундир, подошел к фельдмаршалу и отдал ему рапорт. Фельдмаршал шагнул к Августейшему страдальцу, поцеловал его в плечо и на несколько мгновений припал к груди Великого Князя. Эта сцена расстрогала всех нас. Затем балканский герой побывал у Великого Князя и тотчас после обеда возвратился в Гродно. Тогда же (3/15 января) г-н Опочинин простился с нами и уехал в Петербург. Многие служащие Великого Князя добрались к нам, среди прочих г-н Данилов57. Приготовления к войне шли стремительно, наши войска стекались со всех сторон. Штаб Великого Князя поредел с отъездом некоторых беглецов, оставшихся без места и только докучавших. Все дамы, следовавшие за гвардией, возвратились либо в Петербург, либо во внутренние губернии. Одна я оставалась при княгине, потому что мой муж обязан был постоянно находиться при Великом Князе. До той поры я могла быть там, словно канцелярский пакет, но теперь я, как и прочие, поневоле должна была отказаться тащиться вслед за штабом. Великий Князь во главе резервного корпуса собирался переправиться через Буг и вернуться в Польшу, княгиня намеревалась ехать в Белосток, мне же не оставалось ничего другого, как с грустью проститься с моим дорогим кн. Александром и с нашим благодетелем. Доселе я весьма хорошо переносила холод и все ужасы похода, но тут я расхворалась и принуждена была лежать в комнате, походившей на погреб*. Княгиня имела любезность навестить меня на моем одре. Через несколько дней я оправилась и стала готовиться к отъезду. Никогда не была я более грустна, как когда увидала, что мне непременно должно разлучиться с мужем, предоставить его участи, возможно, еще более суровой, часто оставаться без вестей и всегда дрожать за него. Я слишком хорошо знала, что он не покинет Великого Князя и что он желает, не будучи военным, подвергаться тем же опасностям, что и его шеф. Именно тогда я почувствовала, как тяготила меня революция, словно нож гильотины, висящий надо мною. Я ни на что не надеялась; стараясь заглянуть вперед, я видела там одни лишь несчастия. Муж ободрял меня и хлопотал о сборах в дорогу. Я получила новые доказательства верности моего камердинера Томаса: он прислал мне мой дормез, нагруженный вещами, а г-же Л(евицкой)58 предоставил возможность совершить в нем путешествие от Варшавы до Брестовицы, чем оказал услуги нам обеим. Мне надлежало ехать в Курляндию59, где я владею землею. В Брестовице я нашла возницу-жида, который взялся перевезти вещи, полученные мною из Варшавы. С тяжелым чувством приготовлялась я ехать в сторону, противоположную той, куда направлялся мой муж, и опять переносить все суровости зимы, тогда как кн. Александру предстояло встречать опасности другого рода. Невозможно было бы описать мрачное настроение, которое овладело мною в последние дни, что я провела в Брестовице. Все, что творилось в Польше, буря, грозившая губерниям, бывшим прежде польскими, посланцы Царства Польского, отправленные в Россию для исполнения ужасного посредничества, дух злодейства, витающий над нами, близкая война, наконец, разлука, которую времена тревог и 104 несчастий делали еще более мучительною, разлука, которую столь многие обстоятельства могли сделать если не вечною, то, по крайней мере, очень долгою, все мои предчувствия — все делало горестными последние мгновения, которые я могла посвятить мужу. Во время моего пребывания в Брестовице я дважды в день бывала у Его Императорского Высочества: к обеду и затем в 8 часов вечера. Накануне нового года все общество собралось у княгини, и я весьма приятно провела вечер. 1/13 января г-жа Левицкая, освобожденная из варшавского плена и ехавшая в Слоним, явилась к нам и обедала у Его Императорского Высочества. Я тоже была приглашена и с той поры обедала там каждый день. Всякий раз, когда Великий Князь присутствовал, беседу вел он. В его отсутствие княгиня овладевала иногда разговором и, как я уже сказала выше, она не скрывала более чувств, волновавших ее. Во всем, что она говорила, всегда заметны были колкости, особенно в последнее время, и она явно метила в меня. Не одна я замечала это, и хоть я хорошо знала вполне естественную причину ее дурного настроения — дела в Польше, — признаюсь, однако, что я не чувствовала себя очень расположенною и дальше терпеть ее насмешки. Почтение, которое я к ней питала, признательность за милости Великого Князя, память о счастливых временах, что провела я при Их Особах, сдерживали меня, и я достаточно владела собою, чтобы не выйти из пределов должного уважения к княгине, а также к ее несчастиям. Но с другой стороны, чувствуя всю резкость такового обращения и несправедливость оного, я решилась, коль скоро княгиня будет обращаться со мною подобным образом, не бывать более в ее собраниях. Как-то вечером, будучи в ее гостиной с месье Полем60 и кн. И. Голицыным, разговор по обыкновению коснулся польских дел, затем ускоренных приготовлений к войне, наконец, нашего отъезда из Брестовицы. Княгиня обратилась ко мне: “А вы когда едете? — Через 3—4 дня, Ваша Светлость. — Это вас огорчает? — Весьма огорчает. — Гм (насмешливым тоном), какое совпадение. — Я всегда желала бы быть в согласии с Вами, Ваша Светлость, но как Вы это понимаете? — Ах, вы говорите, что огорчены, но ведь до сей поры вы всегда были веселы. — Простите, Ваша Светлость, но у меня тоже были горестные и печальные минуты. — Вот этого-то мы и не видали (принужденно смеясь). Впрочем, вы-то счастливы, у вас есть муж и сын и нет причины жаловаться. — Да, Ваша Светлость, в этом отношении я счастливее других, и я много раз благодарила Господа за то, что спала на соломе, а не осталась с другими дамами в Варшаве. Но что касается горя ближнего, то я умела ему сочувствовать. — О, как это великодушно: горе ближнего! (насмешливо) — Я не притязаю на большее, чем у других, великодушие, но ведь естественно хоть как-то разделять общее несчастие. — О, этого-то мы и не видали (снова принужденно смеясь). — Мне не пристало спорить с Вами, Ваша Светлость, и если мои слова не убеждают... — О, судят не по словам, а по поступкам, что мы и видели, ведь вы постоянно бывали веселы и оживлены. — Что до этого, Ваша Светлость, то такова моя натура, я умею владеть собою, я весела будучи в обществе, я легко вступаю в разговор, и даже когда у меня горе, какая-нибудь шутка может вдруг рассмешить меня, но от того мои переживания не уменьшаются. — В самом деле? (тут последовал язвительный смех) — Я не могу спорить с вами, Ваша Светлость”. 105 Иоахим Лелевель Разговор коснулся гр. Палена, который в тот день обедал у Великого Князя. Заговорили про его наружность. “У него, — сказала я, — весьма меланхоличный вид. — О, вот лицо, на котором написана скорбь, — произнесла княгиня, обращаясь к Голицыну, — у него такой вид, будто он говорит: “Я разделяю ваше горе...” Затем, переходя от предмета к предмету, заговорили про воспитание. Я употребляла все усилия, чтобы не приписывать себе все обращенные ко мне насмешки. Княгиня сказала, между прочим: “О! Кто не получил истинное воспитание, кто не усвоил настоящие манеры, как я это понимаю, которые отличают человеческое существо, тот, верно, хуже животного, не правда ли, милый Поль?” Заговорили про некоторые французские обычаи. Голицын говорил, среди прочего, что французы не имеют привычки разделять трапезу со своими гостями. Я сказала на это, что не следует забывать, что во Франции еда вообще не является важным делом, что когда французы принимают кого-нибудь с визитом, то думают только о беседе, а не о том, чтобы предложить поесть, но что у нас совсем иначе, ведь мы переняли обычай Востока и особенно китайцев, и когда случаются гости, подаем на стол чай в любое время дня или же сласти. Я намеревалась продолжить свои замечания про разные обычаи, но княгиня прервала меня вопросом: “Но кто говорит про Россию, кто вам говорит про русских? — Князь Голицын 106 русский, как и я, Ваша Светлость, и ведь позволительно сравнивать обычаи разных народов. — Никогда не следует сравнивать, это ужасная манера. Князь прав, есть что-то невежливое в этой французской манере. Но французы, которых я знавала, старики, и корки хлеба не съели бы, не поделившись. — (Я обратилась к Голицыну) Князь, ведь это противоречит тому, что вы только что сказали на их счет. — Но они, сударыня, (— сказала княгиня —) были не в своем отечестве. — Ах, они, должно быть, получили воспитание в другом месте. — Разве ваша гувернантка не предлагала вам позавтракать, когда вы приходили к ней? — Мы всегда ели вместе за одним столом, Ваша Светлость, и моя гувернантка не имела случая предложить мне позавтракать или пообедать. — А если бы вы пришли в ее комнату? — Мы не ходили туда в час завтрака, потому что ели все вместе. — Но она, по крайней мере, должна была сказать вам об этом, научить вас быть вежливою! — Ваша Светлость, в России таким вещам не учат, это усвояется от рождения.” (Я записала здесь этот диалог, только чтобы сохранить его как нечто необычайное в моих сношениях с княгинею). Княгиня явно впадала в противоречия. С досады или от раздражения она не могла отстоять свое мнение и только искала, так сказать, цель для своих стрел: я была выбрана и до той поры выдерживала ее нападки с твердостью и почтением. Но после того вечера я решилась не бывать у Его Высочества до моего отъезда. На другой день, когда камердинер Великого Князя явился в обычный час звать нас к обеду, я велела сказать, что нездорова, и кн. Александр отправился один. Вечером то же приглашение и тот же ответ. Так продолжалось несколько дней, в течение которых месье Поль и другие бывали у меня. Завтракая у меня и видя меня здоровою, Поль спросил, буду ли я обедать у Великого Князя. Я сослалась на ничтожный кашель и не вышла из дому. Я знала, что Великий Князь несколько раз спрашивал обо мне, но княгиня не выказала такого же желания видеть меня. Наконец был назначен день моего отъезда. Я собрала все силы, чтобы расстаться с бедным кн. Александром, сердце мое сжималось, все содействовало тому, чтобы сделать нашу разлуку ужасною, но иначе было нельзя, надобно было ехать. Как ни оскорбительно было обращение со мною княгини в последние дни, но я не могла бы уехать, не простившись с нею и с Великим Князем, коего любезность ко мне была неизменною. Он дал мне еще одно доказательство оной (то было последнее, которое я получила от него). Чтобы я была в большей безопасности во время путешествия через Литву61, Его Императорское Высочество дал мне одного из своих казаков (Дербенцова), наказав тому сопровождать меня до моего имения и приготовлять мне лошадей. Я была глубоко тронута такою отеческою заботою и накануне отъезда послала доложить о прощальном визите. Я была приглашена к обеду, и княгине снова вздумалось пускать в меня стрелы. Генерал де Витт также обедал в тот день. Вполне понятно, что единственным предметом разговора был план взятия Варшавы. Полушутя, полусерьезно говорили про то, как покорить город голодом, и Великий Князь все обращался ко мне. Де Витт предлагал брать город по частям, сначала одну улицу, потом другую. Это не нравилось княгине, но генерал утверждал, будто таким образом город можно сберечь. Великий Князь все возвращался к тому, чтобы отрезать город от съестных припасов, и объяснял мне, что такой способ действий лучше. Подхватив его слова, обращенные ко мне, я сказала: “Лечить Варшаву гомеопатическим способом.” Я вовсе не думала, 107 что эти немногие слова, гораздо менее резкие, чем все, предложенное перед этим, будут замечены и на свой лад истолкованы княгинею. Она вспыхнула, но Великий Князь, продолжая разговор, завел речь про нового главнокомандующего польскими войсками кн. М. Радзивилла. Я сказала, что такой начальник нам вовсе не страшен. “Кому это — вам? — спросила княгиня. — Русским, России! — Ах!.. Так сударыня есть Россия!” Мое положение было довольно затруднительно между шутками Великого Князя, на которые следовало отвечать, и обидчивостью княгини, которую следовало щадить. Когда встали из-за стола, я воспользовалась удобною минутою, чтобы поблагодарить Великого Князя за все его милости и за провожатого, которого он изволил мне дать. Княгиня наконец-то почувствовала, что огорчила меня, и смягчилась. Великий Князь задержался лишь на несколько минут и удалился с ген. де Виттом. Я простилась с Его Императорским Высочеством... (то было последний раз в моей жизни). Я также намеревалась удалиться, но княгиня удержала меня и вновь коснувшись польского вопроса и предстоящей кампании, заговорила более мягким тоном, что нашло отзыв в моей душе. Как и она, я чувствовала весь ужас междуусобной войны, я не чужда была столь многим узам, которым суждено было разорваться. В полном согласии мы обе пожелали, чтобы все устроилось полюбовно. Мне удалось объяснить княгине, что именно это имела я в виду, говоря, что все, быть может, закончится к лучшему. Она была растрогана, пожимала мне руки, и я простилась с нею, заливаясь слезами. Я была слишком взволнована, чтобы много говорить. Я поблагодарила ее за все ее милости. Она плакала, обнимая меня, и я вышла из гостиной, задыхаясь от рыданий. Великий Князь снова прислал за мною с приглашением к вечернему чаю, но я не могла, будучи расстроена всем этим днем, опять подвергнуть себя такому испытанию и провела грустный последний вечер у себя. Князь Александр ненадолго отлучился к Его Императорскому Высочеству, а все наши спутники по несчастию явились ко мне выпить чаю и посвятили мне последние минуты. Моя небольшая комната едва вмещала всех, кто пожелали выказать мне свою дружбу. Одни составляли для меня маршрут, другие занимались моим экипажем, третьи хлопотали о съестных припасах, и все высказывали мне свои сожаления. Наконец, на другой день, 21 января/2 февраля 1831 года в 11 часов утра я покинула Брестовицу. Мороз был необычайный, термометр Реомюра показывал 20° при ярком солнце. Потребовалась вся неотразимая сила обстоятельств, чтобы разлучить меня с бедным кн. Александром. Я залилась слезами и рыдая прошла через походную канцелярию, полную служащих и штабных офицеров, пришедших проститься со мною. Все они проводили меня до моего дормеза, который невероятными усилиями удалось вытащить из снега, что намерз на полозьях. Крики людей, которым помогали все провожающие, привлекли внимание Великого Князя. Он подошел к окну и так стоял, покуда я не тронулась с места. Все, казалось, способствовало тому, чтобы удержать меня и не допустить моего отъезда. Дормез не двигался, и понадобился топор, чтобы освободить полозья, как понадобилась железная рука необходимости, чтобы оторвать меня от кн. Александра и от нашего благодетеля. Сия ужасная минута, всю тяжесть которой я ощутила, была всего лишь предзнаменованием тех горестей, которые испытала я впоследствии. С тоскою в сердце расставалась я с Великим Князем, будто предчувствуя, что более не увижу его! 108 ГЛАВА 11 От моего приезда в Гродно до Цодена Мне надобно было проехать всего 50 верст до Гродно, где я надеялась заночевать, но на дорогах было столько снегу, что я не могла продвигаться вперед. Адъютант Безобразов, тоже направлявшийся туда, сопровождал меня и был мне большой поддержкой в пути. Ему я обязана тем, что избежала опасности свалиться вместе с дормезом с вершины холма или замерзнуть, застряв в снегу. Проделав почти половину пути, мои лошади вдруг встали, не могши двигаться дальше, так как при остановке полозья примерзли к снегу. Ямщики выпрягли лошадей из дормеза и уехали верхом под предлогом найти других. Долго прождав и не видя их возвращения, г-н Безобразов взял одну из лошадей второго экипажа и пустился галопом через занесенные снегом поля и леса, по незнакомым местам. За два с лишним часа он, словно странствующий рыцарь, преодолел пространство в 4—5 верст, добрался до какой-то деревни, нашел людей и привел мне лошадей и 14 мужиков, которые после многих трудов вытащили меня из снега, в котором я просидела в течение трех часов, на исходе дня и при морозе 20°. Ямщики так и не вернулись, и г-н Безобразов сел вместо кучера на козлы моего дормеза и несмотря на темноту повез меня ужасною дорогою, с крутыми оврагами по сторонам, покуда в 12 верстах от Гродно нам не встретился жидовский шинок, где мне пришлось провести ночь. Г-н Безобразов, имея в городе дела, взял небольшие сани, поехал вперед и предупредил губернатора (г-на Бобятинского62), ожидавшего меня, обо всем, что случилось. Только к полудню следующего дня добралась я до Гродно (22 января/3 февраля). Губернатор принял меня самым любезным образом, предложил остаться на целый день, уступил мне покои своей жены, бывшей в отъезде, угостил обедом и взял на себя хлопоты о лошадях до Вильны. Я провела день в обществе губернатора, Безобразова и кн. И. Голицына, который также направлялся в Митаву. Я повстречала там нашего бедного Грессера63, одну из первых жертв варшавского мятежа. Весь израненный, чуть живой, этот храбрец получил от Хлопицкого паспорт для проезда в Берлин, где бы он мог отдать себя в руки самых знаменитых докторов. Но едва переступив границы Царства Польского, вовсе не помышляя о поправлении здоровья, он спешил присоединиться к своему шефу. Я ужаснулась, взглянув на несчастного молодого человека. Страдания, которые он перенес, будучи в плену, столь сильно изменили его, что он имел вид инвалида лет пятидесяти: с обритою головою, худым лицом, желтым и изуродованным, со сломанною рукою, вывихнутым пальцем и широким шрамом на лбу. На него тяжело было смотреть, и разглядывая его, я испытывала чувство боли, смешанное с восхищением. Я всегда уважала Грессера и желала ему добра, но на сей раз я смотрела на него как на брата. Я поцеловала его в лоб, туда, где была рана. Понятно, что беседа наша была интересною, мы торопились узнать все обстоятельства его нахождения в плену. Подробности первых двух дней были ужасны. К примеру, он рассказал, что будучи послан с поручением от Великого Князя, он был остановлен двадцатью вооруженными людьми, и несмотря на его сопротивление, они стащили его с лошади. Его прежние товарищи по службе, польские офицеры, неразлучные его спутники, не только не остановили насилие, 109 которое чернь творила над несчастным Грессером, но присутствуя при отвратительных сценах, они ограничились тем, что отвернулись от него и предали его на волю толпы. Истекая кровью, отведен он был на гауптвахту, где оставался более суток, и никто не пришел перевязать его раны. Все, что он нам поведал, было таково, что мы возненавидели бы поляков, если бы можно было добавить еще что-нибудь к тому, что мы видали своими глазами. Вопреки плачевному состоянию своего здоровья, Грессер поспешил покинуть нас и отправился к Великому Князю, чтобы быть на своем посту к тому моменту, когда войска вступят в Царство Польское. Он уже мог садиться на лошадь и держать пистолет, хотя еще плохо владел правою рукою. Не смея удерживать храбреца, мы от души пожелали ему добра и всяческих успехов, коих он и добился на войне. Матвей Евграфович Храповицкий Прежде чем оставить Гродно, я навестила г-жу Жандр64, вдову генерала, убитого в Бельведере. Она покинула Петербург, где находилась во время варшавской катастрофы, чтобы быть ближе к Великому Князю и постараться разузнать о своем единственном сыне, оставшемся в плену у мятежников. Я простилась с губернатором, который был столь любезен со мною, и с моим спутником Безобразовым, храбрым и честным молодым человеком, с благородною душою, восторженным, преданным Государю, любящим Отечество. Я пожелала ему всяческих успехов, коих он заслуживал, поблагодарила за его заботы и 23 января/ 4 февраля отправилась дальше на почтовых. В то же самое время Великий Князь со своею гвардией и походным штабом выступил в поход из Брестовицы на Белосток. 110 В тот день я намеревалась заночевать в Лиде, и на мое счастие там случился русский офицер, который по просьбе моего славного казака, посланного вперед, уступил мне свою квартиру и предложил напиться чаю, уже приготовленного к моему приезду. То была истинная услуга по такому морозу. На другой день, 24 января/5 февраля, я собиралась заночевать в Вильне. Так как я приехала туда только после 10 часов вечера, то никого не видала, я только послала к г-ну Гомзину65, состоявшему при г-не Новосильцеве66, с просьбою побывать у меня. Я была рада собрать какие-нибудь сведения о положении в городе и с удовольствием узнала, что там был достаточный гарнизон и что генерал-губернатор Храповицкий67 принял меры против всякого волнения. Я провела ночь спокойно, но не спала, так как остановилась в корчме, и на другой день, 25 января/6 февраля, продолжила путь. Снова проехав занесенными глубоким снегом дорогами, весь день продвигаясь только шагом, прибыла я в Вилькомир, самую отвратительную литовскую дыру, населенную жидами. Мне было бы совершенно невозможно найти там место для ночлега, если бы не гостеприимство некоего (...)*, который любезно предложил мне свое жилище, состоявшее из нескольких опрятных, теплых и даже изящно убранных комнат. То было истинное благодеяние, и подобные услуги не забываются. Из-за скверных дорог я тащилась черепашьим шагом, и все это путешествие было столь же долгим, сколь и скучным. До Цодена было еще 150 верст, и выехав из Вилькомира в 7 часов утра, я добралась за 12 часов пути лишь до Поневежа (26 января/7 февраля), в 80 верстах от Цодена. Там я обратилась к некоему Скальскому, который любезно согласился достать мне лошадей, что тогда становилось затруднительно, так как по этой дороге шли наши войска и доставлялся провиант. Не найдя лошадей для двух моих экипажей, я принуждена была оставить часть моих людей и дормез, наняла жида-возницу, который взялся доставить их ко мне, и взяв с собою сына, его гувернера и горничную, я бросилась в кибитку и выехала в 7 часов утра 27 января/8 февраля. Я в первый раз ехала в кибитке и, признаюсь, ожидала худшего. Я думаю, что эти крытые сани, продукт хладного воображения, возможно усовершенствовать. В нынешнем виде кибитка не служит достаточным укрытием от холода и особенно от ветра, но я полагаю возможным, сохранив ее первоначальную легкость, переделать ее так, чтобы она защищала от холода, например, подбить верх клеенчатой тканью, ватою или мехом и еще устроить скамьи для сиденья. Мы мчались во весь опор, и к 2 часам я приехала в Рот-Поммуш, имение, расположенное на границе Литвы и принадлежащее г-ну Роппу68, где тогда жила его дочь, красавица Матильда69, супруга генерала Герштенцвейга, о котором я уже имела случай говорить. Во время варшавского возмущения г-жа Герштенцвейг оказалась в числе дам, оставшихся в плену. Позже она, как и прочие, получила паспорт для выезда из Царства Польского и приехала к нам в Высоко-Литовск, но провела там лишь 2—3 дня и тотчас отправилась к отцу. Я знавала ее в Варшаве. Итак, я остановилась у нее, чтобы пообедать, но она удержала меня до другого дня, уверяя, что я не смогу добраться к себе в Цоден раньше ночи. Я позволила убедить себя и очень приятно провела день. Г-жа Герштенцвейг приняла меня самым любезным образом, а затем дала мне своих лошадей. Ее отец был в 111 отъезде. Я познакомилась у нее с г-жою Линденбаум, муж которой служил в (...)* гусарском полку. Эта бедная женщина была в самом большом беспокойстве на его счет, давно уже лишенная вестей от него и зная, что он подвергается всем опасностям войны. Мы долго беседовали о состоянии дел в Литве. В ту пору этот предмет чрезвычайно занимал меня, и мне любопытно было собрать все о нем сведения. Они утвердили меня во мнении, которое всегда было противно мнению нашей молодежи, — касательно верности литовцев. Я полагала, что тотчас по прохождении Императорской гвардии, Литва, очистившись от войск, дождется первой же неудачи нашей армии в Польше и возмутится. В Литве национальный дух был еще хуже, если сие возможно, нежели в Царстве Польском, которое всегда видело в бывших польских губерниях верную опору и поддержку мятежу. Виленский университет давно уже приготовлял молодежь к возмущению. Лелевель был изгнан из него за высказываемые им мнения. Г-н Новосильцев, верно о нем судивший, поспешил удалить его, и странное дело, Лелевелю удалось получить в Варшаве то самое место, которое потерял он в Вильне. За две недели перед восстанием в Варшаве Лелевель делал неоднократные попытки вернуться в Виленский университет, предлагая свои услуги за жалованье, в четыре раза меньшее получаемого им в Варшаве. Но г-н Новосильцев, будучи проницателен и зная, с кем имеет дело, остался тверд в своем отказе. Тому, кто знал все эти обстоятельства, не трудно было предвидеть, какой оборот примут дела в Литве, лишь только она получит возможность действовать. Я узнала, кроме того, что католическое духовенство не только не направляло умы к согласию, послушанию или, по крайней мере, к спокойствию, но своею ревностию оно разжигало возбуждение так называемых патриотов и с крестом в руках проповедовало крестовый поход; что разговоры в обществе становились все вольнее; что дамы усвоили себе новое любимое занятие: вышивать знамена с рыцарскими девизами; наконец, что в Литве имели место все приготовления к мятежу. Все собранные мною сведения весьма укрепляли мои собственные опасения, и я удивлялась тогда, как удивляюсь еще и сегодня, что лица, коих долгом было наблюдать за общественной безопасностью, и все те, кто имели возможность видеть и судить о происходящем, обратили столь малое внимание на то, что было тогда столь важно. Как скоро взбунтовалось Царство Польское, за Литвою следовало бы наблюдать, как никогда. Военные припасы, провиант нашей армии доставлялись в Польшу через Самогитию70, и весь этот обширный край был очищен от нашего войска! Ни единой меры не было принято противу населения, во все времена не надежного, а тогда опасного. Но никто не желал видеть в начинающейся кампании длительную, гибельную войну, а видели лишь триумфальный поход, два-три сражения, которые приведут нас прямо в Варшаву. Это вечное презрение опасности, столь часто сопутствующее презрению ко врагу, позволяло пренебрегать мерами предосторожности, которые, будучи взяты, избавили бы нас от значительных потерь и суровых испытаний. Но я не хочу упреждать события. 28 января/9 февраля я простилась с г-жою Герштенцвейг, будучи от души признательна ей за гостеприимство. Мне оставалось проехать только 35 верст, и я прибыла к себе в Цоден в 2 часа пополудни. 112 Мой приказчик Вестфаль и его жена приняли меня с живою и искренною радостью. Добрые супруги счастливы были видеть, что я избегнула столь многих опасностей и вернулась к своему очагу после стольких трудностей и переживаний. Сама же я впервые после отъезда из Брестовицы испытала тогда приятное чувство. Столь многие волнения, беспорядок и шум бивачной жизни сменялись для меня домашним покоем, я вновь, наконец, обретала житейский уют. Легко понять, что долго обходясь без самого необходимого, я ценила тогда малейшие вещи, составляющие удобство существования, коих полезность недоступна притупленным ощущениям сибаритов, избалованных роскошью. Теплый и уютный кров, мягкая постель, превосходный стол, просторные комнаты с мебелью, самая необходимая одежда, ванна, книги, фортепьяно, бумага и чернила заключали в себе все земные блага, и, наверное, я более других способна была оценить оные. Но душа моя все страдала, меня не покидала мысль о бедном кн. Александре, которому грозила суровая погода, а, быть может, и вражеское нападение, а также мысль о войне, коей случайности пугали меня. Я помнила, в каком хаосе оставила я Польшу и все пережитые мною неприятности. Но более всего меня томила печаль при мысли о той будущности, которая мне представлялась. ГЛАВА 12 Мое пребывание в Цодене, возмущение в Самогитии “La vue seule des grands malheurs suffit a elever 1’ame au-dessus des idees vulgaires et lui inspirer quelque dignite”.* “Я только от печки умею танцевать” Первые дни моего пребывания в Цодене были отмечены тревогою. Я не имела никакого прямого известия от мужа с момента нашей разлуки. Я только знала, что в такой-то день Великий Князь покинул Брестовицу, в такой-то направился в Белосток, а затем должен был перейти границу. Но я также знала, что неприятельский корпус в 12 тысяч человек поджидал его, встав кордоном от Белостока до Устилуга. Внезапно в наш уездный город Бауск и в округу пришла весть, будто по возвращении Великого Князя в пределы Царства Польского, польский народ принял его сначала криками радости и одобрения, поднес ему хлеб-соль, но будто бы расположившись со своим штабом на ночлег, Великий Князь был убит вместе со свитою... Мне бы не следовало давать веру подобной болтовне, но признаюсь, что в том расположении духа, в котором я тогда находилась, и уже побывав свидетельницею ужасных сцен, я поверила возможности этого нового предательства, тем более, что неосторожность моих соотечественников была мне известна. Я предалась отчаянию. На третий день я получила, наконец, сразу три письма от мужа. К счастию, они опровергали все предыдущие слухи. Я возблагодарила Господа и отныне обещала себе верить только достоверным 113 вестям: в первый и последний раз совершила я подобную ошибку, и она могла бы дорого мне обойтись. Наша армия продвигалась в Польше, и Императорская гвардия должна была ее усилить. Она выступила уже из Петербурга и направлялась к Риге. Одна ее часть, вся гвардейская пехота, должна была проходить через Цоден с остановкою на два дня. Я отдала необходимые распоряжения и готовилась встретить гостей, полагаясь на их снисходительность. Прежде я никогда не живала в моем замке. Цоденское имение было приобретено моим батюшкой71, когда я выходила замуж, и с той поры, как оно мне принадлежит, мне случилось провести там всего несколько дней в одну из моих поездок между Варшавою и Москвою. Поэтому дом, старинный образец голландской архитектуры, являл собою жилище хотя и удобное, но лишенное всякой роскоши. Это устраивало меня, закаленную в лишениях, но блестящая петербургская молодежь должна была быть более взыскательна. К тому же при мне было очень мало прислуги, и потому мне пришлось потрудиться, чтобы хорошо принять и разместить гостей. Мне удалось, однако же, обзавестись всем необходимым и по возможности все устроить. Правду сказать, мне доставляло удовольствие и в своем дому оправдывать прозвище, в шутку данное мне мужем: маркитантка главной квартиры. Я приняла защитников Отечества как могла лучше и имела случай немного поправить суждения некоторых из этих господ о легкости, с которою они намеревались разбить польскую армию. Заметно было, что в Петербурге не поняли сути варшавского мятежа, смотрели на него, как на простой бунт, а не как на восстание в духе времени, потрясавшем Европу. Польская армия не была более машиной, подчиненной одному лицу. Каждый человек в этой армии (увеличенной почти вдвое с момента восстания) был воодушевлен общим делом, и война в Польше могла стать войной национальной. Еще немного, и она сделалась бы всеобщей европейской войной. Наша молодежь, охваченная воинственным пылом, отвергала всякое мнение подобного рода и в своем самохвальстве забывала, что поляки, всегдашние враги русских, обладали теперь армией, организованной наилучшим образом, и что они опирались на успехи пропаганды. Поэтому, смело пренебрегая опасностями, всем сердцем преданные делу Государя, наши воины не должны были спешить со своими суждениями об этой кампании, где их поджидало столько неудач. Конечно, дальнейшее доказало, сколь безумно было польское предприятие, но разве не безумием и с нашей стороны было полагаться только на беспрерывные удачи и триумфы! Итак, в течение трех недель я принимала у себя офицеров гвардии, размещала их и угощала, как могла лучше. Полки сменялись каждые два дня. Офицеры промелькнули предо мною словно в волшебном фонаре. Они, казалось, мало обращались в свете. Но так как тогда я видела и хотела в них видеть только защитников Отечества и мстителей за оскорбление, полученное всеми нами, то я придавала мало значения их манерам и умению вести себя в обществе. Назову, однако, некоторых из этих господ: барон Зальца72, капитан Павловского полка, который, казалось, лучше других понимал суть событий и был довольно скромен, тогда как его спутники были преисполнены презрения ко врагу, против которого шли сражаться. Пущин73, капитан гренадерского полка, забавлял меня необычайною веселостью своего характера и склонностью к шутке. Как и его товарищи, 114 он рассматривал польскую кампанию как непременно успешную, но он, по крайней мере, придавал своим рискованным суждениям столь смешной оборот, что я не могла не смеяться, хотя и оспаривала оные. Он говорил, среди прочего, будто польские женщины, которые, словно амазонки, записывались в войско, делали это лишь в нетерпении сблизиться с русскими, к которым во все времена питали и выказывали любовь, зато к своим польским мужьям они будто бы питали отвращение и разводились с ними сразу после замужества; что по крайней мере с этой стороны мы должны быть уверены в успехе; что они первые отворят нам двери, и еще много подобных вещей. Не стану говорить о прочих офицерах, со всеми я имела более или менее тот же разговор и в иное время видела бы в большинстве из них только повес, невежд и хвастунов. Дмитрий Петрович Резвой Но тут произошла довольно необычная встреча. Мне доложили, что пришел Бастионов, из Московского полка. Он был один. Я пригласила его войти, предложила чаю и провела с ним вечер, никоим образом не догадываясь, с кем говорю. Так как он должен был пробыть у меня два дня, то на другой день я послала за ним. Мы беседовали о многом и, коснувшись различных предметов, заговорили о минувшем царствовании и об особе графа Аракчеева74. Сама того не подозревая, я затронула чувствительную для нас обоих струну. Молодой человек не скрывал своей неприязни к всесильному министру, бывшему причиною несчастия его отчима. Эти последние слова стали для меня словно лучом света. Я спросила, как звали его отчима, и тут узнала, что речь идет о моем дядюшке75. Тогда я поняла, отчего приняла своего гостя за другое лицо: виною тому был мой слуга, исказивший его имя, настоящее же имя его было Бастион. Мне вспомнилась романтическая история моего дядюшки, я ближе познакомилась с новым кузеном, и разговор двух чужих людей сделался разговором двух родственников. Дядюшка имел несчастие увезти замужнюю женщину и имел от нее детей. 115 В России нет развода, и дядюшка очень горевал, не могши узаконить своих детей. Приехавший в Цоден г-н Бастион носил имя первого мужа дядюшкиной жены, но на самом деле не был его сыном. Все эти подробности были хорошо мне известны, но я не знала никого из дядюшкиной семьи. Я испытывала истинное удовольствие говорить о моем семействе в тот момент, когда я словно возвращалась из иного мира, была разлучена с родными и совсем еще недавно страшилась, что больше их не увижу. Г-н Бастион был не менее меня удивлен, повстречав меня на своем пути, но сначала он принял меня за одну из моих племянниц76, носящую ту же фамилию. Наконец, оба недоразумения выяснились, и мы стали обходиться друг с другом по-родственному. Я находила удовольствие говорить о покойном дядюшке, которого очень любила. Кроме порицания, которого заслуживал его поступок с Бастионом, он был самым лучшим, самым остроумным и самым любезным человеком на свете. Генерал от артиллерии из самых заслуженных, обожаемый солдатами, уважаемый в армии, он попал в немилость гр. Аракчеева, и гонения, которым он подвергался, свели его в могилу. Любовь сгубила его, а могущественный недруг довершил его разорение. Встреча с Бастионом доставила мне приятную минуту, зато другая встреча позволила испытать еще большее удовольствие. Надежда Васильевна Резвая Как-то раз я что-то писала, сидя перед зеркалом, вдруг вижу, входит без доклада офицер в шинели и молча останавливается в дверях. Таковое явление удивило меня, я поднялась, пошла ему навстречу и тут с радостью узнала моего деверя, кн. М. Голицына77. Я бросилась ему на шею, и сей миг словно перенес меня в семью, я почувствовала, будто вернулась с того света. То был первый из ближайших моих родственников, кого я увидала после катастрофы, и мне было бы трудно описать охватившее меня ощущение. Кто никогда не разлучался с родными с мыслию не увидеть их более, кто никогда не переживал ужасов резни и 116 злодеяний мятежа в чужой стране, тот не поймет, быть может, что испытываешь, когда, ускользнув из вражеских рук, ты словно чудесным образом переносишься на родную землю и, пробыв в одиночестве, встречаешь кого-то из близких, брата, друга. Кн. Михаил провел у меня несколько дней. Состоя адъютантом кн. Щербатова78, который командовал Императорской гвардией и тогда находился в Риге, мой деверь несколько раз получал позволение навестить меня в Цодене. Проведя вместе несколько дней, исчерпав все темы разговоров, столь интересных нам обоим, мы расстались. Гвардия должна была соединиться с армией. Я простилась с кн. Михаилом, которого люблю, как брата. Я молилась, чтобы Господь не оставил его. То была его первая кампания. Он отправлялся на войну со всем пылом молодости, с благородным сердцем и любовью к Отчизне. Успехи, которых он добился с той поры, полностью оправдали все мои ожидания. “Еще один храбрец, еще один мститель, — думала я, глядя ему вослед, — да не оставит Всевышний его и всю верную Государю армию!” Итак, я осталась в моем уединении, в обществе сына и его гувернера. Я вела жизнь с виду однообразную и тихую, если бы не беспрестанная душевная тревога. Я окружила себя газетами и бюллетенями, поддерживала деятельную переписку с мужем и родителями, посылала за новостями касательно польских дел, и потому мое существование было отнюдь не покойно. Я приобрела несколько книг и фортепьяно, я могла рисовать, заботилась о сыне, но более всего читала публичные листки. У меня от природы отвращенье к газетам, и я могу назвать только две эпохи моей жизни, когда читала их с жадностью. В 1812 году, когда армия Наполеона вторглась в Россию, патриотизм, ненависть к чужеземцам и святость родительского очага, оскверненного неприятелем, воодушевили все сердца без различия возраста и пола. Весь народ поднялся, чтобы изгнать общего врага, и небывалыми усилиями, деяньями, которые отзовутся в потомках, изумленных таковым чудом, освободил Россию и Европу от завоевателя, коего владычество было столь же тяжело, сколь блестящи были его военные подвиги. Это наша Илиада. Я была очень молода тогда, но душа моя, задетая за живое, почувствовала всю тяжесть бедствия, обрушившегося на мое Отечество. День за днем следила я за событиями. Кровавая битва при Бородине лишила меня брата79 — кумира нашей семьи и, смею сказать, предмета всеобщего уважения. Затем пожар Москвы и разорение ее окрестностей, где мой батюшка имел усадьбу, которая была разграблена. Вместе с сокрушенными горем родителями я укрылась в провинции, с тревогою ожидая исхода событий. В ту пору политические дела были для всякого делом семейным, делом, в котором всякий участвовал всем сердцем, а бюллетени о сражениях и манифесты Императора Александра были единственным для всех чтением. Другой эпохой, когда я взяла в руки газету, которой, так сказать, не видала со времени падения Наполеона, была польская революция, в которую я была вовлечена и которой все подробности, помимо того, что живо касались меня своею связью с делами моей страны, касались меня еще и потому, что я была лично ими затронута. Таким образом, для того, чтобы я занялась политикой, понадобились события чрезвычайные, новое всеобщее возбуждение. Это сделалось для меня потребностью и еще одним занятием в моем уединении. И ежели дела Отечества доставляли мне огорчения, то уж скука никогда не одолевала. Вовсе не сетуя на свое одиночество в деревне, посреди широких заснеженных полей, я, напротив 117 того, чувствовала, что оно лучше отвечает моему нравственному состоянию, нежели весь шум большого света. Противу моих опасений, противу интереса к событиям, который занимал меня целиком, противу моих мрачных мыслей, общество не предложило бы мне никакого средства, даже кратковременного. И потому я решилась, вопреки неоднократным приглашениям моих родителей, оставаться в Цодене, где я была к тому же ближе к театру военных действий и где скорее получала вести. Князь Михаил Федорович Голицын После нескольких более или менее незначительных стычек наша армия быстро продвигалась к столице Польши. Я думаю, что и с той, и с другой стороны тревожное ожидание решительного сражения было одинаково. Сама же я затаила дыханье в своем уголку, ожидая важного бюллетеня от 13/25 февраля. Вокруг распространились слухи, будто Варшава взята, и как было не верить этому? Все говорило за это, а подробности сражения при Грохове служили, казалось, тому подтверждением. Однако, инстинкт подсказывал мне не верить слухам, и он не обманул меня. Поверят ли потомки, что кровавая битва при Грохове, где нашли могилу 8 тысяч русских и коей первым результатом было взятие варшавского предместья — Праги, была для нас лишь скоротечною победою, бесплодным предприятием? Поверят ли, что депутация от всего купеческого сословия Варшавы и от мирных жителей явилась в русский лагерь и умоляла быстрее войти в город, потому как неприятельская армия обратилась в бегство, но фельдмаршал Дибич не сумел воспользоваться своим преимуществом? Что столько усилий были напрасны 118 и что в минуту триумфа победа была упущена? Отступление русских в тот час, когда поляки полагали, что все для них потеряно, показалось им столь неестественным, что сбило их с толку, они вообразили, что это военная хитрость, и опасались западни. Увы, Свыше было предначертано, что мы обретем новую славу лишь через новые ошибки, иначе победа была бы слишком легкою и не избавила бы наших храбрецов от их самонадеянности. Итак, после упорного сражения, длившегося 7 часов, русские отступили, оставив поле битвы, отказавшись от самой идеи взятия Варшавы, и возвратились в место своего расположения в Милошне, в 2—3 верстах от города. Наши несчастные пленники, что были захвачены ночью 17/29 (ноября), содержались в Королевском замке и терпели оскорбления от поляков, стали свидетелями и сражения, которое наблюдали из окон, и непонятного отступления нашей армии. Отчаянье охватило их, и минутная надежда, заставлявшая биться их сердца, сменилась горькою печалью пред еще долгим пленом. Не берусь описать, что испытывала я, перечитывая бюллетень. Каким бы блестящим ни казалось мне самое дело, результат глубоко огорчил меня. Русские были в Праге и не вошли в Варшаву! 8 тысяч человек были принесены в жертву, и мы ничего не достигнули! Сраженье, однако, должно было стать решающим, но решенным для нас оказалось только отступление. В какую пучину несчастий могла низвергнуть нас эта неудача! (Я только от печки умею танцевать). Вероятно, многое будет написано про польскую кампанию. Сведущие люди будут трактовать ее по-военному, историки будут исследовать результаты, но никто, я уверена, не решит вопроса, на который и сам фельдмаршал Дибич затруднился бы ответить: почему он упорствовал в наступлении на Варшаву именно со стороны Праги — единственно укрепленной, стремясь именно в этом пункте идти по стопам своего знаменитого предшественника Суворова80 и пренебрегая прочими пунктами, остававшимися без защиты? Почему генерал Крейц81, который несколькими днями раньше сражения при Грохове столь счастливо подошел с юга на расстояние двух переходов до Варшавы, переправил по льду Вислы 8 орудий и обратил в бегство отряд в 300 человек, почему ген. Крейц получил приказ фельдмаршала повернуть назад и переправиться с пушками обратно? Не опасался ли фельдмаршал, как бы кто другой не вступил в Варшаву раньше его и не воспользовался счастливой идеей войти туда через Мокотовские ворота, т. е. через неукрепленный Бельведер, откуда отступал Великий Князь? Вот проблема, решение которой единственно в том, что фельдмаршал не имел разумно составленного плана. Он упорно настаивал на одной идее — войти чрез Пражское предместье, хотя бы сие обошлось гибелью половины его армии. Но неотвязная идея не есть план, и после первой неудачной попытки все должны были ощутить это. Фельдмаршал потерял голову, и дело, плохо начавшись, так же плохо и продолжилось. В феврале месяце следовало опасаться полной оттепели и невозможности рисковать переправою, и Дибич приписал все свои промедления и ошибки этой причине. Однако, Крейц сумел же перейти Вислу, и если 8 орудий могли быть переправлены по льду два раза сряду, то спрашивается, отчего было не переправить и 80? Бюллетень о деле Крейца на левом берегу Вислы доставил мне живое удовольствие: я видела наших в двух переходах от Варшавы и мысленно следила за ними, ведь при нашем отступлении я проделала тот же путь. С нетерпением ожидала я счастливого исхода, но ожидания мои были обмануты, с одной стороны, 119 нашим отходом, а с другой, неудачею фельдмаршала при Грохове. С той поры я стала думать, что теперь война будет бесконечною, что поляки, ободренные успехом, постараются разжечь мятеж и поднять литовские губернии. Я краснела от стыда в своем уединении и трепетала при мысли о том, что последует за столь печальным началом. Граф Александр Иванович Кутайсов Я получила письмо от мужа: оно было из Милошни, а должно было быть из Варшавы! Он уведомлял меня, что Великий Князь, полагая, что дело при Грохове проиграно, что кампания затянется надолго, и предвидя буквально все, что произошло после, принял решение оставить на некоторое время театр военных действий и отправиться к княгине в Белосток. Сопровождал Великого Князя только один из его адъютантов — Киль, а весь его штаб остался при фельдмаршале, в том числе и мой муж, отвечавший за походную канцелярию Его Императорского Высочества. Признательность связывала его с Августейшим и несчастным шефом, и он почитал своим долгом свидетельствовать оную всегда и везде. Таким образом, он продолжал свою службу в отсутствие Великого Князя (не предполагая, впрочем, что оно будет столь долгим), посылая свои рапорты в Белосток и разделяя, не будучи военным, все опасности и тяготы военной службы. Другие люди, помимо меня, собрали и соберут еще факты, и им предоставляю я подробное описание перестрелок, сражений, наступлений и отступлений, успехов и поражений, которые чередовались во время всей кампании. Я намереваюсь только сохранить мои воспоминания и потому отмечаю в этом безыскусном 120 рассказе лишь то, что касается лично до меня или до близких мне лиц. Любознательного же читателя отсылаю к бюллетеням о военных действиях, иначе мне пришлось бы переписать сюда все тогдашние газеты. Я продолжала их читать, получала вести от мужа и, потеряв надежду скоро его увидать, забилась в своем скромном уголку, решившись дожидаться там окончания войны. ГЛАВА 13 Отъезд из Цодена, пребывание в Риге, поражение отряда Серавского Так жила я в тиши до 21 марта, когда началось возмущение в Самогитии. Эта весть скоро дошла до меня, и хотя я предчувствовала это событие, но была до крайности встревожена. Этот очевидный результат происков поляков непременно должен был затянуть войну, а мои суждения на сей счет оправдались сверх меры. При первом же слухе об этом прискорбном известии, я послала собрать вокруг верные сведения, сама же поехала за более подробными новостями к г-ну Дерперу, жившему в 6 верстах от меня. Я узнала, что в нашем краю запасаются оружием, что Самогития охвачена восстанием, что посмели задержать фельдъегеря из армии к Государю, что пакеты, бывшие при нем, запечатали печатью нового Царства Польского и отправили его с оными в Петербург, что в Тельше, в Россиенах и других местах произошли убийства, что мятежники действуют успешно и в своей дерзкой самонадеянности имеют виды на Либаву, стремясь захватить какой-нибудь морской порт. Для них это было главным, Польша не могла продержаться без порта. Данциг ускользнул из ее рук, и потому Либава сделалась в тот момент предметом ее стремлений. Тем самым поляки все еще надеялись открыть для Франции способ поддержать их, так как они знали единственно свой интерес, не предвидя препятствий, разбивших их надежды, не заботясь, будет ли это выгодно союзной державе, не думая, что Франция ни в коем случае не может выступить против России, что она ограничится бранью против нас в своих газетах, но не сделает ни малейшего жеста ради Польши и что для нее легче дать полякам деньги, нежели войска. Но мятежники вообразили, будто французский флот сможет подойти к Либаве и, проникнувшись столь блестящей мыслию, подстрекали литовцев захватить порт. Столь же храбрые, сколь непригодные воевать, шли они вперед и, надо сказать, сначала были ободрены некоторыми успехами. Они взяли Поланген и возгордились этим триумфом. В самом деле, это место было важно тем, что являлось сопредельным между Россией и прусскими провинциями, и оказавшись в руках литовцев, наши прямые сношения с Европой были тем самым прерваны или, вернее, затруднены. И действительно, иностранная почта не приходила несколько дней. Но тем и ограничились предприятия этих новых Дон-Кихотов. Курляндские лесничие, числом шестьсот, с графом Мантейфелем82 во главе, бросились на мятежников и отбили Поланген, который дважды переходил из рук в руки. Наконец, наши войска подошли со всех сторон, и скоро отдельные шайки мятежной армии, без управления, без дисциплины, одетые в лохмотья, со знаменами из нижних юбок и носовых платков, с деревянными пушками, были измотаны и великая армия рассеяна. Но она не была еще уничтожена, 121 несмотря на значительное число пленных, которых ежедневно приводили в Ригу. Оставалось еще важное дело: следовало очистить дорогу, связывающую Петербург с Царством Польским, она была во власти литовцев, и наши военные припасы попали к ним. Поневеж сделался их главным запасным магазином, Вилькомир был в их руках. Таким образом, отказавшись от своего завоевательного проекта на берегу моря, они ринулись в Виленскую губернию. Там их ожидала участь, сообразная их безумию. Но прежде, чем уступить в столь неравной борьбе, они не оставляли нас в покое, словно моська, донимавшая слона. Их гнали — они появлялись в другом месте. Их преследовали — они, казалось, бежали только затем, чтобы соединиться с сообщниками. Словом, то была гидра, коей головы снова вырастали и которую современный Геркулес сумел поразить, как будет видно потом, лишь после многих трудов. Едва узнав про возмущение в Самогитии, я храбро принялась готовиться к отъезду. В 30 верстах от меня сражались, в 14 — учинили беспорядки. Зная толк в мятежах, я полагала, что даже если лава пощадит мои земли, я все же рискую быть потревожена и напугана появлением какой-нибудь шайки, из тех, что нападали на соседние замки в поисках оружия и фуража. А потому, хорошенько все обдумав и собрав самые достоверные сведения, я решилась переехать в Ригу и 21 марта* /5 апреля покинула свой скромный приют в Цодене, полная сожалений, что оставляю имение, где могла вести мирную жизнь, что нарушаю уединение, из коего, словно из ложи, заделанной решеткою, я могла рассматривать то, что происходило на мировом театре, могла следить за сценами, вызывавшими всеобщий интерес, и видеть все, в то же время наслаждаясь прелестью покоя. Ничего более утешительного не пришло тогда мне на ум. Горизонт, казалось, омрачался все больше, кругом были одни волнения, измена, ужасы всякого рода, война становилась бесконечною. Со слезами на глазах простилась я со славным Вестфалем и его женою, со священником, который очень старался удержать меня и, казалось, был обижен тем, что его красноречие столь мало на меня действовало, с моими крестьянами, которые в один голос просили меня остаться с ними и уверяли, что ежели литовцы и посмеют показаться в моих владениях, тогда все 500 человек, как один, подымутся, чтобы защитить меня. Благодаря их за заботу и искренно тронутая таковою преданностью, я полагала, однако же, что коль скоро война затягивается, то я долго еще не увижусь с кн. Александром, и что надобно, наконец, уступить пожеланиям моего батюшки, который настоятельно просил меня приехать. Жребий был брошен, я отправилась. Едучи на крестьянских лошадях, я потратила целый день, чтобы проехать 54 версты до Риги. Мой мальчик позабавил меня в пути. У него выпал зуб, и бросая его на дорогу, он сказал мне: “Вот увидите, маменька, из этого зуба вырастут богатыри и победят литовцев!” После, когда до нас дошла весть об их поражении, он не преминул напомнить мне про зуб, посеянный им на дороге. Уже смеркалось, когда я приехала в Ригу, и потому я принуждена была заночевать в Митавском предместье, так как было слишком поздно, чтобы переправляться чрез Двину, по которой неслись уже льдины, что затрудняло переправу. Я провела в предместье две ночи и воспользовалась курьером, 122 ехавшим в армию, чтобы послать весточку кн. Александру. Чрез Двину я перебралась лишь 23 марта* /7 апреля. С каждою минутою переправа становилась все опаснее. Я смогла переправиться только в 3 часа утра, пешком, по доскам, положенным на льдины (протяженьем с версту), а мои разобранные экипажи люди перенесли на руках. Не найдя, где поселиться в центре города, переполненного приезжими со всех сторон, я поместилась в Петербургском предместье (в “Золотом орле”), в трех небольших скверных комнатах. Первою моею заботою было отыскать графиню Эльмпт83. Она приняла меня со всею любезностью. Я была мало ей известна и совсем не ожидала найти столь ласковый прием и столь искренное участие. Она живо расспрашивала меня про все, что случилось в Варшаве, про наше отступление, про горести, испытанные лично мною. Тема была неисчерпаема, а так как я хорошо ее знала, то сделалась интересною для общества особою. Всякий спешил составить себе ясное понятие о событии, коего подробности были неизвестны в Риге, как и повсюду, кроме тех мест, где все это происходило. В России или не пишут о происходящем, или ждут, чтобы написать, покуда пройдет полвека после события. Например, во время этой польской войны наши публичные листки потчивали нас реляциями кампании Орлова-Чесменского в царствование Екатерины II. Читая их, я ожидала, что с окончанием польской войны нам расскажут про нашествие Наполеона. И случилось так, что Господь отдалил срок новых несчастий России, а потому про польское восстание 1830 года речи нет. Меня забрасывали вопросами, и так как я была занята единственно тем, что случилось в Варшаве, всеми последствиями роковой ночи и теми, которых еще следовало ожидать, то могла удовлетворить общее любопытство. Ни о чем ином не было и речи, и только интерес, который вызывал мой рассказ, позволял графине и ее друзьям терпеть мою тогдашнюю склонность к молчанию. Такое настроение было в тягость мне самой, но ко мне были снисходительны и очень хотели и даже старались меня развлечь. Заботами графини, ее прелестных дочерей и гостей дома я понемногу избавилась от тревожного состояния, в котором находилась почти все время. Всякий вечер с 8 часов до полуночи со мною случался своего рода нервический припадок, который доставлял мне много мучений: на меня находил страх, я едва дышала, нервы мои были напряжены. Наконец, в полночь наступало какое-то изнеможенье, погружавшее меня в сон. Ни за какие сокровища не согласилась бы я выехать вечером, и все шутки этих дам не поколебали меня. Так продолжалось долго: днем я бывала у графини, но в 8 часов вечера спешила к себе. Мало-помалу я вышла из этого нервического состояния, а неизменные заботы графини возвратили меня, наконец, к светским привычкам. В Риге я захворала, и тут началось новое мученье из-за моей квартиры. Вечный шум, хожденье по коридору, беспрерывный лай собаки за стеною и, хуже того, — скверная игра начинающего музыканта, пленные над моею головою, бессонными ночами шагавшие по комнате в подбитых гвоздями сапогах, — все это не давало мне ни минуты покоя. К счастию, нашелся отличный доктор, г-н Мобес, который доставил мне облегчение, но в течение 10 дней я не покидала комнаты. Графиня Эльмпт выказала мне большое участие и часто навещала меня. Я не имела никаких известий от кн. Александра, а те, что приходили из армии, были 123 неутешительны. Вместо наступления наши войска пятились или же бродили по Царству Польскому, без определенного плана, без намеченной цели. Наконец, подробно ознакомившись с дорогами и болотами Польши, фельдмаршал приказал армии возвратиться в свои пределы, чтобы не допустить, говорил он, восстания Литвы и Волыни. Таким образом, был оставлен план взять Варшаву и отдален срок наказания тех, кто начали мятеж. Это отступление было полной неожиданностью для простого солдата. До крайности обескураженный отказом от наступления, раздраженный невозможностью отомстить за оскорбление, сокрушаясь о напрасно пролитой крови, с грустью и унынием возвращался он в Россию, которую покинул, чтобы пожать лавры и, особенно, чтобы покарать изменников, и куда нес теперь свои обманутые надежды. И вдруг, в тот самый момент, когда армия ступила на русскую землю, милосердый Господь, наш всегдашний заступник, озарил нас новым лучом славы. Покуда главные силы армии переходили границу, отряд Серавского, силою в (...)*, направлявшийся к Ломже, был почти полностью уничтожен Ридигером84, который преследовал его до Казимержа, где неприятелю удалось переправиться чрез Вислу. Почти в то же самое время отряд Дверницкого85 был разбит (...)**. Оба эти сражения слишком известны и подробно описаны в публичных листках, и я не стану о них говорить. Можно вообразить себе перемену, которую это произвело в армии. Ее снова заставили повернуть, и уже не было речи о возвращении в Россию. Таким образом, Волынь избегнула опасности польского вторжения, что предало бы ее огню и мечу, и сия победа позволила нам перейти в наступление. Фельдмаршал смог возобновить действия в Царстве Польском, а солдаты, воодушевленные этим известием, горели стремленьем возвратиться туда. Эта вторая кампания или, вернее, та же самая, но возобновленная и лучше устроенная, позволяла нам надеяться на большие успехи, нежели первая. ГЛАВА 14 Продолжение пребывания (в Риге), отъезд в Петербург Я решилась остаться в Риге еще на некоторое время и ехать не раньше, чем получу достоверные известия о том, что сталось с кн. Александром. Война, казалось, шла к концу, он приехал бы ко мне, и в этом случае я вернулась бы с ним в Цоден. В такой отрадной надежде я провела в Риге 6 недель. Дом графини Эльмпт был единственным моим прибежищем, и я не устану повторять, сколь много обязана ей за дружеский прием, который я там находила. Я бывала у графини почти каждый день, и под конец со мною обходились, словно с родною. Я всегда находила там приятное общество. Брат ее, г-н Б(аранов), почтмейстер, женат на милой и любезной молодой женщине, и их дом сделался еще одним прибежищем для меня. Я познакомилась с графом Макгоули, шотландцем родом, состоявшим на русской службе. Это человек, коего приятные манеры тотчас вызывают к нему расположение, а его любезность укрепляет в таковом расположении. Г-н Мефреди, французский консул, также был весьма приятен в обществе. Он славный малый, 124 и стоит только выказать ему некоторую благосклонность, как он готов развлекать гостей. Были еще два английских негоцианта, из которых один был человек умный, но суждения его были мне несносны, особенно в злополучную эпоху, когда, воюя с поляками, мы вели войну и со всеми разрушительными идеями, с так называемым успехом просвещения, которое, по сути, есть затмение умов. Я встретила там молодого Коцебу, сына сочинителя86, и Крузенштерна, сына мореплавателя87 и брата флигель-адъютанта Его Величества, бывшего тогда в плену у поляков. Оба молодых человека особенно привязались к моему сыну. Несколько дней в Риге находились семейство Шоппинг, г-жа Шурмер — супруга генерала, воевавшего тогда в Литве, и, наконец, граф Строганов88, генерал-адъютант свиты Государя, посланный на время в Ригу. Последний был опорою для всех. Всеми уважаемый, склонный к добру, просвещенный патриот, деятельный, беспристрастный, в Риге, в критических обстоятельствах, он был почитаем, как столп, на который можно опереться, и как безупречный судия в трудном деле. В городе было много поляков. Шлагбаумы на дороге в Литву не охранялись, и при менее строгом надзоре могли бы иметь место беспорядки. Генерал-губернатор барон Пален89 тогда отсутствовал. Обязанный лично выступить против мятежников Самогитии, он оставался там, покуда длилось восстание. Граф Строганов замещал его. В Ригу ежедневно приводили пленных литовцев, в большинстве своем крестьян, недавно набранных и взявшихся за оружие поневоле. Участь этих несчастных была ужасна. Принужденные своими господами присоединиться к мятежникам, они делали это без охоты, а ежели хотели вернуться домой, то помещики гнали их за отказ драться, и потому они старались попасть в плен к русским. Для них это было средством спасения, и особенно они бывали счастливы попасть в руки гр. Строганова. Жители Риги так были разгневаны на поляков, что если бы им позволили, они бы побили их камнями. Однажды в месте для прогулок нашли листки, в которых говорилось, что предместья будут преданы огню. Этого оказалось довольно, чтобы национальная гвардия проснулась и чтобы никакая мера предосторожности не была позабыта. Но этого было довольно, чтобы встревожить и меня, ведь я знала толк в мятежах. Приближалась Пасха, и разнесся слух, будто ночью, когда все верующие будут в церкви, пожаром в предместьях будет дан сигнал к мятежу. Это сделало такое впечатление, что никто не подумал покинуть свой дом, и горожане, которые не были в карауле, стояли у своих ворот. Обычные гулянья, качели — любимая забава русского народа — и прочие народные увеселенья были отменены. Пасхальные дни прошли в благоговейной сосредоточенности, без мыслей о развлечениях. Первый день этого прекрасного христианского праздника прошел тихо, второй также был спокоен, но следующая ночь опять сделалась для меня ночью волнения и страха. В полночь, едва я легла спать, как вдруг услыхала крики солдат на улице. Крики становились все сильнее, так что я вскочила с постели, будучи уверена, что это восстание. Я позвала горничную, велела разбудить гувернера и вся дрожа, еще не опомнившись ото сна и поспешно одеваясь, послала узнать, что случилось. Ответ был таков, что я принялась смеяться, как безумная: просто солдаты кричали что было мочи, чтобы остановить обоз, въезжавший через Петербургскую заставу, а так как возчики молчали, то солдаты и раскричались до того, что перепугали тех, которые не забыли польское восстание и могли опасаться 125 такового и в другом месте. Успокоившись, на сей раз я крепко уснула, чего давно со мною не случалось, ведь по миновании опасности хорошо спится. На другой день графиня с дочерьми много смеялись моему рассказу. Эти дамы не упускали ничего, чтобы сделать приятным мое пребывание в Риге. Они придумывали развлеченья и часто вывозили меня вопреки моему желанию. То обед в публичном саду, в прелестном обществе, то загородные прогулки с закускою на свежем воздухе, то поездка на левый берег Двины. Наконец, они заставили меня поехать даже в спектакль! Но немецкий театр не привлекает меня, и я побывала там только ради общества этих дам. Однако, я нашла там кое-что, доставившее мне удовольствие: то был один артист, который в перерывах между действиями так хорошо играл на тромбоне, что удостоился рукоплесканий. Как-то раз, в одну из наших прогулок на другой берег Двины, мы задержались, и мост развели, чтобы дать пройти баржам. Нам пришлось ждать более двух часов, покуда его сведут, и стоя под ярким солнцем, мы очень бы досадовали, если бы не повстречали двух оригиналов, которые много нас позабавили. Сначала с нами заговорил небольшого роста француз, в первый раз приехавший в Россию. Услыша, что мы разговариваем по-французски, он обратился к нам со свойственной его нации непринужденностью: “Сударыни, вы француженки? — Нет, сударь. — А я подумал так, услыша, что вы говорите по-французски.” Мы вступили с ним в разговор и прежде всего узнали, что он сын негоцианта и что отец послал его в Россию для занятий торговлею. Так как он приехал из Парижа, то мы принялись его расспрашивать про дела в его стране, про Короля, и он отвечал: “Король славный человек, вот и все, но он сердит на вашего Императора. — Отчего же? — Да оттого, что Он хочет воевать с Королем. — Что за выдумки, Государь и не думает об этом. — У нас, однако, все говорят о войне и боятся, как бы снова не взяли Париж.” Я не могла удержаться от чувства национальной гордости, видя, что вопреки нашим неудачам в Польше, вопреки всем бедствиям, которые нас осаждали, мы все еще внушали страх одной из самых могущественных держав Европы, а память о наших подвигах во Франции все еще заставляла ее трепетать. Нам так и не удалось разубедить французика в том, что Государь имеет враждебные намерения против его отечества, и он остался при своих опасениях. Затем два русских купца приняли нас за мещанок или горничных и вступили с нами в разговор. Мы узнали, что в тот же вечер им надлежит быть в карауле (так как с момента восстания в Самогитии купеческое сословие Риги образовало национальную гвардию). Один из них, которого мы назвали “серна” по цвету его платья, все обращался к гр. Марии Эльмпт и был по-своему любезен. Она же, с присущим ей остроумием, поддерживала разговор, не выдавая себя. Эти господа намекали нам, что хотя ворота крепости запираются рано, но если нам надобно, мы всегда можем свободно выйти, потому что они сами стоят в карауле, и им было бы приятно нам услужить. Мы поблагодарили их, и я не знаю, куда завел бы нас разговор, если бы графиня Эльмпт, потеряв терпение от долгого ожидания, не предложила нам, наконец, сесть в лодку и переправиться на другой берег. Мне трудно было решиться на это, так как я боюсь воды. В конце концов графиня прибегла к хитрости: когда лодка пристала к берегу, она села в нее с одною из своих дочерей и увлекла моего сына. Лодка отчалила. Тут уже мне пришлось преодолеть свое отвращение к воде. Графиня Мария и ген. Рокоссовский90 (он 126 бывал в доме графини), который приплыл за нами, поневоле занялись моею особою, и под их покровительством я отдалась волнам. Мое существование в Риге, едва сделавшись приятным, вскоре должно было закончиться. Графиня, по обыкновению, расположилась провести лето в своей деревне (Свитен), на границе Курляндии с литовской стороны. Беспорядки отодвинулись дальше в Литву, и графиня могла жить в своем имении в безопасности. К Риге приближалась холера, таким образом, все побуждало покинуть город. С отъездом графини ничто уже не могло задержать меня, я с еще большею безопасностью, нежели она, могла вернуться в Цоден. Но я решила, что настала, наконец, минута уступить пожеланиям моего семейства, так как я не могла уже расчислить время моей встречи с кн. Александром. Наши дела в Польше, подошедшие, казалось, к развязке, снова запутались. Итак, я тоже готовилась к отъезду. В один из последних дней нашего пребывания в Риге, 6/18 мая, английский негоциант, о котором я говорила выше, устроил прогулку на свою дачу в окрестностях города. Я была в числе приглашенных, и хотя этот человек мне не нравился, я посчитала долгом принять его приглашение, потому что принадлежа к обществу графини и прочих дам, было бы невежливо отказаться. После недолгих уговоров я согласилась участвовать в этой прогулке, которая, впрочем, должна была стать последней. Общество было довольно многочисленно, дача красива, хозяин дома предупредителен, и мы почти целый день гуляли. В 9 часов мы вернулись к графине, и я простилась с нею, как с подругой. Я была взволнована, а мой сын заливался слезами. Эти дамы дали мне столько доказательств участия и дружбы, что расставаясь с ними, я испытывала самые горькие сожаления. Это они избавили меня от глубокой печали, в которую погрузили меня события, коих я была свидетелем или жертвою. Это они подняли мой дух и утешили в отсутствие кн. Александра. Беспрестанно занимаясь мною, они избавили меня и от того нервического состояния, в котором я находилась после стольких невзгод, они вернули меня к привычкам моей прежней жизни. Я очень им обязана, и мое сердце всегда будет полно чувством самой живой признательности. 7/19 (мая) графиня уехала в Свитен, а я, прежде чем предпринять путешествие в Петербург, пожелала еще раз побывать в Цодене. В тот же день я отправилась туда с сыном и его гувернером, оставив часть людей со всеми вещами в трактире “Франкфурт”. 8/20 (мая) я приехала в Цоден, где мне были очень рады. Мой сосед Дерпер нанес мне визит и сопровождал меня в поездке на одну из моих ферм. Затем я съездила в Альт-Роден, имение моего отца, расположенное в 11 верстах от моего. Я остановилась у Румма, батюшкина конторщика. Славные люди были польщены моим визитом и угостили меня завтраком. Я заглянула на минуту к г-же Арнольди, жене управляющего. Воротившись к себе, невыразимая грусть охватила меня. На сей раз я столь же торопилась покинуть Цоден, сколь сожалела оставить его шестью неделями раньше. Однако, я провела там ночь и 9/21 (мая) окончательно простилась с доброю четою Вестфалей и вернулась в Ригу. Моя поездка не имела ничего примечательного, хотя дорога от Риги до Цодена представляла тогда своего рода опасность: бешеный волк необыкновенной величины разорял окрестности, особенно Балдонский лес, чрез который я проезжала. Сей хищный зверь уже наделал бед, и за ним охотились. Одна девочка стала его жертвою: волк бросился на нее и откусил нос. Все сопровождавшие 127 меня были вооружены, но волка мы нигде не заметили. Но едва мы выехали из лесу, как он выскочил оттуда, улегся на берегу Кеккау, верстах в 25 от Риги, и заснул. Тут местные крестьяне окружили его и, спящего, забили. На обратном пути, проезжая чрез Кеккау, мне объявили об этой виктории. Я вернулась в Ригу 9/21 (мая), в 4 часа пополудни. Я тотчас послала к г-же Барановой за экипажем и провела вечер у нее. Я получила вести о графине и повидала некоторых особ из того общества, в котором столь приятно провела 6 недель своей жизни. На 10/22 (мая) был назначен мой отъезд. Г-жа Баранова, гр. Строганов, Макгоули, Мефреди, кн. И. Голицын, г-жа Линден явились проститься со мною, и в 2 ? часа пополудни я села в почтовую карету, направлявшуюся в Петербург. За три дня перед тем я отправила туда кучера с парою лошадей, моих верных спутников в невзгодах. ГЛАВА 15 От 10/22 мая 1831 года до сражения на Понарских горах Я проделала весь путь без помех, но это была игра случая, потому что лица, покинувшие Ригу сутками позже меня, оказались задержаны на две недели в карантине в Нарве. Такая участь постигла кн. И. Голицына и кое-кого из моих людей. Холера была уже возле Риги, а я нисколько об этом не догадывалась. Я и в дороге не думала об этом и всем, кто меня расспрашивал, чистосердечно говорила, что в Риге, которую я только что покинула, и речи нет о холере. Я путешествовала довольно скоро, хотя и давала себе отдохнуть по мере необходимости. Однако в Стрельне я не нашла лошадей, и мне пришлось задержаться и провести там ночь. Я приехала в Петербург только 14/26 (мая) в 9 часов утра. Мне надлежало проехать значительное расстояние от заставы до Арсенала, возле которого я должна была поселиться, и я имела время рассмотреть город. Признаюсь, что несмотря на красоту зданий, широкие улицы, каналы и пр., наружность его мне не понравилась. Он показался мне безлюдным, а дома, из-за непомерной ширины улиц, показались низкими. Будучи еще полна воспоминаний о Варшаве, о Риге, чем дольше рассматривала я то, что было пред моими глазами, тем живее представлялись мне города Германии и кварталы Парижа, где я бывала, и тем ниже оценивала я Петербург. Вид его не только не изумил меня, но показался мне холодным. Та часть города, через которую я проезжала, не будучи торговою, была неприятно пустынной. Позже, когда я сделалась жительницей Петербурга, я смогла убедиться, что первые впечатления не обманули меня. Меня ждали у моего дядюшки, г-на Казадаева91, матушкина свояка, где и я, в свою очередь, ожидала найти и нашла совершенно дружеский прием. Я поселилась в его доме. Этот превосходный родственник уступил мне свои покои, а сам занял три небольшие комнаты, которые пустовали, потому что его сыновья находились тогда в армии. Едва устроившись, я послала уведомить о моем приезде моего дядюшку г-на Резвого92, матушкина брата, и скоро моя гостиная наполнилась. В Петербурге у меня есть родственники, с которыми я не была знакома. Меж родными знакомство делается быстро, и скоро мои кузены и племянники сделались у меня своими людьми. Все радовались, что я избегнула большого несчастия. Я же, в свою очередь, наслаждалась тем, что могу свободно дышать, 128 находясь в кругу родных, после того, как подвергалась столь многим опасностям и проделала такой путь, полный тревог всякого рода. Я могла, наконец, узнавать достоверные известия из армии и регулярно писать ко кн. Александру. Желая представиться Ее Величеству93, я обратилась для того к статс-даме кн. Волконской94, но в ответ получила лишь отказ. Двор недавно переехал в Петергоф, Государыня была в ожидании ребенка, и мне изволили ответить, что Ее Величество никого не принимает. Какова бы ни была причина, то ли тогда в самом деле не бывало представлений, то ли на варшавян смотрели косо и не допускали их ко Двору, но не скрою, я была чувствительна к этому отказу. Хоть я и не видала в том ничего личного, будучи слишком мало известна и слишком незначительна, чтобы угодно было целить таковыми стрелами именно в меня, я, однако же, с грустью думала, что хотя мы были только жертвами, на нас глядели, как на виновных, и что вовсе не интересуясь подробностями, касавшимися Великого Князя и княгини, даже не желали видеть лиц, которые были столь близки к Августейшим страдальцам. Кто лучше меня мог дать точные сведения про роковую варшавскую ночь, про весь наш печальный поход? Сообщить интересные подробности про катастрофу, известные только очевидцам и неведомые Двору? Князя И. Голицына постигла та же участь: он просил позволения представиться и получил отказ. Итак, смирившись со своею участью и набравшись терпения, мы решились остаться на некоторое время в Петербурге и ожидать последующих событий. У меня были знакомые дамы, которых я поспешила посетить. Княгиня С. Трубецкая95 была одной из первых. Она приняла меня как сестра, пригласила к обеду и живо расспрашивала про варшавское дело, выражая признательность за дружбу, которую я не переставала выказывать ее брату, офицеру Уланского полка Великого Князя и нашему спутнику по несчастию. Я хорошо себя чувствовала в обществе кн. Трубецкой. Она приятная особа, умна, красива, с прелестным характером, с оживленною беседою. Будучи матерью многочисленного семейства, она казалась даже красивее очаровательных детей, окружавших ее. Я часто видалась с нею, а так как она жила прежде в Варшаве, то мои рассказы были ей вдвойне интересны. У меня было небольшое собранье рисунков, сделанных Килем, это были портреты многих лиц из варшавского общества, притом некоторые в смешном виде, что не мешало их поразительному сходству. Мы много веселились, разглядывая их с кн. Трубецкою, они служили как бы картинками к моим рассказам. Княгиня даже попросила показать их Государыне, уверяя, что это весьма Ее позабавит. Я подчистила некоторые надписи, которые могли быть неучтивы, и отдала княгине свою коллекцию. Государыня так веселилась и нашла сходство столь отменным, что Ей угодно было спросить, не желаю ли я дать Ей копию с одного из этих портретов (то был портрет Забоклицкого, камергера и церемониймейстера). Я поспешила предложить Ей подлинник, что и поручила кн. Трубецкой. Среди особ, встреченных мною в Петербурге, я имела невыразимое удовольствие снова увидать г-жу Шимановскую96, пианистку, и ее сестру Казимиру. Обе дамы, которых я знала и столь часто видала в Варшаве и с которыми была столь близка, в момент мятежа находились в Петербурге. Я писала к ним из Высоко-Литовска, из Курляндии, из Риги, и эти непрерывные, сквозь события, письменные сношения, эта переписка, неподвластная революциям, предшествовала нашему 129 свиданию. Мы встретились, как встречаются после разлуки, и наша взаимная дружба нимало не пострадала от злого духа суждений, что разорвал так много связей и разделил столько семейств. Встреча с ними целиком перенесла меня в Варшаву. Мы вместе занимались музыкой. Ничто не напоминает о прошедшем сильнее, чем давно знакомые звуки. Мы переиграли весь наш репертуар. Старые романсы, куплеты, прекрасные concerti* Гуммеля97, ноктюрны Фильда98 заставляли меня позабыть на миг печальную катастрофу, жертвою которой я чуть было не сделалась. Г-жа Шимановская даже устроила для меня небольшой вечер и была столь любезна, что сделала вариации к плохому романсу, который я когда-то сочинила, переложив его для нескольких голосов. Ее дочь Целина99 пела его своим красивым голосом, ей вторили г-жа Шишкова и г-н Прежинский, сама г-жа Шимановская играла на фортепьяно. У нее я встретила кн. Максимилиана Яблоновского100, и мы были взаимно рады увидаться вновь. Несчастие сближает людей. Бедный князь оставил жену и детей в Варшаве, а сам, когда вспыхнул мятеж, находился в своем волынском имении. Он отправился в Петербург, где был задержан медленным ходом событий. Он не имел возможности соединиться с семейством, но мог, по крайней мере, получать известия через Берлин, именно таким образом доставлялись письма из Петербурга в Варшаву. Я сообщила ему все, что знала касательно его родных. Он часто посещал меня во время моего пребывания в Петербурге. Мария Шимановская 130 В ожидании вестей от кн. Александра я посетила гробницу Императора Павла — благодетеля моего семейства, могилы тетушки101, бабушки102 и Невский монастырь. Я также возобновила прежние знакомства. Г-н Опочинин, которого я покинула в Брестовице, часто приезжал ко мне обсуждать бесконечный польский вопрос. Как и я сама, он был в тревоге: его сын103 находился в армии. Я поспешила навестить г-жу Шахматову104, урожд. Ланскую, которую хорошо знала в Варшаве, откуда она уехала перед самой революцией. Она ввела меня в дом своих родителей105, где меня очень ласково приняли. Это был один из приятнейших домов, какие я знала. Добрейшей души старик-отец, превосходная мать, четверо сестер, соперничавших в уменьи нравиться, обилие гостей, никакой принужденности, никакого этикета, утонченное воспитание, просвещенный ум, учтивость и гостеприимство прежних времен, сердечность, столь редкая в Петербурге, составляли очарование этого семейства. Нежность, царившая меж сестрами, была примерною, они, казалось, имели одну душу, и эта душа излучала то, что привлекало к ним друзей. Они умели соединять священное чувство патриотизма с христианскою любовью и негодуя, как и все мы, на польскую измену, не отвергали, однако, поляков, которых знали прежде. Их гостиная был убежищем для поляков, но они умели отличить предателя от несчастного, опечаленного неверностью своих сограждан. Быть может, иной раз их снисходительность бывала излишнею, но сей недостаток зависел от их характера, а не от суждений, они по природе своей были добры и ласковы. У них я встретила кн. Любецкого, но я не заговорила с ним и едва ответила на его поклон. Еще недавно я видела его во Влодаве, когда, уполномоченный временным правительством, он явился представиться Великому Князю, прежде чем отправиться в Петербург. Я знала все предшествовавшие обстоятельства, следила за ходом революции, мне были вполне известны и тайные интриги кн. Любецкого, и дерзость его речей к Великому Князю, и его безумное самомнение, и его лукавство. Я знала его за одного из пособников всего, что замышлялось в Польше, за одного из усерднейших сторонников мятежа, за одного из первых действующих лиц ночи 17/29 ноября, наконец, за представителя нового правительства, за первого, кто подал свой голос за арест Великого Князя, и мне невозможно было преодолеть неприязнь, которую он мне внушал. Будучи почти во главе движения, этот дважды изменник рассудил затем, что придется дать ответ, и чтобы благополучно выйти из положения, он добился от временного правительства назначения уполномоченным при Государе, т. е. в случае, если бы он был плохо принят как уполномоченный, он мог бы сказать (что он и сделал), будто принял это поручение только для того, чтобы покинуть Царство Польское, что будучи рожден в России и воспитан в кадетском корпусе, он гораздо более русский, чем поляк. Не предпочтительнее ли откровенные мятежники, нежели изменники такого рода? Известно, каким образом был он принят при Дворе (как министр финансов Царства Польского, а не как депутат), но ловкий интриган, он добился, что в Петербурге его терпели, потом он был допущен в общество, а позже назначен членом Государственного Совета. Среди поляков, бывавших у Ланских, я встретила гр. Грабовского (Стефана)106. Он был более чистосердечен, и если открыто говорил про наши неудачи, то не менее того спешил восхвалять наши успехи. Увы, в ту пору они не были еще особенно блестящими. Однажды там появился гр. Ланжерон107, он подошел ко 131 мне и спросил: ”Как, вы уже не в Варшаве?” Это было забавно, и я рассмеялась. И. Озеров108, коего я знавала в Париже и Варшаве, г-жа Гогель, семейство Танеевых, г-жа Архарова109 — одна из моих давних знакомых, м-ль Сумарокова, семейство кн. Сергея Голицына110, состоящее в родстве с моим мужем, кн. Наталья Куракина, г-жа Храповицкая, графиня Остерман, г-жа Веревкина, Софи Моден, гр. Орлова111, г-н Обресков были те особы, коих я много раз видала во время моего пребывания в Петербурге. Они были отменно доброжелательны ко мне, в их глазах я была интересною жертвою. Графиня Елизавета Алексеевна Остерман-Толстая Все наши разговоры касались польских дел. Все ожидали решительного удара. Люди мыслящие хорошо видели, что для нас положение вещей было не блестяще, что возмущенная Литва много препятствовала окончанию уже слишком затянувшейся войны. Все пребывали в печальной неуверенности, которую нисколько не могли успокоить жалкие бюллетени о военных действиях, которые посылал нам фельдмаршал, как вдруг получено было известие о сражении под Остроленкой. Казалось, это блестящее дело обещало близкий конец стольким несчастиям, но то ли наши герои не воспользовались, как это часто случается, своею победою, то ли фельдмаршал составил план, известный лишь ему одному, то ли Провидению угодно было затянуть урок, коль скоро мы недостаточно его усвоили, но сражение под Остроленкой, где наши войска, завладев мостом, могли бы преследовать неприятеля до Варшавы, не послужило к окончанию войны, но стало причиною к ее продлению. Генерал Гельгуд112 (которого я знавала в Варшаве) 132 с корпусом в 24 тыс. человек перешел границы Империи, соединился в Литве с мятежным войском, опустошил край и наступал на Вильну. Он был уже в 7 верстах, когда гвардия Вел. Князя Константина113, подошедшая из Гродно, под командованием ген. Куруты, бросилась навстречу неприятелю и после сражения на Понарских горах оттеснила его, спасла город и гнала Гельгуда до Ковно. То был решающий удар, поразивший литовскую гидру. Корпус Гельгуда был разбит, сам генерал убит своим адъютантом Дембинским, остатки корпуса какое-то время блуждали в лесах, потом были оттеснены в прусские пределы и, наконец, принуждены были сложить оружие. Словом, результаты той победы были значительны. Я получила вести от кн. Александра и перевела дух. Никогда не быв военным, по прихоти судьбы он побывал под обстрелом в Грохове, Остроленке и на Понарских горах, но к счастию, ядра пощадили его, равно как и холера, уже свирепствовавшая в армии. ГЛАВА 16 Пребывание в Петербурге, кончина Великого Князя Воспрянув духом, я продолжала жить в Петербурге, среди довольно многочисленного для меня общества, хотя мой батюшка торопил меня с приездом. Но в ту пору многие причины мешали мне ехать к нему. Я часто бывала на островах у г-жи Храповицкой, у Вавы Голицыной, у кн. Лопухиной и у кн. Сергея Голицына. Однажды после обеда я вместе с маленьким Евгением поехала в Царское Село, куда недавно перебралась кн. Трубецкая. Я отправилась туда в 4 часа, приехала в 6, пробыла с княгинею до 10 ?, а ночевать вернулась в Петербург. Кн. Трубецкая показала мне все, что было возможно в столь короткое время. Мы посетили самые красивые уголки парка, прекрасную ферму, изящную башню Вел. Князя Александра, изваяние Спасителя, поставленное покойным Императором Александром, но мне не хватило времени осмотреть Дворец. Г-жа Черткова114, урожд. Строганова, провела с нами весь вечер и содействовала полученному мною удовольствию. Она соединяла в себе ум, веселый характер и очаровательную любезность и при изысканности манер особенно пленяла простотою в обращении. Князь и княгиня Кочубей115, будучи у кн. Трубецкой, начали со мною долгий разговор про польскую революцию, им очень хотелось, чтобы я возобновила свой рассказ. Но княгиня сжалилась надо мною, потому что я не встречала в Петербурге никого, кто бы не просил меня рассказать, от начала и до конца, про всю катастрофу и про наши невзгоды. Таким образом, на сей раз меня пощадили. Мы по-прежнему были в ожидании известий из армии, которою командовал фельдмаршал Дибич. Наши войска действовали в Царстве Польском по всем направлениям. После сражения под Остроленкой следовало ожидать более удовлетворительных результатов, и это убеждение было так сильно, что в петербургском обществе совсем не замечали несчастий, которые еще тяготели над нами и длились уже около 8 месяцев. В свете все шло своим чередом, публичные увеселенья, частные собранья — все было in statu quo*. Ни в одном уголку города не отзывались на варшавское потрясение. Даже те лица, коих 133 дорогие существа подвергались опасностям войны, были довольно спокойны, и в то время, как я была поглощена польскими бедами и тревогами, вокруг меня говорили о спектаклях и блестящих свадьбах. Готовились две свадьбы, которые должны были соперничать в роскоши: княжны Александрины Волконской116 с г-ном Дурново и князя Белосельского117 с м-ль Бибиковой. Мне называли подарки, обилие бриллиантов, а я читала бюллетени, и мои раздумья были вовсе не веселы. Когда слишком проникаешься одним предметом, трудно понять, как это прочие люди могут быть равнодушны к нему, и в ту пору мои чувства сильно отличались от чувств петербургского общества. Быть может, и я сама делала на общество такое же впечатление! Будучи недоволен нелепыми бюллетенями фельдмаршала и медленным ходом дел в Польше, Государь послал в армию гр. Орлова со своими точными приказаниями. Тем временем фельдмаршал Паскевич118, герой Эривани, получил повеление покинуть Азию и возвратиться в Петербург. Но только что гр. Орлов прибыл в главную квартиру Дибича, как тот скончался, полагают, что от припадка холеры. Согласно повелению Его Величества, тело Дибича было привезено в Петербург и погребено в (...)*. Граф Паскевич приехал и пробыл в Петербурге несколько дней. В его свите, в большинстве своем состоявшей из азиатов, находился перс из Эривани, Али Мирза, о котором следует сказать несколько слов. Юноша 17 годов, довольно приятной наружности, дитя природы, той азиатской природы, что является колыбелью человеческого рода, он был решителен, вспыльчив, по-своему добр, т. е. способен на привязанность и благодарность, но притом мстителен, потому что считал месть долгом. Он почитал все, что полагал священным, презирал жизнь, обожал своего Пророка и, хотя созданный Богом из азиатской глины, начинал приобщаться к европейскому образу жизни. Он был наделен восприимчивостью, свойственной азиатам, и наблюдая обычаи, столь резко отличные от обычаев его народа, он с жадностью задавал вопросы и уже довольно сносно изъяснялся по-русски, ошибки же придавали его речи еще большую выразительность. Я познакомилась с ним у г-жи Обресковой, где он часто бывал. Он привязался ко мне: ему сказали, что я имеретинка, что мой батюшка родом из Кутаиса. Это особенно его заинтересовало, словом, он пожаловал меня своею дружбою, называл сестрою, что на Востоке означает священное, дорогое существо, к которому питают нерушимую любовь, и просил позволения посетить меня. Знакомство состоялось, и сей оригинал являлся почти всякий день. С самого начала он почувствовал себя непринужденно, поведал мне свою любовь к одной барышне-москвичке, особенною дружбою пожаловал моего сына, расспрашивал меня про родных, про мужа, огорчился, увидав следы сыпи на моем лице, и с участием спросил, что было тому причиною, как будто мог ее излечить, словом, сделался своим человеком в доме. Он носил национальный костюм черкесов: темно-синего сукна бешмет с серебряным галуном, перевязь, кинжал, шашку и круглую барашковую шапочку. Однажды разговор коснулся Ермолова119. Мой дядюшка Казадаев, у которого я жила, был в тесной дружбе с генералом, чьи 134 заслуги принялся расхваливать. Мирза Али побледнел и пришел почти в неистовство. Мы старались успокоить его, но тщетно, он выхватил кинжал и, задыхаясь от гнева, воскликнул: “О, если бы он был здесь, если бы он был здесь! Если я его встречу, я всажу ему в сердце кинжал, я поклялся в том, это мой долг.” Я спросила, за что же, и тут узнала, что Ермолов был причиною смерти его ближайших родных. Али поклялся отомстить ему. “Не годится, — подумала я, — иметь дело с таким сумасбродом, ему ничего бы не стоило убить человека.” Будучи всегда при оружии, им нужен только повод. Вне службы они снимают шашку, но кинжал, говорил мне Али, есть такая вещь, с которою житель Востока не расстается никогда, равно как и с шапкою. Фельдмаршал Паскевич готовился ехать в армию, Мирза Али должен был сопровождать его. Он заранее предупредил меня об этом, чтобы я могла вручить ему письмо для кн. Александра. За день до своего отъезда он пообещал мне, что явится в своем самом парадном одеянии. Несколько раз он не заставал меня дома. Желая непременно увидать меня, он просил моих людей послать за ним, как скоро я вернусь. Я послала за ним карету, но он, в свою очередь, отсутствовал. Я уже не ждала его, как вдруг около полуночи двери мои отворились и появился мой Али Мирза, с видом победителя, в сиянии восточного великолепия: красный бешмет поверх белой рубашки в складку на манер современных греков, синие шаровары, красные сапоги, превосходный кинжал, турецкая сабля, словом, ослепителен. Я вручила ему письмо к кн. Александру, чем доставила ему большое удовольствие. На другой день он явился проститься со мною и поведал, с простотою, не принятой у нас, что находится в огромном затруднении: завтра рано поутру он должен ехать с фельдмаршалом, но остался без белья, которое забрала прачка. Я предложила ему из своих вещей все, что могло ему пригодиться, а также косметические снадобья, как душистое мыло, ароматические масла и пр. Мой дикарь обомлел от изумления и сказал, что в жизни своей не встречал женщины лучше меня, что я для него истинная сестра, и прочее в том же роде. Мы простились по-братски. В дальнейшем я убедилась, что он питал ко мне неизменную дружбу, он часто писал ко мне самые забавные, самые оригинальные письма, т. е. не умея писать, он обращался к прохожим, даже вовсе ему не знакомым, чтобы продиктовать письма ко мне. Едва фельдмаршал уехал, ко мне пришли с известием, сразившим меня, о смерти Великого Князя Константина, который скончался 15/27 июня в Витебске. Я узнала об этом 18/30 июня. Муж мой терял в нем истинного благодетеля, отца, никогда не оставлявшего своего о нем попечения. Зная, сколь много был привязан к нему кн. Александр, и будучи сама предана его особе, я искренно оплакивала его кончину. Я была уверена, что мой бедный кн. Александр будет неутешен и, одинокий, вдали от родных, будет предаваться слишком оправданной скорби. Я уже писала в главе 12, что Великий Князь, предвидя бесконечные и досадные следствия бесполезного сражения при Грохове, удалился на некоторое время к княгине, в Белосток, и что мой муж продолжал свою службу при походной главной квартире Его Высочества, участвуя, таким образом, во всех походах гвардии. Тем временем Великий Князь переехал в Слоним, потом в Витебск. В Петербурге говорили, что его ждут в Стрельне, где он намеревался иметь отныне место своего постоянного пребывания. Это казалось мне мало вероятным. Зная Великого Князя и хорошо понимая, сколь мучительна была бы для него такая перемена после 16 лет, проведенных в Бельведере, где он соединял 135 власть наместника с жизнью простой, спокойной и уединенной, я полагала, что он найдет причины и предлоги, чтобы отдалить свой приезд. Да и какое существованье вел бы он в Петербурге после Варшавы? Там он был независим, здесь он сделался бы зависимым. Там никто не смел ему противоречить, здесь он ничего бы не посмел сам по себе. В Варшаве были люди, преданные его особе, даже среди поляков, но в Петербурге его не любили, и он платил взаимностью. Кроме того, здесь ему ставили в вину, что он не смог ни предвидеть варшавский мятеж, ни принять меры против оного. Привычный к независимой жизни, он был бы несчастлив в Петербурге. Роль княгини была бы не менее затруднительна меж Государыней и Великою Княгиней120, какое место ей определили бы? Ей, которая недолго была супругою Императора? Еще один случай досадить Великому Князю? Но Господь сжалился над Августейшим страдальцем. Смерть разрешила все трудности: холера, свирепствовавшая в Витебске, унесла его за 15 часов. Граф Александр Федорович Ланжерон Так окончило свои дни историческое лицо, замечательное своими достоинствами и прославленное небывалыми событиями. Будучи в праве занять престол, освободившийся с кончиною Императора Александра, он отрекся и уступил его своему младшему брату. Провозглашенный Императором вопреки своему желанию, он отказался от короны, первый присягнул брату и предпочел прекраснейшему на свете престолу свой скромный Бельведер. Прибыв на коронацию в Москву, Император Николай не смел и надеяться, что увидит своего брата Константина на торжественной церемонии. Великий Князь приехал неожиданно. Новый Император 136 не хотел верить фельдъегерю, опередившему Великого Князя, чтобы доложить о его прибытии, как тот сам явился в кабинет Государя (Который, говорят, бросился к его ногам). Во время обряда коронования, пред лицом Империи и представителями всей Европы, Великий Князь сам возложил на плечи брата Императорскую мантию. По этому поводу приводят остроту Императора Николая. 22 августа, в день коронования121, стояла великолепная погода, но во время церемонии небо вдруг нахмурилось. Константин сказал Императору: “Видно, быть грозе. — Я не боюсь, — отвечал Император, — ведь рядом со Мною громоотвод.” В то время, как Великий Князь скрытно, весь покрытый пылью, въезжал в Москву, народ узнал его и кланялся ему до земли. Часть населения была за него, и если бы он пожелал, он был бы встречен с триумфом и еще раз провозглашен законным Государем. Но тогда им владели более благородные чувства. Он приехал, чтобы показать москвичам, России и всей Европе, что он по доброй воле уступает престол и желает быть простым свидетелем счастия своего брата. Сияние этого счастия отражалось и на Великом Князе, становясь от того еще ярче. Это обстоятельство столь приумножило его известность, что по его возвращении в Варшаву, англичане нарочно приезжали туда, чтобы воочию увидать Князя, отрекшегося от Российской короны. В Москве только о нем и говорили, с любовью и называя самой интересной личностью. Такое отречение, столь всенародное и столь торжественное, было для него подлинным триумфом. После всего этого он полагал, что сможет спокойно завершить свое поприще в Варшаве, среди своих трудов, возле обожаемой супруги. Он слепо полагался на любовь поляков и совсем, совсем не предполагал, что они смогут когда-нибудь предать его. Однако спустя 4 года они подняли на него кощунственную руку, и он был изгнан и преследуем! Варшавская катастрофа глубоко опечалила Великого Князя и ухудшила его здоровье. Он предвидел долгую войну, а также трудности своего положения. Каков бы ни был исход дела, в будущем его пребывание в Варшаве становилось невозможным. Милый его сердцу Бельведер, взятый ли русскими или в руках поляков, был для него потерянным раем. Если бы он мог предвидеть, каким образом он окончит свои дни и в каких нравственных мучениях, то предпочел бы искать смерти в Бельведере. Все эти печальные обстоятельства подточили его здоровье, и потому он поддался болезни, жертвою которой стал. В обществе Великий Князь был одним из любезнейших людей, каких я знала. Наделенный большим умом и поразительной памятью, он был образован, красноречив, пленительно весел. Живой и забавный собеседник, он говорил охотно и всегда имел, о чем рассказать. Однажды он сказал мне: “Я все рассказываю и рассказываю, будто старая книжка. — Ваше Высочество, — ответила я, — но ведь это лучшие из книг.” Разговор его был доступен всякому. Он не был чужд ни одному предмету: политика, свет, спектакль, дела. Он находил время заниматься всем, много читал и излагал прочитанное со свойственной ему легкостью. Самые важные беседы вдруг уступали место куплету из водевиля, который он принимался петь своим хрипловатым голосом, а наши вечера в Бельведере заканчивались интересными анекдотами прошедших царствований. Княгиня, по причине слабости нерв, была переменчивого нрава, но Великий Князь всегда бывал с нею одинаково нежен, их чета была совершеннейшим образцом супружеской любви. Посудите же, сколь огромна была эта потеря для княгини! На сей раз порвалась последняя связь, что удерживала ее на земле! После 137 этой катастрофы здоровье ее, и без того слабое, ухудшалось с каждым днем. Изнуренная душевными и телесными муками, княгиня медленно приближалась к могиле. Но прежде, чем навсегда покинуть сей мир, уже поблекший для нее, ей суждено было испытать еще одно страдание. ГЛАВА 17 Холера в Петербурге, прибытие тела Великого Князя Холера, ужасный пособник бедствиям, тяготевшим над нами, опустошала нашу страну. Она затронула многие губернии, она господствовала в Польше, свирепствовала в армии и, достигнув Москвы, приближалась к Петербургу. Эта новость, сначала тщательно скрываемая, стала, наконец, явною. Самые смелые не придавали ей значения, самые слабые трепетали. Не в похвалу мне будь сказано, потому что это чувство было безотчетно, но к моей большой радости у меня не было ни малейшего страха. Холера была уже в Твери, когда я стала готовиться к отъезду в Москву, уступив, наконец, пожеланиям моих родителей и предвидя, что, потеряв своего Августейшего шефа, кн. Александр не замедлит соединиться со мною в родительском доме. Итак, я приготовилась к отъезду, как вдруг мне объявили, что я не могу ехать, так как в Твери только что установлен карантин. Тогда я решилась ехать через Смоленск, хотя бы сделав крюк верст в 300, но холера была и там. Видя себя со всех сторон окруженною эпидемией или карантинами, я поневоле должна была остаться в Петербурге. Холера надвигалась быстро, словно бурный поток, сначала она ворвалась в предместья, а после охватила все кварталы столицы. Доктора, полиция были подняты на ноги, карантины были предписаны в каждом доме, где случится больной. Г-н Казадаев, у которого я жила, захворал один из первых. Его доктор, существо слабое, робкое и до крайности перепуганное, шепнул мне на ухо, что он еще не докладывал по поводу дядюшки, но что ежели в течение дня тому не станет лучше, то он будет обязан закрыть его дом, и ежели я могу, то мне лучше перебраться в другое место. Мало напуганная болезнью, которую многие полагали заразною, но притом вовсе не расположенная оставаться взаперти, я решилась, не предупредив о том г-на Казадаева, опасения которого уважала, провести время карантина у другого моего дядюшки, что жил напротив. Переселение наше, наших людей, лошадей, экипажей и вещей произошло менее, чем за два часа. Мне еще надобно было закончить несколько писем, что я и делала с совершенным хладнокровием, как вдруг лакей, вошедший за письмами, сказал мне: “В Петербурге бунт.” Не подымая глаз от бумаги, я произнесла: “Какой вздор!” Он отвечал: “Нет, ваше сиятельство, это серьезно, народ взбунтовался, кричит, требует Государя.” Я взглянула на него и увидала, что он бледен, как полотно. Нимало не смутившись и продолжая его выслушивать, я закончила письмо, запечатала его и только после этого покинула дом, перешла улицу и направилась к дядюшке. Было 6 часов вечера. В нашем квартале все было спокойно, но на Сенной и вдоль Гороховой в самом деле собрались толпы народу. Мои кузены, движимые любопытством, побежали туда и смогли вернуться домой лишь в 2 часа пополуночи. Можно себе представить беспокойство их отца! Что касается до меня, уже имевшей опыт народных бунтов, то я имела некоторый резон опасаться неприятных последствий. 138 “Неужто революции будут всегда меня преследовать?” — думала я. Уже смеркалось, а новости не становились лучше. Мы жили возле Арсенала. Вскоре я увидала, как прибыли четыре орудия и батальон пехоты, улица была полна войском и перегорожена для защиты Арсенала. Эта мера успокаивала меня касательно лично нас, но не в отношении самого события. Восстание в Варшаве, неудавшееся восстание в Вильне, неусмиренная Литва, всегда готовая возмутиться Волынь, дух пропаганды — все могло заставить предполагать зловещие результаты и в Петербурге. Мне живо припомнилась Варшава, и я провела почти всю ночь на ногах. Народ совсем не верил в эпидемию и не желал знать про холеру. Он взбунтовался против докторов, которые приказывали забирать больных и насильно везти их в лазарет. В своей ярости народ остановил несколько подвод с холерными больными, разогнал их по улицам, прямо в халатах и ночных колпаках, подводы переломал и сбросил в каналы, докторов избил, кинулся к лазаретам и повыбрасывал из окон кровати, мебель, утварь. Притом он подозревал в отравлениях поляков и сам быстро расправлялся с этими несчастными, коли они попадались навстречу. Государь был в Петергофе. Он поспешил приехать и явился пред бунтарями. Они встретили Его криками “ура!” Его слова, сказанные голосом, призванным повелевать, заглушили их крики. Они хотели говорить, но Он приказал им замолчать и, стоя в коляске, посреди толпы, велел им опуститься на колени перед церковью, Сам подал в том пример, тут же заказал панихиду по тем, кто стали жертвами народной ярости, и заставил этих бунтарей просить у Господа прощения за свои жестокости. Затем Он объехал другие кварталы города, повсюду восстанавливая порядок. Я увидала Его, когда Он проезжал мимо моих окон: гнев и боль исказили Его прекрасные черты, лицо Его разгорелось и выражало борение чувств. Поляки были заподозрены в подстрекательстве, некоторые из них были арестованы. С частных домов сняли карантины, ночные дозоры удвоили бдительность, Арсенал оставался под охраною, и через 3 дня это событие было в Петербурге забыто. Но эпидемия все продолжалась. Едва я переселилась к дядюшке, как там четверо умерли, а двое моих людей заболели. Целыми днями мы наблюдали одну и ту же картину: один гроб следовал за другим. Грусть и какая-то тоска овладели мною, особенно со смертью некоторых знакомых мне лиц. В течение недели повальная болезнь унесла г-на и г-жу Ланских, с которыми я видалась почти ежедневно. Жертвами ее стали кн. Сергей Голицын — родственник моего мужа, гр. Ланжерон, кн. Наталья Куракина, доктор Мудров122. Но как описать боль, которую причинила мне внезапная смерть г-жи Шимановской! Она была из тех, кто, как и я сама, совсем не опасались эпидемии, мы не обращали на нее внимания. Отменное здоровье и веселый нрав г-жи Шимановской обещали ей, казалось, долголетие. Я проводила, можно сказать, свою жизнь с нею и с ее милою сестрою Казимирой. Живость разговора этих дам, их неизменная ко мне дружба, на которую я искренно отвечала, их любезный характер, да еще музыка, это божественное искусство, соединяющее родственные души, и отсутствие этикета, и польская беспечность, и пылкость их сердец — все привязывало меня к ним, а уверенность в том, что и я ими любима, постоянно заставляла искать их общества. В воскресенье (...)* июля г-жа Шимановская с сестрою 139 были в костеле, а после приехали ко мне. Мы провели вместе время до полудня, делая планы на послезавтрашний день. Она была в прелестном расположении духа. Мы говорили и про холеру, но она была преисполнена отваги и потому говорила, что болезнь не постигнет ее. В следующий вторник она заболела, и в несколько часов безжалостная смерть похитила ее у детей, у старых родителей, у всего обожавшего ее семейства, у друзей! Нынче, когда пять лет миновало после этой потери и я взялась за перо, чтобы рассказать о ней, я все еще чувствую ту же боль, что чувствовала тогда. Я была подавлена ее кончиною, именно тогда поняла я весь ужас опустошительного бедствия. Охваченная скорбью, я не имела силы навестить опечаленное семейство и несколько дней провела дома, в окружении больных и умирающих, наблюдая на улице только покойников. Наконец, на одиннадцатый день после кончины г-жи Шимановской, я собралась с силами и отправилась в ее дом. Приехав туда, я почувствовала такое стеснение в груди, что на лестнице мне стало дурно. Казимира и ее племянницы123 спустились ко мне, так как я решительно не могла подняться. Они сели в мой экипаж, и мы поехали подальше от дома. Я не сумела бы описать эту первую встречу, столь горестна была она для всех нас. Казимира очень любила сестру, которая платила ей взаимностью, они так хорошо понимали одна другую, их интересы были столь схожи! Г-жа Шимановская питала к сестре нежность совершенно материнскую, называла ее своим сокровищем, меж ими установилось столь большое доверие, столь большая близость, что теряя сестру, Казимира теряла все, поэтому страдание ее было глубоко и оставило неизгладимые следы. Я не была чужда их горю. Я не пыталась их утешать, мы плакали вместе, и я думаю, что в подобном случае это единственно допустимое средство утешения. Если вид предметов, посторонних нашему горю, и светские развлечения могут на миг заставить позабыть про горе, то облегчить его могут лишь сожаления наших друзей и вместе пролитые слезы. Итак, я оставалась в Петербурге, вела печальный счет потерям, случившимся вокруг меня, и ожидала приезда кн. Александра. Между тем, холера пожинала свою жатву повсюду и наводила такой ужас, что все теряли голову. Самое страшное действие произвела она в Новгородских военных поселениях. То ли по наущенью, то ли из упрямства отвергать все лекарские средства, то ли из страха перед карантинами, но раздражение сделалось таково, что народ взбунтовался. Вмешалась вооруженная сила, для усмирения волнений были вызваны войска. Но на приказ офицера стрелять в бунтовщиков солдаты отказались повиноваться и опустили штыки, говоря, что среди тех людей находятся их отцы и вся родня и что они не могут в них стрелять. Офицер выхватил ружье из рук какого-то солдата и выстрелил. Это решило все: в тот же миг офицер был растерзан и бунт стал всеобщим: народ и солдаты пролили много крови, убивали дворян и лекарей, чинили жестокости, достойные народа, который не забыл еще дикость и варварство, из которых едва вышел. Весть об этом ужасном событии, которое я не стану излагать, потому что мое перо слишком слабо для подобных картин и лучше о нем забыть, нежели его описывать, эта весть скоро дошла до Петербурга. Государь послал Орлова в Старую Руссу, а Сам поскакал в Новгород (расстояние в 180 верст Он преодолел за 9 часов времени). Он явился один среди бунтовщиков, приказал остановить коляску, сбросил шинель и встал во весь рост: “Вы хотите моей крови, — произнес Он, — ну, что же, Я перед вами, стреляйте, 140 Я приехал сюда искать смерти” (так это было мне рассказано). Ни один не шевельнулся, стыд объял их, и они успокоились. Тогда Государь велел наказать наиболее виновных, а одному взбунтовавшемуся батальону приказал идти в Петербург. Еще раз одолев революционную гидру, Он возвратился к Своему Семейству. Он оставил Государыню накануне родов. Какое мужество оставить Ее в такой момент, чтобы Самому явиться пред жестокими бунтовщиками! Какое хладнокровие среди них! Какое бесстрашие привести мятежных солдат почти ко Дворцу! Господь воздал Ему за величие Его души и ниспослал Ему радость вернуться к Государыне, счастливо разрешившейся сыном124 (28 июля).* Все, чем перестрадало Его сердце в эти дни разлуки и в течение всех 8 месяцев (от начала восстания), было вознаграждено рожденьем Великого Князя Николая, что виделось добрым предзнаменованием. И в самом деле, начиная с этого момента, горизонт наш прояснился. Литва была очищена, вести из Царства Польского становились более удовлетворительны, Паскевич приближался к столице Польши, все обещало близкий конец наших бедствий. Холера ослабевала, не было ни карантинов, ни возмущений, можно было свободнее ездить по стране. В Гатчине, однако, карантин не был снят, потому что там ожидали погребальный поезд Великого Князя Константина. Поезд прибыл 30 июля. Княгиня Лович лично сопровождала его. Александров — побочный сын Великого Князя, ген. Курута — начальник его штаба, мой муж, адъютанты и все состоявшие при его особе следовали за телом. Едва узнав об этом, я отправилась в Гатчину (1 августа). Другие дамы также поехали туда, чтобы отдать последний долг Августейшему усопшему, но строгий приказ заставил их вернуться обратно. Мне же повезло, и будучи подвергнута обязательному окуриванью, я была пропущена в Гатчину и подъехала ко дворцу. Въехавши во двор, я заметила адъютантов, моих сопутников по несчастию. Они поспешили к моей карете, и мы по-братски обнялись. Они послали за кн. Александром, который совсем не ожидал увидать меня. Посудите, какова была моя радость встретить его после 6 месяцев разлуки, живого и здорового, невзирая на все ужасы, окружавшие его. Но вообразите также, что испытала я, увидав у гроба всех тех, кого я привыкла видеть исполняющими приказания своего шефа с тем рвением, которое Великий Князь умел им внушать, и с тою преданностью, которой заслуживали его совершенно отеческие милости. Княгиня не принимала никого из города по причине заражения, которого все еще опасались. Но узнав, что я в Гатчине, она испросила у Государя, бывавшего у нее каждый день, позволение принять меня, изволив при этом сказать, что она не может без этого обойтись и что для меня должно сделать исключение. Я была принята. Боже мой, в какой момент я ее увидала! И в каком состоянии, и сколь сама я была опечалена! Бледная, как смерть, едва держась на ногах, она с трудом шла мне навстречу. Первую минуту мы молчали, потом она сказала: “Ну, вот, все кончено,” — и заплакала. Я разрыдалась. Она пожала мои руки: “Я знаю, что вы разделяете мое горе.” Мы говорили мало, княгиня была задумчива. Потом она сказала, что испросила у Его Величества особенное позволение принять меня: “Я должна была отказать другим, но вы!..” Она слегка коснулась последних минут Великого Князя и его печального пребывания в Витебске, рассказала, что от ее имени хотели создать богадельню 141 или монастырь, но она отказалась, не имея лишних средств, и что в прошении, поданном ей по этому поводу, она в первый раз прочитала свой титул: “вдова Великого Князя”! Мы лишь слегка коснулись вопроса о Польше. Сквозь немногие слова, что она проронила, видно было, сколь ранили ей сердце несчастия ее родины. Про литовцев она сказала: “Они навсегда потеряли доверие Государя, а это так много значит!” Мы сели за стол. После завтрака княгиня предложила мне осмотреть гатчинский дворец, где сама она еще не бывала. Мы обошли каждый уголок. Это могло бы стать своего рода развлечением, если бы не масса вещей, живо ей напоминавших о Великом Князе. Входя в покои, которые он занимал в детстве, бедная княгиня терзалась самыми горькими мыслями. Колыбель, в которой ее супруг провел свои первые годы, напомнила ей всю жизнь Великого Князя. Дворец, где некогда жил Павел I, это место, свидетель игр, воспитания и первых радостей Константина, покинутое им для пребывания в Зимнем дворце, а затем в Варшаве, ныне предназначено было принять его гроб и служить убежищем его вдове! Таким образом, пережив столь много перемен, наполнив свою жизнь столькими событиями, объехав Европу и удалившись в Варшаву, навсегда отказавшись от Петербурга, ему суждено было возвратиться в Гатчину. Колыбель и гроб Великого Князя суть две крайности, которым суждено было сойтись, но сколь много событий заключали они в себе! Сколько уроков! В глубокой печали обошла бедная княгиня весь дворец, да и все мы, ее сопровождавшие, были не менее печальны. Она была очень добра ко мне, и я должна с признательностью сказать здесь, что своим приемом она совершенно загладила свою неправоту предо мною в Брестовице, о которой я с сожалением рассказала в 10 главе. Я простилась с княгинею с такою грустью, словно предвидела, то это свидание было последним. Состояние ее здоровья давало мне повод думать, что конец ее близок. И в самом деле, ей недолго оставалось влачить свое горестное существование. ГЛАВА 18 Визит в Гатчину, приезд в Рождествено “Ah! rend-moi cet air pur ou jadis mon enfance respira le bonheur!” Fontanes* Я провела в Гатчине всего два дня и воротилась в Петербург, решившись, наконец, ехать в Москву. Я получила свидание с княгинею, поклонилась праху благодетеля, повидалась с мужем, и у меня не было более причин продлять мое пребывание вдали от родителей, звавших меня приехать. Кн. Александру надлежало оставаться до похорон. Довольно долго советовались о месте погребения Августейшего усопшего. Как Великого Князя его следовало похоронить в Невском монастыре, но как бывшего Императора — его место было в Петропавловской крепости. Последняя идея возобладала, но не будучи ни правилом, ни исключением, 142 с того момента было положено, что крепость станет усыпальницей Императорской фамилии. Графиня Анна Петровна Кутайсова После церемонии погребения кн. Александр намеревался просить об отставке, тихо жить среди родных и заниматься, отныне, только собственными делами. Но этот проект, казалось бы простой и естественный, встретил препятствия. Когда Государь был в Гатчине, Ему были представлены все лица, состоявшие при особе Великого Князя. Прием был очень милостив для всех. Каждый получил свое назначение, что же касается моего мужа, то Государь сказал ему с явною благосклонностью: “Теперь ты Мой и останешься при Мне, Я тебя не отпущу.” Как ни лестны были эти слова, однако кн. Александр подумал, что служба среди придворных интриганов никогда не будет ему ни приятна, ни выгодна, как была служба при Великом Князе, который относился к нему как к близкому человеку и с которым он был в непосредственном общении. В Петербурге же он будет в окружении недругов, завистников, и среди придворной суеты пожалеет о мирном уединении, к которому влекли его и собственные желания, и желания семейства. Но милости Государя перевесили все и придали ему смелости. Этот момент решил и его, и мою участь. Вместо родительского очага нам следовало находиться посреди блестящего Двора. Вместо отдыха, заслуженного долгими и нелегкими трудами, при здоровье, расстроенном шестью годами примерного усердия и походами, в которых работа канцелярии не прерывалась, кн. Александру надлежало приняться за дела и отказаться от верного блаженства ради весьма ненадежного счастия. Сама же я могла провести 143 со старыми родителями всего лишь несколько дней, и вместо того, чтобы посвятить им мою жизнь, я должна была еще раз огорчить батюшку, который ждал моего возвращения, чтобы более не расставаться со мною, словно он предчувствовал, что годы его сочтены. Словом, он еще раз обманулся в своих надеждах, и его, и мои надежды снова зависели от игры случая. Граф Иван Павлович Кутайсов Его пожеланием (последним, обращенным ко мне) было окончить свои дни на моих руках, именно мне предназначал он закрыть ему глаза, на меня возлагал он все надежды, а я должна была его покинуть! Я не предпочла его супружескому долгу! О, батюшка! Я всем была обязана тебе, потому что твои заботы взлелеяли мое детство и устроили благополучие всей моей жизни. Ты был мне лучшим на свете другом, самой крепкою опорою, истинным наставником, ты имел большие права на меня, и чего же просил ты за свои бесчисленные благодеяния? Чтобы я возвратила твоей старости хотя бы малую толику того, что ты не переставал делать для меня во всю мою жизнь. Твоя нежность и доверие ко мне никогда не изменялись. Я же обожала тебя со всею пылкостью души, но однако, участью, общею для всех женщин, я подвергала иногда испытанию свою привязанность к родителям. Мы всегда позволяем себе уравнять ее супружескому долгу и подчинить оному, не вдумываясь, которое из двух более свято. Нынче, когда миновали три горькие года после несчастия, лишившего меня батюшки, я все еще чувствую всю тяжесть запоздалых и бесплодных сожалений, зачем я не окружила его всеми заботами, зачем не посвятила свои дни тому, чья жизнь близилась к концу! 144 Графиня Прасковья Петровна Кутайсова Итак, 8/20 августа я простилась с дядюшкой, чье гостеприимство столь мне пригодилось и у которого я провела 3 месяца вместо 2 недель, и с моим бедным кн. Александром, которому еще предстояли горестные дни, покуда останки его благодетеля не предадут земле. Я отправилась с сыном и некоторыми из моих людей. Мне надлежало ехать через взбунтовавшийся край (Новгородские военные поселения). Я знала, что бунт уже усмирен, но так как я все еще была полна мятежами, прошедшими пред моими глазами, то не без опасения проезжала местами, едва вышедшими из состояния возбуждения и еще пораженными холерою, которую народ повсюду принимал за отравление. Я путешествовала без помех. Холера побуждала меня спешить более, чем я того желала бы. Первые три ночи я провела в дороге. Но 10 августа, желая заночевать в Вышнем Волочке, я узнала, что и там продолжается эпидемия. Тогда, не выходя из экипажа, я потребовала лошадей и поскакала. На другой день, 11-го числа, я хотела остановиться и пообедать в Торжке, но узнав ту же новость, отправилась дальше. 12-го числа в 7 часов вечера я приехала в Завидово, в 100 верстах от Москвы. Там я увидала пушки. Я спросила, что сие означает, и мне сказали, что это для подавления беспорядков, которые имели место. Не думая более останавливаться, я понеслась до Клина и прибыла туда 12-го числа в одиннадцать часов вечера. То был мой первый ночлег от самого Петербурга. Наконец-то я перевела дух: ни холеры, ни признака беспорядков. Я в самом деле в России, в центре Империи, в 80 верстах от Москвы — места, дорогого каждому русскому, столь дорогого моему сердцу, где